Жанр: Фантастика
Приговоренные к власти
...упивается кровью, и убийство
несчастного царя Арридея заслуживает смертной казни. Вы, македонцы,
прозвали ее упырихой, а я, грек, скажу тебе больше. Филипп, твой и мой царь,
называл ее дрянью. Она и есть дрянь, Антигон. Я вырос при дворе, я знаю...
Очень негромко говорит Эвмен, и рубиновая капелька никак не срывается
с потрескавшейся струпьевой корки, висит на краю надорванной, плохо
заживающей губы.
- И не за малыша, имевшего несчастье родиться сыном Божественного.
Великий Аристотель учил: варвару недостойно управлять эллинами, а
мальчишка - варвар по крови, да и воспитывает его та самая упыриха, что
погубила и бедного Арридея, и Филиппа, моего и твоего благодетеля...
Кардианец коротко передергивает левым неповрежденным плечом.
- И даже не во имя светлой памяти Царя Царей. За это дрался Пердикка. И
зря, по-моему. Говорят, под конец жизни Александр лишился рассудка. Не
вижу причин скрывать от тебя, Антигон: Божественный был сумасшедшим
всегда...
Стратег Азии хрустко стискивает зубы. Не сошел ли грек с ума,
кощунствуя столь нагло?! Тот, кто, сравнявшись с Олимпийцами, пронес
македонский щит до края Ойкумены, куда не добирался и Геракл, - безумец?!
Но... с другой стороны: а вспышки буйства с раздиранием одежд и
визгом?.. А бессудные пьяные расправы с друзьями?.. А сизая пена и звериный
вой?!!
И, в конце концов, разве не царский архиграмматик - единственный из
смертных, имевший свободный доступ к секретным отчетам врачей?
- А теперь ответь, - голос Эвмена становится чуть громче, - кому,
умирая, завещал свою диадему Божественный? Не забыл?
Антигон слегка кривит губы. Наивный вопрос. Разве такое забудешь?
- Сильнейшему. Так сказал он.
Эвмен качает головой.
- Нет. Вы тогда плохо слушали. Только и делали, что следили друг за
другом. А я принял его последний вздох. Достойнейшему! Вот так он сказал.
Он ведь не знал, что Роксана уже беременна, и никто не знал, даже я. И пока вы
делили сатрапии, я размышлял: кто же из вас достойнейший? Мне было легко
думать об этом, ведь сам я в любом случае не шел в расчет...
Одноглазый замирает.
Боги! Этот, утративший все, как будто подслушал его, Антигона, ночные
раздумья. Под зыбкий туман мечтаний и прикидок он подводит прочную опору
доводов, и ему можно верить. Ибо если и есть в Ойкумене кто-то, кому
известно все, так это Эвмен, правитель тайной и явной канцелярии
Божественного.
Кардианец говорит неторопливо, взвешенно, и каждое слово его - точная и
безжалостная оценка. Кратко и беспощадно характеризует он тех, кто рвет
ныне на части державу, пока еще клянясь в верности законному царю, юному
Александру, сыну Александра.
Птолемей? Этот хитер, как никто. Силен и талантлив. Но - мелок. Ему
вполне достаточно Египта. Македонию он забыл и не желает вспоминать, а
диадему Царя Царей примет разве что под страхом смерти.
Кассандр? Талантлив не меньше, чем Птолемей. Молод и отважен. Увы,
сердце его полно ненависти, а ненависть, пусть трижды праведная, не к лицу
властителю. К тому же он до мозга костей сын покойного Антипатра.
Македония для него - все, а держава Божественного - пустой звук.
Селевк? Всем хорош, но что у него есть, кроме шаткого вавилонского
дворца и нескольких тысяч воинов?
Лисимах? Тот попросту глуп.
Пердикка... вот кто мог бы, несомненно, и удержать, и сохранить, и
упрочить. Но что болтать попусту? Пердикки нет.
И значит...
- Так вот, Антигон! - едва ли не повелительно говорит узник. - Я, Эвмен из
Кардии, в последний свой день клянусь Олимпийцами, перед которыми скоро
предстану: нет никого для власти в Ойкумене достойнее тебя!
Единственный глаз стратега Азии вспыхивает.
- Но... тебе не быть наследником Божественного. Придет день, попомнишь
мое слово, и сатрапы захотят быть базилевсами, и растопчут присягу, данную
малышу Александру. И ты не сможешь остаться в стороне. Войско
провозгласит тебя царем, и ты станешь хорошим базилевсом, а твой сын еще
лучшим. Для македонцев. Ибо и сам - македонец.
Но эллины? Персы? Иудеи? Кем будут они для царя македонцев? Пылью
под ногами. Убойным скотом. Власть - не меч, не золото. Она должна
принадлежать рожденному по воле богов от царской крови. Или - державе не
быть. Но тогда - зачем было все, что было? Ты понимаешь меня, Одноглазый?
Антигон медленно наклоняет тяжелую, в густой кудрявой седине голову.
Он понимает. И готов подписаться под каждым прозвучавшим словом. Почти
под каждым.
- Ты уверен, друг, что я - не смогу?
- Уверен, - горько вздыхает Эвмен. - Иначе пошел бы с тобой. У тебя
хороший наследник, Антигон...
Вот эти-то слова и решают судьбу Эвмена. Стратег Азии бьет в
серебряный гонг, и в шатер проскальзывает одетая в мятую бронзу
фиолетовоглазая голова давешнего перса.
- Приготовь коней. И охрану. Наш гость уезжает.
В маслянистых персидских очах - недоумение.
Страж не верит своим ушам. Он, кажется, себе на беду готов переспросить.
Но Эвмен не позволяет ему совершить такую оплошность.
- Не делай этого, Антигон. Иначе я снова буду воевать с тобой. А ты ведь
знаешь: воевать я умею...
- За упыриху? За ублюдка?
- Нет, - Эвмен грустно улыбается. - За идею. Подумай и, возможно,
поймешь. А кроме того, есть ведь не только эти. Царская кровь течет не только
в жилах Аргеадов...
Пригнувшись, Одноглазый заглядывает в тонкое, благородное, заросшее
многодневной рыжевато-седой щетиной лицо узника.
- Ты не хочешь жить? Почему?
Эвмен на миг задумывается. Негромко хмыкает.
- А зачем? Я не верю, что державу удастся спасти. Я вижу впереди кровь и
ложь. Все, чему я служил, стало тенью. И я, часть этой тени, предпочитаю
слиться с нею...
- Но я не хочу быть твоим палачом, - почти кричит Антигон.
Голос же кардианца по-прежнему дружески спокоен и даже благостен.
- Поверь мне, лучше уж - ты. Палачом был бы любой другой. А ты просто
освободишь того, для кого этот мир стал тюрьмой...
Короткое молчание.
- Могу ли попросить тебя об услуге, Антигон?
- О чем хочешь! - не задумываясь, отвечает наместник Азии.
- Позаботься о судьбе моих учеников... Кинея и Гиеронима. Это хорошие
юноши, умные и преданные.
Киней? Гиероним?
Антигон соображает не сразу. Затем вспоминаются имена и даже лица.
Ну разумеется! Те самые мальчики-греки, которых еще в Вавилоне
приютил Эвмен, взял в науку. Не то воспитанники, не то секретаришки.
Смышленые, кажется, парни...
Говорят, когда Эвмена вязали, они попытались его защищать и чудом
отделались тумаками...
- Я оставлю их при себе!
Эвмен качает головой.
- Они не останутся с тобой. Впрочем... Гиероним, возможно, и останется.
Киней - нет.
Перерубленная скверно заросшим сизым шрамом бровь Антигона
дергается.
- Что ж! Его воля. Держать не стану. Отпущу, снабжу необходимым. А
ты... Не передумаешь, а?
Молчание. Из тех, что красноречивее любого ответа.
- Прости. Когда ты хотел бы, чтобы это случилось?
Несколько мгновений кардианец размышляет.
- Пожалуй, на закате. Тень уйдет в тень, когда тени сгустятся.
- Быть по сему.
Наместник Азии медленно проводит ладонью по обветренному лицу, от
бровей к бороде. И удивленно ощущает на пальцах влажные потеки.
- Будь ты проклят, Эвмен Кардианский! - говорит он без злобы, с
нескрываемой грустью. - Тебе что, трудно было пасть в бою?
И кардианец, уже стоящий на пороге, оборачивается, негромко звякнув
кандалами.
- Знаешь, Одноглазый, - отвечает он почти весело, - я честно пытался. Так
ведь ни у кого не получилось, как назло. Радуйся, Антигон!
- Радуйся и ты! - машинально откликается стратег.
Распахнув полог, он стоит на пороге и смотрит вслед, как ведут Эвмена по
молчащему, прячущему глаза стану. Он видит: с двух сторон подбегают к
кардианцу темноволосые, похожие один на другого юноши, на вид - ровесники
Деметрию. И смутно припоминает: да, конечно, они и есть, правда, в Вавилоне
это были совсем мальчишки, не доросшие даже до эфебии. Лица молодых
эллинов блестят от слез, кудрявые бороденки судорожно дергаются, а Эвмен,
придерживая на ходу серебряные оковы, говорит им что-то успокаивающепрощально.
Вот: искаженные мокрые лица разворачиваются в сторону
наместника Азии, и на одном из них, продолговатом, смуглом, отчетливо
выписано огромное, ни с чем не сравнимое горе - и ничего больше. Зато
второе...
Антигон вздрагивает, словно от плевка. Да, этот паренек, пожалуй, не
останется при нем, не стоит и предлагать. А жаль. Сам-то наместник Азии вряд
ли нуждается в дополнительном писарьке, но пора подбирать толковых
ровесников сыну...
- Зопир!
Фиолетовоглазый перс возникает мгновенно.
- Почтенный гость покинет нас на закате. Пусть ему не будет больно. Ты
понял меня?
Азиат переламывается пополам. Он понял. Милостивый шах может не
тревожиться: смерть уважаемого человека будет легче пушинки и слаще
поцелуя пэри.
Антигон кивает.
Этот перс не только храбр, но и понятлив. За неполные два года сумел
отличиться и удостоиться зачисления в этерию. Отличный боец. Надо будет
поощрить его еще раз. Тем паче и по возрасту он как раз годится в спутники
Деметрию. Не забыть бы. Для начала пускай получит бляху десятника...
О боги, но как же пусто на душе!
Очень хочется позвать сына. Но стратег Азии подавляет минутную
слабость. Нет. Не нужно взваливать на неокрепшие плечи такой груз. Он
вынесет эту ношу один.
Задернув полог, Антигон падает на измятое ложе. Мертвый глаз тих.
Все сделано правильно. И все же отчего на душе такая пустота?
Он заставляет себя не думать об Эвмене, к погребальному костру которого
завтра поднесет факел. Он готов думать о чем угодно, даже о беспамятных
анемоновых лугах Эреба, лишь бы забыть о кардианце. И почему-то
вспоминается женщина, которую не видел уже... о Диос! - уже семнадцать...
нет, восемнадцать лет! Красивое, резкое, почти хищное лицо, белоснежная
кожа, безумно расширенные изумрудные глаза. Хотя... сейчас она, конечно же,
уже старуха...
"Вот и все, - думает Одноглазый, проваливаясь в беспросвет блаженного
забытья. - Вот и все. Вот и настал твой конец, упыриха!.."
Македонское побережье. Пидна.
Весна года 460 от начала Игр в Олимпии
Слоны вопили, требуя пищи, и тоскливый вой их уже который день не
стихал в небесах, низко нависших над измученной крепостью. Сперва
балованные животные брезгливо отворачивались от измельченных в труху
бревен, предлагаемых им в пищу, но сена в городе не оставалось даже для
прокорма священных жеребцов храма Посейдона Волногонителя, и серые
гиганты, похожие сейчас на исполинские скелеты, небрежно прикрытые
мешками из потрескавшейся белесой кожи, жевали опилки в вонючих лужах
липкого поноса, не имея уже сил подняться на ноги. Лишь змеи хоботов
изредка слабо подрагивали, указывая, что иные из десятка некогда могучих
зверей пока еще пытаются выжить, да жалобный плач никак не унимался, хотя
и становился день ото дня все слабее. Исхудалые, не меньше своих питомцев
похожие на живых мертвецов, погонщики-азиаты тенями бродили по
изгаженным кровавой слизью загонам, и темные их лица напоминали
трагические маски. Умирающий от голода слон есть предвестие великих бед,
так верят на их далекой родине, не знающей холодов, и махауты покорно
ждали: когда же исполнится предначертанное...
Давно уже не было слышно конского ржания.
Боевые кони, породистые быстроногие красавцы с пламенными глазами,
похожие на сказочных птиц, забиты на мясо; кровавые куски их тел вместе со
шкурой выварены в громадных котлах, установленных на площади перед
дворцом, и розданы поровну пехотинцам, сумевшим доплестись на раздачу. Ни
один из всадников-гетайров не принял мяса убитых друзей; когда забивали
коней, спешившиеся всадники хоронились кто где мог, лишь бы не слышать
зовущего лошадиного крика, а шестеро, не вынеся непредставимого, покончили
с собою, прыгнув со стены на камни...
Не лают псы - их тоже истребили всех до единого, и вот уже десятый день,
как цена крысиной тушки превысила довоенную цену упитанной овцы, если,
конечно, находились пустоголовые, готовые обменять на бесполезные желтые
кругляши настоящее мясо, вкусное крысиное мясо, способное поддержать
жизнь. В последнее же время в закоулках обнаружены были мертвецы, с
голеней и плеч коих неведомые убийцы скромсали мясо, даже не вспомнив об
одежде и украшениях. Люди перестали доверять друг другу, и даже вышедшие
в ночную стражу воины старались без крайней нужды не поворачиваться к
напарнику спиной. Дружба дружбой, но кто знает, что может приказать голод?
Боги отвернулись от Пидны, и это понимали все.
И гетайры, лишившиеся коней, и пехотинцы, пошатывающиеся от
слабости под порывами морского ветра, и безразличные ко всему на свете,
кроме стона умирающих слонов, азиаты-махауты, и горожане, чьи тела пока
еще не стали комьями мертвой плоти, гниющей у остывших очагов...
Пидна умирала.
А под самыми ее стенами, не опасаясь ни стрел, ни камней, что ни день
плясали осаждающие, показывая несчастным дымящиеся ломти жареного мяса:
они предлагали поскорее открыть ворота и не перечить ясно выраженной воле
Богов, клялись, что примут сдавшихся как родных братьев и не нанесут городу
ни малейшего ущерба. Они удивлялись и недоумевали: с какой стати
доблестным воинам умирать позорной смертью непонятно за что?
Не за выжившую же из ума упыриху?
Пока было довольно пищи, город откликался стрелами и грубой бранью.
Потом Пидна умолкла, будто прислушиваясь.
А на исходе третьего месяца осады, примерно тогда, когда было приказано
пустить под нож боевых коней, по узеньким улочкам крепости поползли -
сперва осторожно, вполголоса, с многократной оглядкой затем - все громче и
громче - слухи. Шушукались о запретном. О том, что гнев богов, что ни говори,
справедлив; о том, что убийство добродушного дурачка, царя АрридеяФилиппа,
было злым и преступным делом, за которое отомстится не только
палачам, но и не пожелавшим заступиться; о проклятии, посланном перед
смертью храброй красавицей Эвридикой, женой бедного Арридея, всем, кто
наблюдал за убиением законных Аргеадов... Вот такие-то разговорчики
возникали там и тут, и вновь - там, а от них уже рукой подать было и до
шепотков куда как худших...
Первые смельчаки, посмевшие заикнуться о сдаче, были опознаны
вездесущими евнухами, соглядатаями царицы, и уведены дворцовой стражей,
хмурыми молоссами в волчьих шапках, а вскоре тела говорунов, лишенные
права на погребение, пухли и гнили в выгребных ямах, и в оскалах их ртов
читался упрек, адресованный оставшимся жить. Чуть позже, когда в пищу
пошли ремешки сандалий, а ропот у солдатских костров превратился в злобные
крики, безбородые уже не смели, подслушивая, подползать ближе, помня, как
бесследно (не в тех же ли котлах, что и кони, псы, крысы, ремешки?) сгинули
несколько самых ретивых и настырных...
Неоткуда было ждать подмоги. Не от кого.
Ибо боги и впрямь обратили лик свой против Пидны.
Дорвавшись полтора года назад до власти в изгнавшей ее некогда
Македонии, царица Олимпиада, мать Божественного, не сдержала всплеска
годами настаивавшейся жажды отмщения. Все, кого хоть в малейшей степени
полагала она своими обидчиками, и все, посмевшие вступиться за несчастного,
безобидного царька Арридея-Филиппа, и все, к кому на горе их обращалась за
помощью несчастная Эвридика, - все до единого человека, зачастую целыми
родами, были истреблены под корень давно забывшей о том, что такое
милосердие, молосской ведьмой...
Македония умылась кровью.
И теперь вся она, от лесистых горных склонов Тимфеи до просторных
равнин приморья, пришла под стены Пидны требовать ответа за содеянное,
пришла и встала неколебимо, будто слившись в единое могучее тело, и в глазах
этой многоликой Македонии мерцала угрюмая, непрощающая, тусклая, как
свинцовое зимнее небо побережья, ненависть.
...Но старая женщина, хранящая на изможденном, подмоложенном умело
нанесенными притираниями лице признаки былой красоты, не желала
смириться с неизбежным.
Симметрично положив сухие руки, иссеченные голубыми нитями вен, на
резные подлокотники щедро вызолоченного кресла, сидела она в затянутом
густыми сетками паутины зале приемов, по левую и правую руку ее
расположились на низеньких табуретах те, ради кого не сдавалась Пидна, а
прямо перед царицей, спокойно, с насмешливой наглостью глядя в ее
выцветшие, но все еще отливающие изумрудным светом глаза, прочно уперев
волосатые ноги в битый молью персидский ковер, возвышались выборные от
гарнизона, пришедшие возвестить упрямой Олимпиаде солдатскую волю.
- Я, ваша царица, повелеваю вам: на колени!
Еще совсем недавно звуки этого голоса заставляли сердца сжиматься в
липкие комочки ужаса. Но сейчас дерзкие воины глядели исподлобья, тупо и
упрямо, не собираясь повиноваться. Они более не считали старуху
повелительницей. Они были македонцами - и им ли было стоять против всей
Македонии, усугубляя упорством причастность к преступлениям и ожидая
невесть чего?
- Вы не боитесь гнева богов?
Голос женщины все-таки дрогнул. Она боялась. И, поняв это, один из
пятерых посланцев войска, молоденький гоплит, нарушил затянувшееся
молчание:
- Гнев богов на тебе, госпожа, и тебе это известно. Открой ворота. Впусти
Кассандра. Или отпусти нас. Мы не желаем больше подыхать от голода во имя
твоего безумия.
- Вот как?
Широкие белые рукава, украшенные жемчугом, взметнулись над
подлокотниками, словно крылья, и в прозелени глаз полыхнул диковатый
янтарный огонь.
- Что слышу я? Где ваша честь, мужи-македонцы? Если вы забыли, что
право царей судить и карать не подлежит людскому суду, если забыли, что
перед вами - жена царя вашего Филиппа, мать Божественного Александра, то
вот - супруга Божественного и сын его, ваш законный царь, уповающие на
вашу защиту!
Молодая, начинающая стремительно полнеть азиатка, широко распахнув
черные глаза, вздрогнула и отступила на шаг, крепко ухватив за руку смуглого
малыша, увенчанного тонким золотым обручем.
- А вот сестра Божественного и племянник его!
Еще одна женщина, не очень молодая, но изящная, с такими же дивными
изумрудными очами, как и у Олимпиады, усмехнувшись, горделиво расправила
плечи, и юноша, уныло переминающийся подле нее с ноги на ногу, растерянно
сморщил туповатое поросячье личико.
- Боги не простят вас, если вы отдадите лютым врагам на поругание и
истребление семью вашего законного царя! Вы слышите, не простят!
Опомнитесь же!
Исступленная вера, звенящая в словах царицы, несколько смутила воинов.
Тем паче что за женщиной мерещилась зыбкая тень в рогатом шлеме, готовая
вступиться за мать...
Впрочем, наваждение продлилось не больше двух-трех мгновений. Не
следовало ей упоминать богов!
- Ты, госпожа, нарушила все законы, людские и божеские, и звериные! -
отвечает солдат, и слова его звучат сочно, словно плевки. - Ты упилась кровью
лучших людей Македонии, и Македония пришла взыскать с тебя за пролитую
кровь по законам предков. А с государем Александром, сыном Божественного,
и с почтенной вдовой, госпожой Роксаной, и с иными, сколько их ни есть, не
случится дурного...
Он усмехается.
- И мы не нарушим присягу. Мы просто уйдем. Но ты, упыриха, не
избегнешь своей судьбы!
Улыбка становится мягче, ласковее: воин обращает заросшее лицо к
маленькому мальчику с золотым обручем на темно-рыжих кудряшках.
- Прощай, великий Царь Царей! Македония любит тебя и не обидит. Когда
придет твое время созывать войска, мы все, как один, придем на твой зов.
Запомни, добрый наш государь, мое имя: Ксантипп!
Он дружелюбно подмигивает, и малыш застенчиво прячет личико в
складки материнских одеяний. Лишь теперь видно, как молод дерзкий воин.
Нарочито угрожающая хрипота в голосе и грязные подтеки на щетинистом
лице состарили его едва ли не вдвое, но улыбка так ярка и безыскусна, как это
бывает лишь в самом начале третьего десятка весен.
Сказано все.
Гулко печатая шаг по плитам переходов, посланцы гарнизона уходят.
Они идут к выходу в темноте и сырости вымороженных стен дворца, и
стражники-молоссы, дети гор Эпира, кровная родня Олимпиады, приведенные
царицей из изгнания, провожают их хищными взглядами. Молоссы не
разбирают греческого чириканья. Но они видят: их княжна огорчена. Одно
лишь движение брови - и негодяев взметнут на копья. Но Олимпиада не подает
знака. Молоссов менее сотни, а за стенами дворца - почти три тысячи
озверевших до предела, изголодавшихся, готовых на все вооруженных
бунтовщиков. Нельзя доводить взбесившееся стадо до крайности. Пусть лучше
уходят...
- Пусть уходят! - спокойно и твердо, не удостаивая ничтожных гнева,
говорит царица.
Четыре пары глаз обращаются к ней.
Черные азиатские очи невестки - с исступленной надеждой.
Роксана ничего не может понять. С того дня, как страшный и прекрасный
юнанский шах пожелал осчастливить ее своей любовью, она была всего лишь
женой, а ныне она - всего лишь мать. Все любившие ее - далеко. Кроме этой
седой вспыльчивой женщины, никогда не обижавшей персиянку, бабки ее
сына, Роксану, дочь Вахшунварты Согдийского, некому защитить...
В зеленых, ярких, бешеных глаза дочери - понимание.
Клеопатра, бывшая царица Эпира, вдова Александра Молосского, своего
родного дяди, ни на миг не сомневается в материнской удаче.
Мать сильная. Она справится.
Меж рыжеватых ресниц царевича Неоптолема, не похожего ни на мать, ни
на отца, как обычно, мутная пустота. Он не родился таким, нет. Просто в
детстве его уронила нерадивая кормилица. Во всяком случае, так положено
говорить. Нельзя признаваться, что царская семья несет проклятие безумия...
И только малыш Александр, сын Александра, царь Македонии и Царь
Царей Ойкумены, глядит спокойно и почти весело. Ему ни капельки не
страшно. Ну, может быть, совсем чуточку. А может быть, и нет. Он храбрый
мальчик...
"Боги, - думает старая царица, - как же все-таки мой маленький варвар
похож на своего отца..."
- Оставьте меня ненадолго, дорогие мои, - негромко говорит она.
И, оставшись в одиночестве (коленопреклоненные евнухи у престола и
застывшие в нишах безмолвные великаны-молоссы в волчьих шапках с
выпущенными хвостами не в счет), подходит к узкому стрельчатому окну,
приоткрывает ставню и долго вглядывается в морскую даль, свинцовую и
мертвенно-спокойную, в туманную, укрытую непрозрачной дымкой даль, где
давно уже не появлялись паруса.
Неужели это - конец?
- Александр... - шепчет царица по-гречески, с едва уловимым
придыханием.
И повторяет на клекочущем молосском наречии, громко и зовуще:
- Александр!
Нет, не откликнутся.
Не придут на помощь, разорвав небесные завесы. Ни брат, сгинувший на
западе, ни сын, так и не вернувшийся с востока. Оба ее Александра, оба
защитника - мертвы. Она пережила всех любимых. А вот ненавистных - не
всех. Не смогла. Не сумела.
Неужели теперь ненавистные переживут ее?
Похоже на то...
Жаль, что Полисперхонт оказался слюнтяем и хлюпиком, невзирая на
седины, мужественный бас и немалый боевой опыт... А она-то поверила в него.
Облекла титулом Правителя. До последнего статера распахнула казну. А
старый дурак потерял в двух стычках все войско. И с кем? С мальчишкой
Кассандром, не имеющим никакого опыта! Где он теперь прячется,
Полисперхонт, неудавшийся наместник Европы? Не все ли равно! Помощи от
него не дождешься...
Значит, капитуляция?
А внук? Позволят ли ему, ни в чем не повинному и беспомощному,
вырасти?
Нет. Ведь он тоже - Александр...
Олимпиада знает это наверняка. А значит, Пидна будет стоять до конца.
Пока не придет подмога. Подмога не может не прийти. Может, Полисперхонт
все же соберется с силами! А если нет, то есть еще и Эвмен, которому не
привыкать к решению нерешаемых задач...
Да! Да! Да!
Помощь подоспеет!
Пусть же уходят предатели и маловеры. В свой час она рассчитается с
ними. С каждым поименно. За все. Полной мерой. Как умеет только она,
Царица Цариц.
А боги... Что боги? Она и сама - богиня.
- Мирталида! Миртали-и-ида! - вкрадчиво выползает из густой
бархатисто-черной тени, клубящейся в углу, там, куда не добирается тусклый
отблеск сальных светильников, приглушенный шепот, и царица не сразу
понимает, что это зовут ее. Неудивительно: она и забыла уже, сколько лет
прошло с той поры, когда ее называли так. Годы стерли из памяти светлое
девичье имя...
Тень в углу сгущается еще плотнее, расползается по стенам, по-хозяйски
подминая под себя старенький азиатский ковер, украшенный цветочным
орнаментом, - убогий остаток роскоши, брошенной на поживу врагам в спешно
покинутой стольной Пелле. Изумрудные глаза, сияние которых не сумели
усмирить и годы, застывают, и перед взором царицы возникают образы
прошлого, порожденные волшебной тьмой...
Вот: густой, пряно пахнущий лес, и маленький храм, сложенный из
нетесаного замшелого камня, и жрец на темных дубовых ступенях -
сивобородый, в грубых одеждах из дурно пахнущих козьих шкур. А перед
входом в святилище - трое: высокий, изящный, как камышовый кот, юноша в
лихо заломленной волчьей шапке, и крохотный мальчуган в точно такой же
шапчонке, и девушка, почти подросток - тоненькая, белокожая, в длинном
розовом хитоне и ярком венчике на черных кудрявых волосах, плащом
укрывающая хрупкую спину. Девушке тревожно и немного жутко, но она гордо
вскидывает голову, стараясь держаться спокойно: ведь так велел старший брат,
а он умный, умнее всех на свете, да и младший братишка тоже стоит тихо, а она
ведь старше его, стыдно вести себя подобно перепуганной простолюдинке...
- Я, Александр Эпирский, царь молоссов из рода Эакидов, и младший мой
брат, царевич Эакид из рода Эакидов, пришли к стопам светлого Диониса,
чтобы по обычаю предков посвятить ему сестру нашу Мирталиду, - ломким,
петушино-срывающимся голосом говорит старший юноша. - Прими ее в
обитель божества, святой отец, и не обидь, и пусть достигнут ее молитвы слуха
Олимпийцев на благо Молоссии и всего Эпира!..
Тяжелые, испытующе-недоверчивые очи старца, преграждающего вход,
проникают в самую душу, подавляют, без ненужных слов выпытывая
сокровенное...
- Светлый Дионис принимает ваш дар! - говорит наконец жрец-хранитель,
важно кивая. - Войди же в свой новый дом, дитя! Имя тебе отныне будет -
Олимпиада!
...Закладка в соц.сетях