Жанр: История
Государи Московские 3. Бремя власти
...тоит!
<Тверь или Москва? Тверь или Москва? - думал меж тем Феогност. Ежели
Тверь вкупе с Литвою... Но ведь Узбек дал-таки охранную грамоту владыке
сарайскому! И почто этот немчин Дуск с ними? Прост тверской князь, ох и
прост! Но, может, в простоте-то и правда? А латиняне? А Гедимин, не
принимающий православия? И что ся створит, ежели католики одолеют на Руси,
с церковью православной? Да и на столе володимерском сидит-таки пока князь
Иван (или... пока сидит?) Где, на чьей стороне сила, которую надлежит
поддержать ему, митрополиту русскому? А он должен поддержать именно
сильного. Это Феогност, византийский грек, весь строй мыслей и чувств
коего создан был эпохою умирания великой империи, знал слишком хорошо.
Отпустив бояр, Феогност задумался сугубо. Кто из них прав? И что
должен содеять он днесь, дабы не возмутить ни тех, ни этих? Мысли его всё
шли и шли по кругу: Москва, Тверь, Новгород, Псков, Гедимин и снова
Москва... И в последнем, литовском, звене этой цепочки чуял он все более и
более тревожно незримую угрозу православию. Ежели бы Гедимин принял святую
греческую веру! Сего, однако, не произошло и уже не произойдет. А посему,
посему... Разумнее было... да, разумнее было проявить твердость, сослатися
на старину, на обычай. (Ведь ежели одолеет Тверь, им же самим не станет
люб особый псковский епископ!) А Гедимину... Гедимину повестить, что и ему
не стоит выделять плесковичей в особую епархию, дабы не попала она
впоследствии под власть орденских немцев. А буде примет Новгород сына
Гедиминова на стол, тогда ведь и Плесков пойдет под руку ему, поелику оба
града суть одна архиепископия. И далекий князь Иван будет премного
удоволен (дани с московских волостей поступали исправно, здесь же, в
Литве, отнюдь не торопились наделять митрополита землями со крестьяны).
Нет! Паки и паки рассудив, Арсения рукополагать не след! Не след потакать
язычнику Гедимину! И он должен побывать в Орде. Получить новый ярлык и
своими глазами узреть всесильного Узбека, повелителя Руси Владимирской и
врага Гедиминова...
Еще через день, двадцать пятого августа, облаченный в цареградский
саккос, в митре с алмазом в навершии, с синклитом из пяти епископов и с
целым хором иереев, дьяконов, иподьяконов и певчих, среди толпы лучших
гражан Владимира - бояр, гостей торговых, кметей, княжеских слуг, в
присутствии обоих посольств, Господина Нова Города и Плескова, под
оглушающий глас хора, в жарком мерцании сотен свечей в паникадилах и
хоросах на расстеленном парчовом подножии, возложением рук на главу
коленопреклоненного пред ним Василия Калики Феогност возвел того в сан
архиепископа Господина Великого Нова Города. И тут же, в соборе, переждав
гласы певчих и движение прихожан, торжественно отказал в поставлении
Арсению, игумену плесковскому: <Зане не достоит розрушити прежебывшая, но
яко от отец и праотец заповедано, такоже пусть и впредь пребудет Плесков в
руце архиепископов Господина Великого Новгорода!>
Новгородская летопись сообщала впоследствии, что в тот день, когда
Феогност рукополагал Василия Калику, во Владимире-Волынском <явися звезда
светла над церковью и стоя весь день, светяся>.
ГЛАВА 18
Из Владимира выехали первого сентября, на память Симеона Столпника.
Добираться решили (да и Феогност посоветовал так) кружным путем: сперва на
Киев, оттоле к Чернигову и Дебрянску, а уже от Брянска на Лопасню и через
Москву, Тверь и Торжок - к Нову Городу. Боялись грозы Гедиминовой. Как
оказалось вскоре, боялись недаром. Литовский князь не мог простить неудачи
с Арсением.
Ночи полыхали зарницами. Новогородцы с невольною завистью смотрели на
плотные золотые ряды бабок сжатого хлеба на полях, на высокие суслоны ржи
и пшеницы, приговаривали:
- Богатая земля!
Василий Калика любопытно выглядывал из возка, ясными быстрыми глазами
озирал окрестные Палестины. Велика Русь! И всего-то в ней хватает! И поля
хлебородные, и сады благодатные, и винограды обительны, и овощь
многоразличная, и звери, и птицы! Елени по нынешним местам, коих нету в
волости Новогородской, зайцы так и скачут из-под ног, есть и волки, и
лисы, и рыси, и медведи, и лоси, и дрофы, и гуси, и утицы - всего еси
исполнена земля! Теперь, пережив и плен Гедиминов, и торжество
поставления, в чаяньи грядущих дел и забот, Василий попросту отдыхал
душою, любовался окрест сущею землей, легко заговаривал со встречными
селянами. Весело тарахтел возок, весело шли кони, веселы были и слуги и
ездовые, чая, что уже ушли от опасной беды.
Ночевали в поле. Василию Калике постелили в открытом возке. Притащили
гору снопов необмолоченного хлеба из ближнего суслона, укрыли попонами.
Мешанный дух созревших колосьев, конского пота от попон, остывающей пыли,
прохлады и вянущих трав обнял, закружил, уводя в сон. Ярко горел костер, с
треском выметывая беспокойные языки пламени в черно-голубую тьму. Искры
золотою метелью, кружась и затухая, летели ввысь, к мерцающим голубыми
огнями звездам, и не могли долететь, сникали, исчезая во тьме.
Василий Калика был ныне без меры счастлив душою. В такие вот миги,
когда бесконечно струилась дорога и неведомое, чудесно-далекое манило и
марило где-то там, впереди, и возможно становилось отрешитися от
суедневных дел и страстей, в такие миги и снисходило к нему счастье,
счастье странника на путях господних. Он и был странником, <каликою>,
новый владыка новогородский! Его и любили все как прохожего, путника, за
незаботную простоту, за любовь к ближнему, не отягощенную никоим
своекорыстием, любили как птицу небесную, ю же поставил нам в пример Иисус
Христос, сын божий!
А ведь был Калика и быстр, и без тягости мудр, и деловит, и
настойчив, и легок, и саном высоким не зря и не впусте облачен! Но ему и
при этом ничто не стоило, взяв посох, пойти по Руси из веси в весь,
кормясь подаянием, утешая страждущих духом и радуясь благодати божией,
разлитой окрест. Чуден мир! И велик! Коликою благодатью одарил человека
Господь!
Ездовые варили остатнее хлебово. В котле булькало, донося сытный дух
до возка. Кто-то шел с хворостом, большие тени двигались в трепещущем
пламени. Прямо на земле, под возами, завернувшись в попоны, дремали
отужинавшие кмети... Где-то есть Индей-земля, и в ней чудеса неведомые,
зверь инорог, птица феникс, что живет тыщу лет и воскресает из пламени
огня, и нагие мудрецы-рахманы, и храмы чудесные... Как бы сладко было
дойти и туда - через горы и царствы, пустыни и реки - и озреть все тамо
сущее, и беседовать с теми мудрецами-рахманами, яко же и Александр
Македонский! Струи гаснущих искр сливались со звездами; небо плыло,
кружась и мерцая. Вот сорвалась и пролетела куда-то спелая звезда, - не
подумал, не замыслил ничего, а чего и желать? Скоро воротит домой, учнет
вновь строить стены, мирить бояр, уговаривать вятших и меньших, утишать
плесковичей и князя великого, а пока, едучи, и отдохнуть мочно, и
порадовати всему сущему! Полна благодати земля и жизнь земная!
Он задремывал. Звезды плыли уже не в отверстом окне возка, а где-то
над самою головою, ласковые, теплые, и говорили, шептали что-то. А он
плыл, задевая за звезды, за их мохнатые, словно примороженные еловые
ветви, лучи, и даже больно ударился раз, другой о звезду... Его уже
толкали нешуточно. Василий прочнулся, весь еще в кружении серебряных
светил. Над ним склонился Олфоромей и сильно тряс за плечо:
- Вставай, владыко, садись на коня! Беда! Гонют по нас!
Сильно потерев виски и щеки ладонями, чтобы проснуться, Василий
Калика выбрался из возка. Гомонили сбившиеся в кучу кмети, в дымном свете
догорающего костра маячил взмыленный конь и над ним - горбоносое горячее
лицо, разбойные глаза, светлые космы из-под бараньей шапки. Завидя Калику,
гонец из-под расстегнутой, шитой узором и отделанной резною кожею свиты
достал грамотку, протянул с коня:
- Батька митрополит тебе, владыко, шлет!
Весело крутя головой, он зачастил в толпу:
- А я ить издалека вас узрел! Костер во-она отколе видать! Ну, мыслю,
они! Некому боле! Даве-то баяли мне, что вы проходили, так уж по следу
скачу! Двух коней запалил! - хвастливо прибавил посланец. Ему, боярскому
сыну на службе у митрополита, нынешнее поручение было особенно по сердцу:
и скачка, и удаль, и опасность, коею можно станет похвастать после всего.
Василий еще только разворачивал грамотку, когда подошел Кузьма
Твердиславль, повторил строго:
- Беда! Гедимин кметей послал на переймы. Женуть по нас! Ратных,
литвы, с триста душ, бают!
Феогност в грамотке писал о том же. Великий князь литовский послал за
ними погоню, хочет перенять владычный поезд и увести в полон. Василий
поднял очи, еще не понимая. Спросил:
- Почто ныне-то?
Олфоромей Остафьев, вступив в круг огня, изъяснил почти грубо:
- Почто? Эх, владыко! С Арсеньем, вишь, не вышло у него, дак теперича
засадит тя где ни то в Литве и станет твоим именем Новый Город под себя
склонять! А ты и жив будешь, а не возможешь противу, что тогда? При
живом-то владыке ить и нового нам не поставят!
- Свое хоцет взеть, не мытьем, дак катаньем! - подхватил кто-то из
ездовых.
Василий окончательно проснулся. Озрелся с тревогою. Везде уже
шевелились, свертывали стан, снимали шатры, торочили коней.
Горбоносый волынец, испив прямо с коня горячего взвару, покивал,
попрощался, рассыпая улыбки и подмигивая, прокричал:
- Не горюй, браты!
Поднял коня на дыбы, поворотил лихо и ударил в ночь, в темень, только
сухой топот копыт, замирая, прошумел вдалеке.
Бояре, посовещавши, приступили к Василию. Начал Кузьма:
- Олфоромей вот советует митрополичьи возы, с еговыми ездовыми,
послать дорогою, пущай их и ловят! А самим - верхами - уклонити к
Цернигову зараз! Выдержишь ле, владыко?
Василий покивал согласно.
- А не то люльку о дву конь сделам? - подхватил Олфоромей Остафьев.
- Не нать, Олфоромеюшко! - возразил Василий и поглядел весело: -
Уходить нать, дак и подержусь!
Он взобрался в седло подведенной ему кобылы, поерзал, усаживаясь
плотней. Ночь уже засинела, поля приодел туман. Делились, перекладывая что
подороже - казну и серебро - в торока поводных коней, прощались.
Ратьслав, митрополичий протодьякон, что провожал новгородский обоз,
уже сидел на коне. Ему Феогност отписал особо, и протодьякон с двумя
слугами готовился ныне довести новогородского владыку укромным путем до
Чернигова.
Кмети опружили котел воды в костер, с шипением взмыло облако серого
пара, остро пахнуло сырым горячим угольем, словно на пожаре, и тотчас
холодная передрассветная тьма обняла, охватила все: и возы, и коней, и
всадников. В темноте кто-то принял повод Васильева коня, кто-то окликал,
пересчитывая, людей; уже заскрипели оси возов, а верховые, один по одному,
потянулись в сторону по темному полю, мимо темных суслонов хлеба, темными
острыми очерками промаячив на синеющем небосклоне, уже порозовевшем с краю
и отступающем от земли. Спустились в лог, в струю холодного тумана и
теплого понизу, нагретого за день воздуха из-под кустов, один за другим
пропадая в плотно сгустившейся белой и уже начинающей незримо клубиться
мгле.
Ехали до рассвета, петляя по кустам. Солнце уже встало светлым
столбом и вот показалось, брызнуло, разогнав туман, зажегши алмазами росу,
осветив и согрев всадников, выезжавших вереницею на угор. Здесь, остоявши,
посовещались и вновь уклонили, теперь к пойме небольшой речушки. Поймою,
хоронясь по-за берегами, ехали, не останавливая, до полудни. Тут только
остановили передохнуть и покормить коней. Кмети жевали хлеб. Оседланные
кони, мотая головами, засовывали морды по уши в торбы с овсом, хрупали,
переминаясь, позвякивая отпущенными удилами. Василий с облегчением - не
навык ездить верхом, так и размяло всего! - уселся в приготовленное ему из
войлочной толстины место, выпил квасу, от хлеба отказался - есть не
хотелось совсем. С удовольствием чуял, как издрогнувшее за ночь, а потом
взопревшее на жаре тело ласково сушит теплый ветерок. В изножии пологого
холма стояли юные березки, листву коих кое-где уже ярко окропила близкая
осень. Божий мир был чуден по-прежнему!
Задержались они только у Днепра. Не было перевозу; пока искали лодьи,
пока плавились - упустили время и, верно, дали знатьё о себе. Уже в виду
Чернигова их нагнал киевский князек Федор, Гедиминов подручник, с баскаком
и пятьюдесятью человек дружины из татар.
К владычному поезду за Днепром пристали купцы-новогородцы, стан был
многолюден, и Кузьма с Олфоромеем порешили не даватися татарам. Стали в
западинке на холме. Нашлись лопаты, кто и саблей, кто и ножом - обрыли
стан, загородились кольями, дерном. Князек, возможно, и от себя деял
разбой, литвы не было с ним. Татары подъезжали с ругательствами, коверкая
русскую речь, требовали датися в полон. Олфоромей в кольчатой рубахе и
шишаке подымал лук, грозил, сам загораживаясь щитом от стрел татарских.
Купцы перепали; слуги, у кого не было оружия, лежали ничью, укрыв головы
толстинами. Двух-трех ранило. Василий Калика сидел, сцепив пальцы рук, и
молча молил Господа. За себя он не боялся. Худо будет не ему - Нову
Городу. За Новый Город и молил он всевышнего, молча шевеля губами.
Сидели так, орали, грозились с той и другой стороны до вечера.
Новгородские кмети кричали неподобное. Татары и сам князь не оставались в
долгу. Будь поболе оружия да народ побойчее, Олфоромей с Кузьмою, может, и
ударили на татар, но с купцами, что лежали за товарами, уложив на землю
лошадей, да с челядью владычною много не навоюешь! Из утра к Федору
подошла помочь. Дело принимало дурной оборот. За ночь новогородцы углубили
ров, попрятали погоднее людей, да что толку! Тута не перезимуешь! Да и
пожди тово боле - литва подойдет! Ратьслав взялся вести переговоры. Вышел,
высоко подняв крест. Две-три стрелы пропели у него над головою. Воротился
протодьякон через час, довольный. Князь Федор за окуп обещал отпустить
поезд владыки домовь. Подумавши, - было боязно: а ну как и серебро
возьмет, и не выпустит! - все же, кряхтя, собрали кошель
гривен-новогородок. Татары, покричав, отошли. Ратьслав с Олфоромеем и
двумя кметями понесли серебро.
Киевский князек встретил их сидя на раскладном стольце, уставя руки в
боки. Долго сверлил глазами того и другого, долго толковал, ломаясь и
величаяся перед ними. Баскак глядел остро и тоже словно их обоих на рынке
куплял. Когда Федор, нагло глядючи в глаза Олфоромею, сказал, что заберет
того и другого с собой, татарин покрутил башкою:
- Не надо! Серебро бери! Их выпускай! Пайцза у них!
Федор зачванился, еще поспорив с баскаком. Олфоромея отпустил,
Ратьслава же оставил у себя пленником. Ратьслав тихо шепнул вздумавшему
было возмутиться Олфоромею:
- Оставь! Себе на беду деет!
Возвращаясь, Олфоромей все ждал в спину татарской стрелы... Обошлось,
слава Богу! Уже был готов и сам лечь, и в полон датися, лишь бы доправить
в Новый Город владыку живого и невереженого!
После встречи с князем Федором шли, наверстывая упущенное, день и
ночь. Кони шатались, люди спали с лица. Начинались дожди, размякали
дороги; все были в грязи, в сыром платье. Почасту не разжигали и огня.
Василий Калика терпел, читал молитвы, стараясь отрешатися от бренной
и слабой плоти, хотя порою уставал до бесчувствия, и на привалах его
одеревенелое тело бояре бережно снимали с седла. Василий улыбался,
заставляя себя вставать, ходить, сам успокаивал и утешал слабых.
Начались наконец дебрянские леса, в коих могла и рать целая исчезнуть
невестимо для литовской погони, и поезд архиепископа новогородского словно
пропал, растаял, растворился в шорохе листьев, в рябом осеннем лесу, в
обложном упорном дожде, лучше всяких засек перекрывшем пути и дороги.
Феогност узнал о разбойном нападении киевского князя на владыку
Василия вскоре. Князю Федору не повезло на обратном пути. У него стали
подыхать кони, что молва приписала святотатству князька. Пеши и измучены,
незадачливые грабители едва добрались до домов. Ни поведать путем о деле,
ни повестить Гедимину князь Федор не мог. Великий князь литовский тотчас
спросил бы, почто были отпущены пленники, и еще того пуще - заставил бы
отдать новгородское серебро в великокняжескую казну! А потому и с
протодьяконом Ратьславом Федор не знал, что делать теперь. Потребовать
выкупа? С кого, с митрополита? Федор чесал в затылке, уже крепко досадуя
на себя, а тем часом о плене Ратьслава донесли Феогносту, и митрополит
вскипел. Обещал отлучить князя Федора от церкви, наложить проклятие на
весь Киев (он мог бушевать, понеже Федор действовал яко тать и не исполнил
Гедиминовой воли). Пришлось Федору срочно отсылать Ратьслава во Владимир
без всякого выкупа да еще виниться перед Феогностом, выслушивать от того
укоризны и хулы: <Срам еси князю неправду чинити, и обидети, и
насильствовати, и разбивати>. Так, зело смягчая и изрядно сократив гневные
поношения Феогностовы, передавал впоследствии летописец отповедь,
полученную незадачливым князьком от митрополита русского.
Однако, выручив своего протодьякона и сорвав гнев на князе Федоре,
Феогност всерьез задумался о дальнейшем. Подходила зима. В пограничье меж
Литвой и Ордою начинались сшибки уже нешуточные. Осенью Гедимин послал
сына Наримонта на татар, но тот был захвачен в полон в неудачливом
сражении с ордынцами. Ежели возникнет большая война, по всей здешней
украйне пройдет, обращая города в руины, а села в пепелища, татарская
конница. И что тогда? Уезжать в Вильну, под руку Гедиминову, с коим
отношения были испорчены после отказа Арсению всеконечно?
Сам не признаваясь себе в том, Феогност чуял, что глупый разбой
киевского князя (у коего он недавно гостил во граде!) его доконал. Ежели и
такие вот, вроде бы близкие, игемоны, крещенные в православную веру, не
гребуют грабежом митрополичьих людей и имущества в здешней земле, то что
говорить о прочих? О язычниках или католиках? Нет, холодно стало на Волыни
и неуютно весьма!
В нем закипало раздражение против палатина и синклита; противу
неудачника-императора, который терпит на войне одни поражения и, в
призрачной надежде спастись, хочет отдать греческую церковь под начало
римскому папе; даже на патриарха с его причтом: не ведают, что содеялось
тут! <Скифия>! Тот-то, Федор Киевский - прямой скиф! <Царский скиф!> -
исходил желчью Феогност, меряя шагами моленный покой. И сиди на митрополии
в Киеве! У такого-то! Высидишь! А сами-то хороши! <Не мирволить
владимирскому князю>! Тогда - кому мирволить? Язычникам? Католикам? Может,
Ордену? Этим <божьим дворянам>, как их зовут в Новгороде, убийцам и
разбойникам! Что они все думают там, в Константинополе? Что он волен
изменить течение времен? Подъять из могилы Ярослава Мудрого? Или, может,
крестить Гедимина? Самому любо! Да токмо - крести его, попробуй! Это
Пселлу вольно было учить императоров риторике да услаждать их слух
красноречием, а здесь - кому оно надобно? Скажут - как отрубят! А надо - и
сами красно баять горазды. Ничем тут дикого не прельстишь. Писать
патриарху? Без толку. Ничего не изъяснишь издалека, ничего и не поймут!
Надо ехать самому. Отселе в Царьград. Он впервые назвал родной город
славянским именем. Оттоле в Орду, к Узбеку, с коим надлежит поладить. А из
Орды... Из Орды во Владимир Залесский, иного пути нет! К Ивану Данилычу. В
конце концов, не так уж он и плох, по крайней мере, прямых разбоев над
церковью не творит!
Добравшись до Брянска (или Дебрянска, так чаще называли град в
старину), отдыхали, приводили в порядок себя и коней. Брянский князь,
недавно выдавший дочь за юного Василия Кашинского (последнего из сыновей
убиенного в Орде Михайлы Тверского), радушно встречал и чествовал
новопоставленного новгородского владыку. Остановили в Свенском монастыре,
на горе. Вокруг церквей и келий широко раскинулись вишневые, грушевые и
яблоневые сады, а с холма, со стрельниц, далеко и широко виделись леса,
цветные по осени, и светлая излука Десны внизу под горою синела или
серебрилась от набегавших влажных туч. В пределах брянских Василию уже не
пришлось трястись в седле. Его везли в лодье, бечевою. Кони шли по берегу.
Поворачивала река, быстрая от осенних дождей, проходили берега, на них -
слободы, городки, погосты, подчас свежесрубленные. Здешняя лесная сторона
полнилась народом, уходившим от обезлюженного Чернигова, от постоянной
угрозы ратной. Покинув Десну, вновь ехали переволоками и опять плыли, уже
Окою. От Коломны вновь тянули лодьи бечевой. В конце октября достигли
наконец Москвы и, не задерживаясь (князя не было в городе), пересев на
коней - Калике опять достали дорожный возок, - устремились дальше.
Дожди прошли, близилась зима. Уже летела первая снежная крупа на
подмерзающую землю, на жухлый лист, на сизые, потерявшие цвет, седые, с
последними клоками яркой осенней украсы леса, на темные - в чаянии близкой
зимы - пустые и гулкие боры, на сжатые нивы и потемневшие от влаги стога.
И воздух был пронзительно горек и свеж, радостный осенний воздух близкой
родины!
Прошли Тверь. Через Волгу, хмурую, тяжко-стремительную, возились
ночью. И вот уже побежала с холма на холм знакомая волнистая дорога. Кмети
тянули шеи, привставали в стременах: скоро ли? Сами кони и те чуяли,
ржали, переходили на рысь. В Твери путники узнали, что в Новом Городе, не
имея ни вести, ни навести, их уже оплакали, тем паче кто-то принес злую
молвь, якобы литва яла владыку, <а детей его избиша>, - так что и Кузьма
Твердиславль, и Олфоромей ворочались словно с того света.
В Торжок прибыли третьего ноября. Еще подъезжая к городу, завидели
оживление и толкотню, а ближе узнали от встречных, что в Торжке великий
князь Иван Данилыч с дружиною. Их уже у городских ворот окружила радостная
толпа: хватали, гладили, не веря тому, что живые, крестясь, теснились к
возку архиепископа. Василий, высовываясь, благословлял направо и налево,
его ловили за руку - поцеловать, притронуться, у иных жонок слезы стояли
на глазах:
- Приеходчи, осподи! Васильюшко ты наш! Заждались! Уж и не чаяли
живых-то узрети! А истощали вси! Да как отерхалисе, обносилисе! Андели!
Бабы уже и калачи совали комонным. В воротах, где поезд, стеснясь, не
мог пробраться сквозь толпу, какая-то жонка с мокрыми от радостных слез
глазами поила ездовых молоком из деревянного ведерка. Черпала глиняной
плошкой и подносила каждому, и мужики серьезно принимали и испивали,
утираясь, и сами крестились радостно. Не близок еще Новый Город, а уже,
почитай, и дома, уже родная, новогорочкая земля!
Ударили в било на воротах. Отозвались колокола в Детинце. И пошло
радостным звоном по всему городу. Московские ратные любопытно оглядывали
новогородский обоз. Подъезжали какие-то бояра, прошали, кто и откуда. Уже
поскакали повестить великому князю о приезде владычного поезда.
Василий Калика, мало передохнув, сам отправился к московскому
повелителю на поклон. Иван Данилыч принял владыку учтиво, подошел под
благословение, сам усадил за стол. Трапезовали с немногими боярами, слуги
носили блюда. Василий, мало вкушая, приглядывался к великому князю. Иван
постарел и, виделось, был скорбен, хоть и не являл того на люди. Порою,
внимая рассказу Василия, взглядывал сумрачно и вновь опускал глаза. В
густых волосах московского князя кое-где проблескивала седина, которой
раньше не замечалось.
<Годы под уклон пошли! - думал Василий. - А еще крепок! Не было бы
худа от него Нову Городу!>
О том, что Гедимин потребовал всадить сына своего Наримонта на
новгородские пригороды, Иван уже знал. Дошла весть из Литвы. Наружно,
однако, не оскорбился ничем, не зазрил, не нахмурил даже, выслушав о том
еще раз от Василия. Видно, решил что-то про себя заранее. Говоря про
Гедимина, раз или два назвал его <братом>. Узнав о нападении на владычный
обоз Федора Киевского, глянул прозрачно и строго. Вымолвил:
- Надеюсь, брат мой Гедимин накажет примерно разбоев сих!
И только в конце беседы уже вновь вопросил Калику о Наримонте; правда
ли, что захвачен Ордою на бою? Покивал. Подумал. Подымаясь из-за стола,
вновь подошел под благословение.
Мрачен был Иван недаром. Весной, после того как в мае погорел весь
Кремник, сильно занедужил и к исходу осени умер великий московский боярин
Федор Бяконт, правая рука князя во всех делах посольских и господарских.
Иван сам сидел у постели больного, сам закрыл глаза усопшему, сам стоял у
гроба на похоронах. И теперь, направляясь из Новгорода Великого в Орду, к
хану Узбеку, Иван с особою болью вспоминал Бяконта: как не хватало сейчас
его совета, его мудрости, даже его старческого, с придыхом, тяжкого
сопенья. Задумавшись, Иван иногда ловил себя на том, что словно бы опять и
вновь слышит старика. Из бояр отцовых, ближних, оставался, почитай, один
Протасий, седой, костистый, воистину бессмертный старец. Но и он нынче
больше мыслил о Господе, чем о делах, почти передав тысяцкое сыну Василию.
Приходит час, когда, оглянувши кругом, видишь, что те, к кому, как и
в юные годы, прибегал за советом, уже ушли, отойд
...Закладка в соц.сетях