Жанр: История
Государи Московские 3. Бремя власти
...ное небо в
крупных голубых, безмерно далеких и холодных звездах.
Калита ждал.
ГЛАВА 72
Настасья весь этот день сидела с больной свекровью, Великая княгиня
Анна лежала тихая, с словно уже неживым ликом. Только по редкому движению
ресниц чуялось, что она еще жива.
- Матушка, не надобно ль чего? - заботно прошала Настасья.
Анна медленно поворачивала голову на тонкой высохшей шее, шептала
хрипло:
- Ничего не нать, доченька!
Замирала, вновь опуская ресницы. Изредка прошала!
- Пить!
Настасья с помочью сенной девки сама поворачивала свекровь - та была
уже невладимая, - обтирала, переменяла сорочки.
О полден Анна зашевелилась, открыла глаза. Спросила тревожно:
- Что это?
Обмануть ли умирающую?
- Да так, ратные тамо... - неуверенно пробормотала Настасья.
- Скажи... правду! - с тяжким отстоянием выговорила Анна. И Настасья,
оробев, прошептала:
- Колокол увозят, матушка!
- Колокол? - словно эхо повторила свекровь, верно еще не понимая, что
происходит.
- Колокол?! - повторила она, возвысив голос. В полумертвом лике
просквозила прежняя воля, даже руки с долгими восковыми перстами,
холодные, почти уже неживые руки умирающей на мгновение дрогнули, сжались
в немом и тщетном усилии, приподнялись и упали вновь.
- Торопитце князь Иван! Не дает умереть! - прохрипела она с горькою
ненавистью. Смолкла, трудно глотая. Попросила: - Дай воды!
Напившись, долго лежала, отдыхая.
- Что ж Костянтин-то? Отдает... безо спору?
- Матушка! Подеять-то ничего нельзя, московляне во гради! - жалобно
возразила Настасья.
- Все одно. Не сын он мне больше, - непримиримо прошептала умирающая.
- Василий, тот бы, может... - Не кончила. Вопросила погодя: - Сам, поди,
народ утишал?
- Народ? Какой народ? - смешалась Настасья.
- Не лукавь! Знаю своих тверичей, весь город прибежал давно... Вот
как захотел унизить! - продолжала она с отдышкою. - Мало ему... смертей
мало ему, говорю! Господи, ты веси грехи человеческие! Почто... Почто бы
тебе... Неисповедимы пути твои, Господи! И на мне грех гордыни... О сю
пору простить не могу! С тем и отойду, верно...
Долгая речь измучила ее. Анна вновь закрыла глаза, чело ее покрылось
испариной. Настасья бережно, тонким льняным платом, смоченным в уксусе,
отерла лоб и щеки свекрови.
- Спаси тя Христос, доченька! - прошептала та тихо-тихо. Добавила: -
Повести мне, когда... Когда повезут со двора...
- Хорошо, матушка! - вымолвила Настасья, склонясь над свекровью, и
невольные горячие слезы упали на холодные руки умирающей. Анна почуяла их,
слабо пошевелила перстами - погладить сноху, да не сумела поднять руки. Не
отворяя глаз, промолвила:
- Поплачь, поплачь, доченька! Тебе еще долго жить! Внуков поднять...
Тверь... Колокол воротить с Москвы! То-то радости будет! Поплачь, Настюша,
мне так хорошо...
На сей раз свекровь не шевелилась и не баяла более часу. <Не умерла
ли?> - забеспокоилась Настасья. Но вот та открыла глаза и первое
вопросила:
- Увезли?
- Нет еще, матушка. Девки баяли, до ночи станут ждать. Смердов сошло
ко двору - страсть! Не выпущают их...
Слабый намек улыбки осветил лицо Анны.
- Повести мне, когда... Засну - разбуди! - тихо потребовала она.
Близился вечер. Анна то задремывала, то вновь требовательно
взглядывала на невестку, и та сама уже отвечала:
- Нет еще, матушка! Ждут!
Константин заглянул было в горницу матери.
- Отдал... колокол? - тяжко спросила Анна, подымая ресницы.
Константин смешался, потупил очи.
- Уйди, - потребовала она. Сын вышел на цыпочках, растерянно глянув
на Анастасию. Анна поискала взглядом Настасью, потребовала:
- Московка придет - не пускай! При гробе зреть ее не хочу.
Помедлив, пожалилась:
- Вижу уже плохо. В тумане все. И тебя тоже. Подойди! Так, тута вот
сядь. Не повезли еще?
- Нет, матушка.
- Вечереет.
- Да, вечереет уже.
- Чую. Скоро повезут.
Она вновь и надолго замолкла.
Взошла девка, запалила свечи в серебряных свечниках. Вдвоем с
Настасьей перевернули и освежили уже почти неживое тело. Девка ушла.
Вечер сник, за узкими окнами покоя наступала ночь. У Настасьи
кружилась голова, только сейчас она вспомнила, что не ела и не пила,
почитай, с самого заранья. Она встала, налила себе брусничного квасу,
выпила. Стало немного легче. Заметив, что свекровь дремлет, выглянула на
сени - прошать, что деется на дворе. Когда воротилась, Анна лежала, широко
открыв глаза, и смотрела не мигая.
- Матушка! - позвала Настасья.
Анна трудно перевела взгляд.
- Повезли? - спросила одними губами.
- Нет еще!
- Скажи... когда... - в который уже раз прошептала свекровь.
Тихо колебалось свечное пламя. Настасья сидела застыв, утратив всякое
ощущение времени. В покой заглянул духовник, потом посунулась сенная девка
- молча, знаками, позвала Настасью к себе. Выйдя за дверь и выслушав,
Настасья замерла на миг, призакрыв глаза, после воротилась в покой. Тихо
позвала:
- Матушка! Матушка! - повторила она громче. - Колокол увезли!
Но великая княгиня Анна уже не слыхала ее.
Санный поезд с тверским колоколом тронулся из города глубокою ночью.
Густые ряды ратных окружали обоз. И все же в городские ворота едва сумели
протиснуться. Люди молча валились в снег, прямо под сани, под копыта
коней. Московские ратники, матерясь, подымали, оттаскивали с пути
упрямцев, лупили древками копий по чем попадя. Но в снег падали новые и
новые смерды. Только за воротами народу поменело и стало мочно погнать
лошадей вскачь.
Назади ругались и выли. Плакали жонки вослед молчаливому,
ощетиненному копьями обозу, уходящему в серо-синюю ночную тьму.
Калита уезжал на другой день, утром, урядив с князем Константином о
кормах и подводах. Смерть великой княгини Анны, наступившая ночью, едва ли
задела его.
В эти дни он стал очень нежен к своей молодой жене. Ульяния расцвела,
дивясь и не понимая, даже иногда резвилась, смеялась тихим, словно
серебряный колокольчик, смехом. А Калита, умиленно глядя на нее и на
дочерей (еще таких маленьких!), думал: для чего живет человек? Было ли у
него счастье? И впервые, кажется, ужасался в сердце своем тому, как
стремительно уходят годы и силы телесные.
Теперь он начал понимать Юрко и догадывать, почто покойному брату
после гибели Михайлы Тверского вдруг опостыла Москва, и все его дела и
замыслы пошли вкривь и вкось. И у него самого, как ни прятал наружно
тайная тайных сердца, содеялась вдруг в душе несказанная пустота, будто бы
в давнем видении своем: вознесен он властною силой на горние выси и стоит
один на вершине, на ветрах, на юру. Один, и вокруг пустота, овеянная
холодом вышней власти.
Жестче, чем ранее, отдавал он наказы, жесточе и нетерпеливее деял, но
все было от пустоты, от ужаса одиночества, словно убитый враг его,
Александр, увел за собою в небытие и все живое, близкое, милое, теплом
своим согревавшее жизнь.
Между тем дела шли своим заведенным строем. Из-под Смоленска
вестоноши доносили, что рать, опустошив округу, потратив обилие и хлеб,
отходит от города.
Симеон, получивши грамотку от Федора Акинфича, прискакал из Коломны,
где уряживал порубежные дела с рязанцами, на Москву, к отцу. Калита уже
знал о возвращении ратей. Впрочем, приезду старшего сына был, видимо, рад.
- Последи, дабы татары, идучи домой, миновали волость Московскую! Я
уже наказывал воеводам, да безо князева глазу никая служба не крепка! -
сказал он в беседе с глазу на глаз. - А Товлубия привези на Москву. Надо
удоволить...
Отец замолк. Ныне так почасту, начавши говорку, вдруг замолкал,
словно забывая прежереченное.
В покое было натоплено. Ясно горели свечи, многие, а не одна, как
прежде бывало у Калиты, не любившего лишних трат. Симеон внимательно
разглядывал родителя. Ни лик отца, ни эта его наружная радость, семейное
умиление не понравились ему. Отец начинал сдавать (рано, ох как рано!).
Подумав о смертном конце, Симеон ужаснулся и устыдился духом. Ужаснулся
тому, что должно было пасть ему на плечи со смертью отца, а устыдился
того, что смог подумать про отцову кончину.
- Почто не взяли града? - спросил он.
- А ты бы хотел того? - возразил Калита, хитровато улыбаясь.
Помолчав, добавил: - Не взяли, зане зело силен и тверд град сей! Помни, -
продолжил он, - ни Литве, ни татарам нельзя отдавать града Смоленского!
Сей град - ключ нашей земли. Я затем и не посылал ни пороков, ни иных
орудий осадного боя. Ни приметов не велел приметывати ко граду. Так-то,
сын! Морхинич умен: понял меня с полуслова. Иногда надобно и ратиться не
побеждая, а в ину пору умей побеждать не ратясь! Я некогда, по слову
Узбекову, должен был имати князя Александра во Пскове. Не возмог. Тебе
скажу ныне: не похотел возмочь!
Симеон вспыхнул, опустил взор. Нет, отец отнюдь еще не глядел в
домовину, и ему, наследнику, ой как многому надобно было еще поучиться у
отца!
- А с Новгородом ратиться придет? - вопросил он, робея.
- Не ведаю! - строго отмолвил отец. - Упорны суть. Однако, премного
успешливее не ратясь получить нам второй бор с Нова Города, чем зорить
землю и кметей губить на борони. - Иван прихмурил чело, примолвил: -
Запомни!
И Симеон вновь подумал о возможном скором конце отца.
Татарского воеводу и подручных князей принимали и чествовали в
Кремнике. Был пир силен, лились вина и стоялые меды, а заокскими
завьюженными путями уходила в степь, точно схлынувшая в половодье вода,
татарская конница на отощавших, спавших с тела, конях, волоча добро, гоня
скот, уводя полоняников, оставляя за собою сожженные деревни да трупы по
дорогам, трупы тех, кто выбился из сил, кто не добрел, не возмог,
голодный, раздетый и разутый, одолеть сотни поприщ тягостного пути и пал
от косого, злобного - в мах - режущего удара сабли или сам умер,
тыкнувшись в снег слепым, переставшим видеть, лицом. Счастливыми почитали
себя те, кого на путевом торжище, за Коломною, выкупали бояре Ивана
Калиты, дабы посадить у себя, на московских землях. Иным - погинуть в
безвестии, в диком поле, в земле чужой, незнакомой, незнаемой.
Мишук тотчас после возвращения смоленских ратей (едва успел обнять
сына, обожженного морозами, возмужавшего, ополонившегося конем и лопотью)
был услан в Переяславль - сбирать очередную помочь на городовое дело. В
Переяславле, после первых дней сумасшедшей беготни и уряживанья дел
княжеских, выбрал наконец час: посетил могилы отца с матерью, заглянул к
дальней родне, позоровал новый чей-то дом на отцовом месте. Чей? Когда
ставлен? Что содеяло с тем, ихним теремом? Даже прошать не хотелось!
Почуял вдруг острую боль давнюю, от старопрежних лет, от невозвратного
далекого детства... День был ярок и свеж, искрились снега, ясно голубело и
таяло, обещая неблизкую еще весну, небо. Синицы и воробьи копошились в
конском навозе. Любопытная баба выглянула:
- Чей-то таков молодец? Я-то не малтаю, може, знакомец какой?
- Не... - неохотно отозвался Мишук. - Живал я тута! Дак вот...
Он не договорил, торнул коня. Шагом, опустив голову, поехал по
знакомой до слез дороге на Клещин-городок. Ничего не изменилось тут - и
все изменилось! Переменились хоромы, люди, и вот уже баба на отцовом
пепелище прошает у него, кто таков. Родина! Родина у него теперь - Москва.
К Ивану Акинфичу в Вески попал Мишук с делами, неволею. Боярин
князева посла принял уважительно, зазвал в горницы, угостил. Обещал сам
доглядеть за обозом трудников, уходящих в Москву. Иван Акинфич строился.
Хоромы были новорубленые, из свежего леса, и еще лесной смолистый дух не
ушел из гладкотесаных стен покоя. Видно, торопился: до весны, до пахоты,
ладил все и содеять. Пустовато еще было в покоях. Впрочем, челяди
гомонилось людно на дворе, было чем обживать и наживать наново порушенное
дедово гнездо.
Мишук вдруг позавидовал тому, что вот сын давнего ворога отцова
воротил в Переяславль и строится на родимом пепелище, а он, Мишук, даве
лишь поглядел на выморочное место да постоял у покосивших, почернелых
крестов на погосте. Осторожно, отпивая понемногу мед из серебряной чары,
вопросил: не помнит ли хозяин такого Федора Михалкича из Княжева-села?
Боярин прихмурил чело, покачал головою - не вспомнил. Стало, не баял ему
отец! Акинф Великой, верно б, не забыл покойного родителя! Да, и тут
память об отце ушла, изгибла. Словно и не было его на земле, словно не он
когда-то, давным-давно, довез грамоту на Переяславль покойному московскому
хозяину Даниле Санычу. Мыслил ли он тогда, что Акинфичи воротят восвояси
при сынах Даниловых! И еще как воротят! На первые места в думе княжой!
- Словно бы родитель-батюшка баял о таком? - неуверенно проговорил
боярин. Поглядел в зрачки Мишуку, кивнул холопу налить новую чару гостю. -
Случаем, не родич ему?
- Отец мой, - отмолвил Мишук - и не хотел говорить да сказалось: -
Ратен был с батюшкой твоим и грамоту на Переслав отвозил князю Даниле!
Боярин прищурил глаза, усы дрогнули в улыбке. Покачал головою:
- А ныне, вишь, и я московскому князю служу, и ты сидишь у меня
гостем. Эко! - Помедлил, подумал: - Ну, кто старую котору помянет, тому
глаз вон!
Отнесся к Мишуку чарою, выпил. Отпил неволею и Мишук. И баять боле
стало не о чем. Было, быльем поросло. <Может, так и нать? - думал он уже
на дворе, садясь на коня. - Не век же которовать друг с другом! Вси
русичи, и с единого места вси! Земляки!> А в чем-то чуялась старая обида,
не проходила. Так и не понял - в чем? Может, приди Акинфич к нему в гости,
да приди как равный к равному, и не было бы никакой обиды у Мишука. Принял
бы, угостил. Повспоминали прошлое. А так - словно и даром отец боронил
Переслав от Акинфичей! Вот они воротились - и снова бояре, а он, Мишук,
все тот же простой кметь, и не боле какого холопа ближнего у того же Ивана
Акинфича! Може, и прав Никита, что так жаждет выбиться куда повыше...
Сумеет ли только? Тут ведь и талану недостанет, иное надобно! Злость,
хватка... То, чего не было, никогда не было в нем самом, в Мишуке. На
уклоне лет можно и признати такое.
Мысли эти, впрочем, как пришли, так и ушли. Не простое дело сбивать
мужицкий обоз! К весне каждый жмется, ладит ухорониться за спину соседа.
Коня заморить - пашню не взорать. Ведомое дело, весна! Едва-едва собрал
Мишук потребное число мужиков, зато и для себя доброе дело сотворил:
выискал знатных плотников в свою ватагу и уже радовал тому, как весело
пойдут у него дела на Москве.
Свершили городовое дело, принялись за пашню. И только-только Мишук
отсеялся, вновь подоспела служба государева. Боярин, убедясь в толковой
рачительности Мишука, послал его старшим в Мячково: ломать камень для
нового устроенья княжеского. Калита задумал класть каменную церкву у
Святого богоявления под Москвой.
Иван новое церковное строение затеивал, как и все заводы свои, не без
дальнего загляду. Крестник Ивана, Алексий, по-прежнему числил себя иноком
обители Богоявления, меж тем в Царьград уже ушла неведомо какая по счету и
при богатых поминках грамота с согласною просьбою великого князя
владимирского Ивана Даниловича и митрополита русского Феогноста поставить
инока Алексия на наместничество при митрополите, понеже и поелику...
Поминки и настойчивость князя должны были совершить свое дело в
оскудевающей и потрясаемой смутами столице угасавшей Византийской империи.
Каменная же церковь в монастыре Богоявления должна была придать величия
обители, из коей мыслили князь с митрополитом извести наместника, а
значит, в грядущем ближайшего заместителя митрополичьего престола. В дали
дальней начинало брезжить для Бяконтова первенца то, о чем не догадывал,
не мог и мечтать его покойный отец.
Сам Алексий не придавал заботам крестного большого значения. В
Цареграде могут и десять раз решить и так и эдак, посему обольщать себя
посулами не стоило. Хотя внутренне неволею он уже готовил себя мысленно и
духовно к руковожению русскою церковью. Не мог не думать о том и даже
прикидывал иногда, что и как надобно ему доделать и переделать, когда
власть от Феогноста перейдет к нему, - ежели перейдет, конечно! Святой
Петр (канонизации прежнего митрополита они наконец добились), святой Петр
тоже приуготовил себе заместителя. А прислали Феогноста. И ныне мочно
подумать, что и лучше содеялось с этим умным и неробким греком: так
осильнела и побогатела при нем русская церковь, так укрепило и возросло
церковное господство владимирской земли!
У себя в монастыре Алексий бывал наездами. Ныне прибыл из-под
Владимира по делу, затеянному князем. Ради каменной церкви монастырской -
наружно, а в тайности - ради дел наместничества, в чем, по слухам,
Царьград готовился наконец уступить.
Иван, уважая сан крестника и дабы облегчить неприлюдные свои с ним
встречи, выстроил в Кремнике небольшое подворье Богоявленского монастыря,
куда мог попадать из княжеских теремов по дворам и крытым переходам почти
что отай, неведомо для лишних глаз. Многое, ох сколь многое приходило
творить вот так, отай, хотя бы и потому, что подворье ордынское - ухо и
око царево - стояло тут же, в Кремнике, невдали от великокняжеских
теремов.
Четверо людей собрались в вышней горнице тесноватой, хоть и высокой,
на четыре жила рубленой хоромины, отколе сквозь крохотные оконца
проглядывали по-за стеною крытые соломой и дранью кровли Занеглименья и
куда глухо доносило упорный перестук топоров, стон и звяк металла,
буханье, ржанье и гомон. Город жил, рос, ковал, торговал и строил,
воздвигая все новые и новые, белеющие свежим лесом хоромины, и уже
боярские дворы выплескивало за стены Кремника, на торговый и ремественный
Подол, а кузни отодвигались подале, на тверскую дорогу.
Четыре человека сидят на лавках у простого тесаного стола,
застланного суровою, на восемь подножек тканого, узорного холста
скатертью. На тесаных стенах покоя голо, зато дивно богат иконостас в
красном углу, где глаз знатока поразили бы сразу большие и малые образа
византийских, суздальских, тверских и новогородских писем, пред коими на
серебряных цепях теплилась дорогая лампада из синего иноземного стекла,
привезенная из земли веницейской.
В горнице, по зимам согреваемой горячим воздухом снизу, чисто и сухо.
Теплый ветерок вливает в отодвинутые оконницы. Четыре человека за столом
разоблачились от верхнего платья. Двое из них сидят в светлых подрясниках,
один в палевом, другой в тускло-лиловом. У того, что в палевом,
черноволосого, тронутого по вискам и по середине волнистой бороды сединою,
на груди золотой крест - знак высшей власти церковной. Двое других тоже в
домашнем облачении. Один - молодой, русокудрый - в шелковом долгом
распашном сарафане сверх белой рубахи с вышитою золотом грудью. Другой -
согбенный, но со все еще пышною полуседою гривой вьющихся волос и
пронзительным, слегка как бы вогнутым ликом в паутине мелких морщин - одет
в домашний легкий серополотняный зипун с твердыми, шитыми серебром
наручами, отделанный по краю одною лишь тонкою крученою темно-синею нитью.
Четыре человека в горничном покое представляют собою ныне высшую
мирскую и духовную власть Владимирской Руси. Это Калита с сыном Симеоном и
митрополит Феогност с Алексием, который давно уже тайно назнаменован
наместником митрополичьим, однако въяве не имеет еще ни сана, ни звания,
возносящего его над прочими. И об этом сугубо отай и идет между ними
разговор.
Разговор неспешный, перемежаемый сдержанною, хотя и изысканною
трапезой. На столе, на серебряных блюдах и в поливных узорных ордынских
чашах, были и нарезанная ломтями севрюга, и пирог с гречневой кашей и
снетками, и алая, с жемчужным отливом, семга, и икра, и засахаренные
фрукты, из восточных земель привезенные, и печения, и греческие орехи, и
мед, и малиновый квас, и темно-багряное цареградское вино. Но ели мало,
токмо отведывали, пили и того меньше. Говорили неспешно, взвешивая каждое
слово, и говорили в основном старшие - князь и митрополит. Но молвь велась
без лукавства, без того неверия взаимного, с коим глаголют послы земель
иноземных. Здесь говорили друг с другом с прямою искренностью
соучастников, а взвешивали слова потому, что оба, и князь Иван и Феогност,
знали цену слова и молвили токмо самонужнейшее и токмо избранными для
мысли своей словесами.
Феогност давно уже утратил свое прежнее недоверчивое презрение к
великому князю владимирскому. Давно оброс добром, волостьми и кормами,
давно повязал себя многоразличными связями здесь, на владимирской земле,
крестил и венчал, рукополагал и ставил. А там, в Цареграде, творилось
такое, что об ином соромно было и сказывать. И уже неволею начинал он
ощущать своею русскую землю - землю служения своего. И в этой русской
земле, понимал он теперь не менее князя Ивана, потребен свой митрополит,
угодный и князю и наследнику княжому, мыслящий и живущий всеми нуждами и
всеми болями этой земли. Короче говоря, и он тоже понимал, что лучшего
наследника себе, помимо Алексия, ему не найти. А раз так, надлежало
совокупною волей требовать у патриаршего престола поставления Алексия на
наместничество. Сперва на наместничество...
- Отец мой! - говорит Калита, относясь к митрополиту. - Един Господь
ведает меру лет человеческих, и кто знает свой день грядущий? Посему хощу
поспешить в деле сем, его же мыслю угодным Господу!
Феогност думает. Калита упорен и терпелив. Какая нужда неволит его
торопить события? Он взглядывает поочередно на отца и на сына и в глазах
Симеона видит: <Надо спешить!> Смутная тревога охватывает митрополита.
Князь еще бодр, и не время ему уходить из жизни! Особенно теперь, когда
убит Александр Тверской и несть иной замены месту великого князя
владимирского. Но и то надлежит молвить: князья, как и кесари
византийские, преизлиха тратят себя в пирах, ловитвах, телесной любви и
заботах господарства своего. Век священнослужителя вельми протяженнее по
сравнению с княжеским веком! Кто, кроме Всевышнего, ведает меру лет?
Однако, раз князь спешит сугубо, надлежит исполнить волю его.
- Я давно не был в Цареграде и не ведаю нынешних ни синклита, ни
двора. Многое ся переменило, иные близкие умерли, другие удалились от дел!
- вздыхает Феогност. - Надлежит паки отписать кесарю, и патриарху сугубо,
а такожде... - Он перебирает в памяти имена сановников двора и членов
клира, кои могут помочь князю Ивану продвинуть его просьбу. Называет
одного, другого, третьего. Иван выслушивает, запоминая. Алексий скорописью
заносит главное на черновую грамотку. Он уже не впервые берет на себя
должность секретаря при Феогносте, и тот с молчаливым одобрением
прочитывает потом толковые и немногословные записи княжеского крестника.
Ныне, понимает Алексий, Феогност замыслил помочь князю неложно и указует к
тому ближайшие и вернейшие пути. Симеон выслушивает отца и митрополита.
Осторожно спрашивает о дарах. Казна зело истощена, но для таковыя нужи...
Калита кивает. Он умеет и может быть нескупым, когда дело требует того.
В некий миг беседа теряет свою высокую напряженность, все главное уже
выяснено. Можно расслабить ум, волю и даже члены. Калита сильнее сутулит
спину, Симеон встряхивает кудрями, Феогност вопрошает княжича о здоровье
жены, крестник говорит крестному о неисправах, замеченных им в княжеском
селе под Владимиром. Руки оживают, тянутся к вину и закускам. Идет уже
необязательное, не о главном деле, застольное собеседование равных,
близких друг другу и не часто собирающихся вместе людей. В этот час более
даже, чем в предыдущий, они чувствуют свое единомыслие, и радуют друг
другу, и понимают один другого. Сколь долгими годами трудов - и каких
трудов! - достиг князь Иван сего доброго застолья! Завтра будут
изготовлены грамоты, с коими бояре поскачут в далекую землю, а ныне Иван
Калита подымает налитую появившимся из-за дверей молчаливым служкою чару
темно-пурпурного вина и произносит, улыбаясь:
- Быть по сему!
- Быть по сему! - согласно отвечают сотрапезники, подымая чары, и
улыбаются, хотя и мыслят про себя, что всего этого могло и не быть и не
сидели бы четверо в этой тесной горнице, ибо хитроумный грек не так уж
любит Калиту (невзирая на все старания последнего), как залесскую землю и
свое на ней положение, премного подкрепленное волостями, кормлениями и
церковною данью... А повернись по-иному судьба? Но судьба не повернулась
по-иному! Он провожал Александра в Орду, он встречал тело убитого
тверского князя и пристойно отпел его вкупе с игуменами и попами
владимирских храмов. И Калита не поставил этого ему в упрек даже и в
сердце своем. Калита был умен, и Феогност понял: теперь подошло время
неложного союза с одним, единственным оставшимся в живых хозяином
залесской земли.
Четверо пируют на подворье Святого богоявления в Кремнике, и только
один Иван чует, почти знает уже, сколь близок предел его сил и сколь
нужна, сколь надобна посему поспешливость в деле, ради коего собрал он
сюда своих сотрапезников. Ибо без духа не живет плоть, без веры не стоит
земля, без власти духовной рушит в ничто власть земная - княжеская,
цесарская л
...Закладка в соц.сетях