Жанр: Фантастика
Песни петера сьлядека
...опя, должно быть, по-арапски, но вполне понятно:
- Срамник! Сучий сын! Ты куда залез, разбойник?!
Хома еще не уразумел, что его, нагого, как при рождении, с болтающимся срамом,
вытаскивает из своей постели хозяин Агафон; не помнил он также, кто его раздел
догола и сунул под чужое одеяло. Нет, ничего не мог воссоздать бурсак-козак в
памяти своей, в силах лишь хрюкать, падая на арапа, и чуять, как белым саваном
валится с неба страх.
- Убью!
Страх ухватил беднягу, впечатывая в стену. "Убью-у-у-у!.." - свистнул этот
страх, напоминая о главном - о двери, где ждала панночка, где крылось спасение
от любой беды, и больше Хома ничего не помнил. Он лежал синий, похолоделый
свернув шею набок, а ворвавшийся в горницу сотник кричал на Агафона, хватаясь за
черен сабли: "Убил? Моего крестника убил, падлюга адская? Содомит чертов!" За
спиной Григория Суховея толпились казаки-свидетели, все доводы и оправдания
арапа отметались дружным поношением, в воздухе пахло самосудом, но философу это
было невдомек. Мертвец валялся под стеной, коченея с каждой минутой. Мертвецу
было хорошо в этом сне, смертном, покойном; тыщу б лет проспал, грезя! Руки
делались корнями, сердце остывало ледышкой, веки из железа хранили очи от
внешней тоски... Труп-оборотень млел от счастья.
Очнулся Хома в кибитке, на обратном пути.
А сотник шумно радовался отступному. Запуганный насмерть Агафон простил должок,
порвал векселя и закладные, выкупил пай за цену несоразмерную. Еще и семье
убитого "козака" выдал немалую толику червонцев, на бедность, лишь бы "добрейший
пан" замял сие подлое, случайное дело, не давая ходу.
- Ты теперь мой, - прощаясь, сказал на хуторе сотник. - Со всей твоей требухой.
Ишь! Помираешь, значит, от страха?! Ладно! Для меня помирать станешь. Под землю
спрячешься? Из-под земли достану. Понял, разумный человек?
- Спать хочу, - ответил Хома, хотя сперва думал безнадежно спросить: "Отпустили
б вы меня на волю? На что я вам?"
Он еще не знал, что вскоре на вырученные деньги Григорий Суховей купит
гетманский универсал, в обход выборов становясь из нежинского сотника -
полковником харьковского полка. И переедет в Харьков, захватив с собой унылого
философа, где надолго погрязнет в сваре с полковым судьей Вареником, мужем
суровым и неподкупным.
Сивый Панько по отъезду гостя будет долго смотреть вслед, думая о судьбе.
Далеко уехал хлопец. А от судьбы не уедешь.
...Площадь весело скрипела под сапогами январским снежком. Веселой гурьбой неслись
по Бурсацкому спуску ученики латинского коллегиума, толкая друг дружку в
сугробы; ниже, на базаре, уже прятали товар предусмотрительные торговки.
Малиновый звон плыл в вышине. Тесно сгрудясь, гомонили знакомые козаки,
подначивая бурсака, вновь наряженного заправским реестровцем. Однако в шутках
нет-нет да и прорывалась смутная тревога, волнение, мало свойственное этим
заризякам даже перед битвой. О чем беспокоятся? Кто нарядил философа? Зачем?!
Того сонный Хома не ведал, да и неинтересно ему было. Сами отведут куда надо,
сами и обратно приведут. Или принесут - мертвого, чтоб ожил подальше от
любопытных глаз. Не впервой. Философ хотел спать. Он теперь всегда хотел спать;
и обычно ему не мешали. Еда потеряла вкус, приобретя взамен другое качество,
которое он затруднился бы выразить словами. Выпивка брала слабо, девки не
манили; разве что изредка, словно пробудясь, несчастный обретал на краткое время
прежнее жизнелюбие. Тогда дым вокруг стоял коромыслом, горилка лилась рекой,
шум, визг, песни, танцы до упаду, чужая девка в объятиях, жаркое дыхание... сон.
Сон, сон...
- Здоров будь, пан судья!
В ответ - хмурый взгляд из-под бровей.
- И тебе того же, пан... полковник.
Войсковое звание Суховея судья Яков Вареник не выговорил, а сплюнул сквозь зубы.
Хоть и не вчера повелось, что в обход старшины приезжал делегат с универсалом от
гетмана, вручая на майдане назначенному полковнику пернач, хоругвь и литавры, а
все равно жалко прежних времен. Строг Вареник, упрям, не его крепкой спине
кланяться какому-то заброде! Где исконные привилеи, без которых козаку никак не
можно?! Разве ж не обида это нам всем кровная, братцы?! Обида, как есть обида!
Соглашались козаки, такие речи слушая. Головами чубатыми качали, роптали
помаленьку. Ясное дело, судья сам в полковники метил, да близок локоть оказался!
Избери круг кого другого, но местного, скрипнул бы зубами Вареник и промолчал.
Смирился. Против громады не попрешь. А тут... Универсал наверняка купленный! А
новый полковник еще и реформы в полку затеял - срамота! Начал судья во злобе яму
вражине копать. Тихой, значит, сапой. Много чего разузнал; и дочку-ведьму
стороной не обошел, и про жену всякой дряни разведал, и про иные дела, о чем
полковник предпочел бы забыть накрепко. Гетман не вечен; глядишь, сядет другой
вместо нынешнего - повернем дело по-своему!
Сошлись над головой Григория Суховея тучи черные.
- Яков Данилыч! Что мы с тобою все время грыземся, как кошка с собакой? Давай
мириться!
Изломал судья бровь с удивлением. Остановился, не замечая, что козаки Суховея их
обоих уж обступили. Самых что ни на есть верных полковник с собою взял: Явтух,
Спирид, Дорош... А философа ближе прочих к судье притиснули. Стоит Хома, моргает с
усилием, слушает вполуха.
- Рад бы я поверить тебе, полковник. Рад бы мировую выпить, да чин не позволяет.
И совесть.
- Что ж так, Яков Данилыч? - улыбается Суховей. - Или я не козак? Или не бился с
турчином, с татарином? Или сотником нежинским стал за глаза красивые, за гроши
шальные? Скажи уж, какую обиду на меня держишь. Если виновен, покаюсь.
- Предо мной виниться не надо, пан полковник. Перед кругом решишься ли выйти?
Расскажешь, как гетманский универсал добывал, как в своей семье двум ведьмам
потатчиком был. А там пусть громада решает: люб ей такой полковник или нет? Что
скажешь?
- На круг? Выйду, если надо. Немало напраслины ты на меня возвел - ну, за то Бог
тебе простит. А я и подавно прощаю. Не точу ножа на брата-козака. А вот, к
примеру, у тебя вижу новый ножик на поясе. Дозволь глянуть?
Судья только плечами пожал: мол, что за блажь этому Суховею в голову взбрела?
На, гляди, не жалко. Вынул нож из ножен, тут и толкнули Хому на судью. Крепко,
от души. Гаркнули в ухо страшно: нож! убьет! Очнулся на миг философ, увидел
сослепу: дома вокруг площади ближе придвинулись. Теснятся, интересуются; что
творится? В окнах хари любопытные... А потом все лезвие заслонило. Холодное,
острое. Вот-вот в сердце войдет. Страх накатил: белый, как снег под ногами,
пушистый, родной. В глаза бросился. Или то и вправду снег? Лежу уже, выходит.
Убили. А вот и дверь знакомая. Там - спасение. Там панночка ждет, улыбается: иди
в сон, иди в покой...
- Слыхали? Судья козака зарезал!
- Брешешь!
- Я - брешу?!
- Правду он говорит. Люди видели.
- Ага... на майдане, коло церквы...
- Полковник с ним мириться хотел, а Вареник его - ножом!
- Полковника?!
- Ну да! Хотел полковника, а молодой козак Суховея собой закрыл. Смерть принял,
а полковника спас!
- Ой, лихо! Что ж оно будет?..
На суде полковник Суховей судью обвинять не пожелал. Обвинили без него:
свидетелей нашлась уйма. Полковник же, напротив, сказал, что зла на Якова
Данилыча не держит, хоть и жаль ему погибшего человека. И просил судью казни
смертной не предавать. В итоге Вареника признали виновным, однако казни
действительно не присудили. Отправили в монастырь на покаяние, на хлеб-воду,
после чего на кругу объявили банованным, лишив всех званий и привилеев.
Через две недели бывший судья повесился в хате.
В Харькове отныне не было места для Хомы. Увидят, опознают, пойдут толки...
Полковник Суховей иногда подумывал о славном тихом омуте, где под корягой вполне
мог бы найти приют опасный философ. Но природная рассудительность останавливала.
Мало ли зачем понадобится завтра шустрый мертвец? Велел держать на отдаленном,
безлюдном подварке, где одинокая хата пряталась в сосняке над Лопанью. Козаки
сторожили по очереди, как придется: день - Явтух, три дня - Дорош, неделю -
Спирид. Сказать по совести, Спирид вызывался чаще других и долго смотрел на
равнодушного пленника, тряся чубом. У козака болела душа, нечто темное
плескалось в ней еще с тех пор, когда ведьма-панночка заездила насмерть
влюбленного псаря Микиту, Спиридова кума; чертов кисель закипал в сердце,
подсказывая шепотом разное, но верность Суховею связывала козацкие думы.
Зато бурсак ничего вокруг себя не видел и видеть не желал.
Ел без радости, пил скучно, не пьянея. Куда там есть-пить, когда в зыбком сне
даже от лука во рту пресно, а горилка льется простоквашей? Гулять по доброй воле
отказывался: руки-ноги набрякли, изогнулись корнями, грунт под стопой плыл,
осыпался, отчего приходилось ковылять хромым калекой. Обычное жизнелюбие едва ли
не вовсе покинуло Хому, сон перетекал в сон, и все чаще философ засыпал в одном
месте, чтобы проснуться в другом: над обрывом, уже занеся ногу шагнуть с кручи,
с петлей, скрученной из пояса, в руках, примериваясь к удачной ветке яблони,
либо пытаясь достать угли из печи, с целью рассыпать их по углам хаты. Пока
обходилось, но Хома видел во сне, что угли, петля и обрыв делаются аспидночерного
цвета, самоубийство напоминает ворона, горсть июльского чернозема, тьму
ночи, и странно: чернота эта нравилась ему никак не менее, чем снежный цвет
страха, белизна двери, за которой улыбалась панночка. Совесть подсказывала
наложить на себя руки, помраченный грезами рассудок толкал туда же, - битва еще
длилась, но в итоге усомнился бы лишь записной дурень.
Заложник Белого Страха, подталкиваемый в спину, он неуклонно двигался к Страху
Черному, смертному греху, после которого даже на кладбище не сыскать грешнику
места - таких на кладбищах не хоронят. Больше живой, чем мертвец, готовился он
стать более мертвецом, чем живым, укрыв проклятую самоубийством душу в
окоченелом теле, будто смертоносные очи - под чудовищными веками. Идти бедняге
под землю: спать с Вием, делаться Вием, быть Вием, когда прежний дедушко навеки
уйдет в пучину Нави...
Глаз он почти не открывал. Веки слипались, словно полосы металла в кузне под
молотом коваля, свет очам давали редко, без охоты, но и с сомкнутыми веками
философ все чудесно видел: и сон, и явь. Клады под землей видел, временами думая
сказать об этом Спириду, да как-то забывалось; видел, как покойник по лугу идет,
как черт в небе летит, как у приехавшего в гости Сивого Панька растут клыки и
виляет пушистый хвост; сглаз видел, порчу, скорую смерть. На подварке ни души,
так далеко видел - до самого Изюма и далее.
Молоко творожилось от косого взгляда.
Черствел хлеб.
Хворал Явтух, глухо кашлял Дорош, маялись чревом иные сторожа-козаки; лишь
мрачный Спирид оставался здоров телом, выгорая умом от размышлений. Дважды за
это время философ пугался всякой ерунды, падая замертво, и всякий раз вставал
живым, бодрым, сохраняя эту живость несколько часов. Потом угасал, прятался,
спал, спал...
Пока не пришел час последней любви полковника Суховея.
Случилось это зимой, на Скляровом хуторе, где полковник оказался в гостях у
есаула Горобца. Старческая любовь - дикая, а эта и вовсе степным пожаром
занялась. Увидел полковник красавицу Ганнусю, оторопел. "Донечка! Ясочка моя! -
зарыдал прилюдно. - Да кто ж тебя, голубку, из домовины поднял?!" Испугавшись
грозного старца, девушка убежала к колодцу, а полковник не скоро опомнился: до
того похожа была Ганнуся на умершую дочь его. Встал из козака безумец, из
старика - парубок, из отца - жених. Червонцы сулил, подарками баловал, через
день наезжал в Скляровцы. Тем страшнее делался для красавицы; прятаться от гостя
начала. А когда в ответ на сватовство получил Суховей отказного гарбуза...
От любви до ненависти - мосток перейти.
Вспомнил мстительный, необузданный старец про своего мертвеца.
- ...он велел, я сделал. Сперва думал: помирать лишний раз для пана Суховея не
требуется - и то слава Богу! Перемигнусь с девицей, то да се... Оказалось,
требуется...
Фома надолго замолчал. Петер лишь сейчас понял, что большую часть рассказа
философ не просто сидел с закрытыми глазами. Труп-оборотень спал. Находясь за
столом, время от времени что-нибудь отправляя в рот, продолжая говорить. Губы
его почти не шевелились, и как он при этом ухитрялся издавать связные звуки,
оставалось загадкой. Голос Фомы тоже стал иным: глухим, подземным.
Усталому Сьлядеку сделалось не то чтобы страшно (страх запаздывал с пьяных
ног!), но как-то неуютно.
- ...с нее ведьма - как с меня ректор бурсы. Явтух с Дорошем мне ночью возле
нужной хаты шнурок на шею накинули: мол, задушим сейчас. Испугали, я и помер.
Все, значит, на круги возвращается: сперва настоящая ведьма философа сгноила,
потом философ ложную ведьму угробил... Житья Ганне теперь не будет, изведут
соседи...
- Она руки на себя наложить пыталась. Вовремя поймали...
- Я и говорю...
Вопреки сказанному, Фома опять закрыл рот. Намолчавшись всласть, буркнул
невнятно: "...боюсь. По-черному боюсь... Ганну поймали! Вовремя! Меня не поймают.
Нет сил! Под землю тянет..." Голова его упала на грудь. В наступившей тишине, где
даже дыхания бурсака слышно не было, Петеру послышался вкрадчивый шепот. Лютнист
задумался, откуда бы мог доноситься сей звук, и вскоре сообразил, что Горпина,
притаясь на печи, вовсе не дремлет, как полагалось вначале. Очи вдовы, подобно
глазам философа, были закрыты, но губы явственно шевелились, издавая мерное
шептанье, а пальцы проворно чертили в воздухе некие знаки. Озноб пробрал до
костей: неужели правду говорили в шинке, будто тут все бабы - ведьмы?! Хотя если
ВСЕ, это, наверное, обыкновенно...
Уши резанул угрюмый скрип: так ворочается под ветром старый тополь. Грузный,
дюжий, медленный Фома вставал из-за стола. Двигался философ неуклюже,
спотыкаясь; половицы глубоко проседали под ногами, не в силах сопротивляться
тяжести. Железом было лицо его, и пятна ржи изгрызли щеки.
- Фома, ты к-к-куда? - заикаясь, выдавил Сьлядек.
Философ не ответил. Ковылял мимо, сотрясая пол; местами доски шли трещинами.
Задержался у дверей, вперив зажмуренные, слепые очи в Петерову лютню. Шевельнул
рукой: корявый палец с плоским, белесым ногтем, не прикасаясь, уставился на
струны. Скорбный стон заметался по хате. Петер едва сдержал крик: опустил
голову, зажал ладонями уши. Он не знал, что "Капризная госпожа" способна так
страдать... Когда лютнист рискнул оглядеться, Фомы в хате не было. "По нужде
вышел! - успокаивал себя Петер, не в силах поверить в такую простую, уютную и
спасительную ложь. - До ветру... сейчас вернется..."
Увы, ноги сами несли его к двери.
- Не ходи за дедушкой! Кому сказано, дурной!
Горпина вихрем слетела с печи. Никогда прежде не видел лютнист, чтоб люди
двигались с такой прытью! Будто уж и не баба перед ним, а чертова кошка...
Яростный окрик вдовы пригвоздил бродягу к месту. Ноги отнялись, вросли в пол.
Зеленые уголья, полыхавшие под бровями Горпины, слегка остыли; женщина
подмигнула постояльцу со значением:
- Не тревожься, сладкий. Дело сделается - отпущу. А можешь до лета остаться:
потешимся...
"Бежать! Бежать..."
Хозяйка отвернулась, и Петер, собрав все силы, качнулся вперед, теряя
равновесие. Упал через порог в сени; больно ударившись, сразу ощутил, что вновь
может шевельнуть ногами. Извиваясь раздавленным червяком, дополз до внешней
двери, приподнялся, отодвинул засов и вывалился наружу, лицом в снег. Ожог
холода вернул ясность рассудку: встав на четвереньки, лютнист хотел было
ухватиться за стену, подняться...
И увидел Фому.
Стоя под зимней голой вишней, философ ладил к ветке петлю из собственного пояса.
Пальцы костенели, скользящий узел упрямился, но несчастный упрямо продолжал свои
попытки. Можно было не сомневаться, что в конце концов он достигнет желаемого.
Нет, помешали: за плетнем шевельнулся человек, видимо, давно ожидавший там, пока
философ оставит хату. В свете луны Петер узнал Спирида, одного из козаков,
справлявших в шинке поминки по бурсаку.
- Накажи меня Бог, Хома, - убежденно сказал Спирид, - нельзя тебе жить. Никак
нельзя. Прости ты меня, грешника...
В руке козака тускло блеснул пистоль. Грохот разорвал ночь пополам. Облако дыма
клубилось, редело; вскоре испуганный лютнист обнаружил, что Фома все еще стоит.
Стрелок не дал промаху - кровь, черная и блестящая, пятнала свитку Хомы, но лицо
его разгладилось, сделалось совсем молодым.
Открылись живые человеческие очи.
- Разбудили... - шепнул Фома, падая на спину. - Спаси... бо...
И напоследок, еле слышной просьбой:
- Опустите мне... веки...
В следующий миг дикий вой наполнил хату. Земля пошла ходуном, словно чрево
роженицы; леденящий душу стон огласил недра. В небе, крича от отчаяния, носились
призраки, тени перечеркивали желтый диск луны, кто-то хрустел кустами, ворча и
взрыкивая. Ни жив ни мертв, Петер бросился в хату. Горпина без памяти лежала на
полу, мучаясь корчами; ничего более не осталось в ней от пышной бабы, щедрой на
приют и ласку. Бродяга плохо помнил, как схватил кожух и лютню; очнулся он лишь
на тракте, отмахав добрых пять верст.
Лютый месяц лег в гроб. Март на дворе.
Весна.
Пора в дорогу.
И пусть хоть все черти мира станут просить: "Задержись!" - кукиш им в зубы!
Много лет спустя, оказавшись в здешних краях, Петер Сьлядек случайно услышит о
некоем Фоме Григорьевиче, дьяке диканьской церкви, - человеке по местным меркам
образованном, деликатном, жизнерадостном, как младенец, и большом знатоке
историй про всякую чертовщину. Особенно настойчиво Фому Григорьевича просили
изложить вслух сказку про Вия, от которой у слушателей волосы ходили на голове,
будто от ледяного ветра; дьяк большей частью отказывался, но иногда давал
согласие. Остальное же рассказывал, не чинясь, пугая слушателей выходцами с того
света и дивами, какие творились в сей стороне, - иногда казалось, что Фома,
прикрыв обыкновенно глаза во время таких посиделок, рисует в доподлинности
случаи из собственной жизни. Обитатели хуторов вокруг Диканьки помнили дьяка
человеком еще молодым, но сивым, как лунь; с возрастом старческая седина
перестала вызывать удивление окружающих, сделавшись обыденной.
Петер уедет, так и не сумев повидаться с этим человеком.
А на дворе будет играть снегом лютый месяц: не високосный, простой.
ВОЛЬНИЦА
В тем краю, где бирючу -
Песни петь,
В тем раю, где палачу -
Боль терпеть,
В той земле, где соль сладка,
В том аду,
Где калят сковороду, -
Пропаду.
В том краю, где бирючи,
В том раю, где палачи,
В той земле, где соль - не соль.
Ветра нет для парусов!
В тем углу, где пауки
В кружевах,
На балу, где дураки
Треплют вальс,
На своих, на девяти,
На кругах,
Прикажу свече: "Свети!" -
И в бега.
В том углу, где пауки,
На балу, где дураки,
На кругах, на виражах,
Нету ножен для ножа!
В тех местах, где явлен страх
Во плоти,
На распутье, на ветрах,
На пути,
Где течет огонь смолы
По ножу,
Хоть закуйте в кандалы -
Ухожу.
В тех местах, где явлен страх,
На распутных на ветрах,
Где каленая смола,
Нет мне жизни в кандалах!
По следам пускайте псов -
Загрызу.
Киньте белкой в колесо -
Увезу.
Колесо пущу с горы -
Мчи быстрей!
Вы могучи, вы хитры,
Я хитрей.
По следам пускайте псов,
Киньте белкой в колесо, -
Натяну я шкуру пса
Да на обод колеса!
Не боец, не чародей,
Не герой, -
Распоследний из людей,
Под горой
Отдышусь, хлебну вина:
"Хорошо!"
Поминай, не поминай, -
Я пошел!
Не боец, не чародей,
Распоследний из людей,
Под горой хлебну вина -
Ухожу ребята, на!..
ЖЕСТОКИЙ ВЫБОР АНИКИ-ВОИНА
...ландскнехты, никому не нужные люди, которые всюду бесцеремонно бродят, ищут
войны и бедствий и являются спутниками последних. Безбожных, погибших людей, чье
занятие - разрушать, резать, грабить, жечь, играть, пить, богохульствовать,
которые радуются чужому несчастью, кормятся, отнимая у других, - о них я ни под
каким видом не могу сказать, что они не являются язвой всего света.
Себастиан Франк, "Weltbuch"
Наш мир надменен и суров
Зимой и летом,
Но это - лучший из миров.
Узнай об этом.
Ниру Бобовай
Сидя в углу, Петер терзался душевной смутой. Против обыкновения, это не было
связано с вечным спутником-голодом, назойливостью окружающих или с поиском места
для ночлега. Привычные, знакомые поводы разбежались, оставив бродягу
недоумевать. Его накормили, заказанные песни он честно отыграл, снискав
одобрение слушателей, теперь из-под пальцев легко струилась умеренно фривольная
мелодия без слов, которая всех вполне устраивала. О лютнисте, похоже, забыли - и
слава Богу. С ночлегом также особых забот не предвиделось: хозяин не возражал,
чтобы бродяга-музыкант скоротал ночь под закопченной, низко просевшей крышей
кабака.
Смута Петера была совсем иного свойства. Он никак не мог уяснить, в какого рода
заведении очутился. Кочуя с детства, Сьлядек посетил великое множество кабаков,
таверен, харчевен, трактиров, шинков, тратторий, рестораций, ганделыков и колыб,
Господним и людским промыслом назначенных для отдыха и увеселения брюха (а с
помощью лютниста - уха и духа). Среди них встречались места вполне
благопристойные и откровенно разбойничьи притоны, прибежища усталых путников и
разудалые вертепы разврата, ханжески скромные трапезные при монастырях и оплоты
бесшабашной вольницы, буянов всех мастей, где дым стоял коромыслом... Разное
повидал на своем веку Петер Сьлядек, а вот сейчас находился в затруднении.
С чем соотнести кабак Хода Псоглавца, что торчал прыщом-анахоретом у перекрестка
Вельмарского тракта с Пшецальским шляхом?!
- Мелкий порох для затравки, крупный - для зарядов...
- В железе, подлец! Сплошь! Ладно, беру панцерштехер...
- А расчет жалованья?
- По первому числу месяца до сражения...
Снаружи кабак более всего напоминал дубовый пенек с косым срезом крыши. Внутри
дело обстояло так же: надежность без изысков. Крепкие скамьи из ясеня, мрачные
столы-раскоряки; пять бочонков с успехом заменяли нехватку столов при наплыве
народа. Занозистый потолок украшали два тележных колеса с укрепленными по ободу
свечами. Дух еды, перегар хмельного, запах немытых тел шибает в нос. Снаружи
истошно вопит свинья, не желая становиться ветчиной. Зато кормили здесь на убой,
спаси и сохрани! Бродяге, например, достались крепыши-боровики с луком, тушенные
в сметане, миска черного гороха со смальцем, а в придачу куриная нога
неправдоподобных размеров, нашпигованная чесноком. Пальчики оближешь! Петер,
собственно, и облизал. Праздник желудка спрыснула здоровенная кружка горячего
клауварта с имбирем, отчего в голове возник приятный шум в соль-миноре. А народ
вокруг жрал и пил всякое, редко повторяясь. Надо отдать должное Псоглавцу (вот
ведь кличка, прости Господи!): кухня при внешнем убожестве заведения оказалась
на высоте. Особым разнообразием отличалась выпивка: прославленная "зусмановка"
на лавровом листе, ягодный "витрянчик", "Егерь Грозната" и его смуглые родичи из
семьи крепчайших бальзамов, пенник, винцо - в холодном и горячем виде, с
пряностями и без...
Гуляй, душа!
Души гуляли. Народ в кабаке собрался лихой: наемники-ландскнехты, разряженные в
пух и прах, грозный кондотьер из Равенны, чуть что хватавшийся за меч, капитанбрабансон
с троицей рядовых пикинеров, парочка дворян-французишек из "Lancia
Spezzada", прошедших суровую школу командования ротой авантюрьеров, испанский
мушкетер, гордец, каких мало... Окружив бочонок, любовались героями местные парни,
явно мечтая присоединиться к пестрому военному братству. Эй, вербовщик, чего
ждешь? - иди, бери дуралеев голыми руками! Таких опытные вояки, нимало не
стесняясь, вслух звали "беками", иначе "козлами". Насмешливо цитировали
Йоханнеса Колотушку: "Бек" есть сопляк и преступник, молодец и слуга, млад и
стар - едва ли половина "козлов" годна для боя!" Еще в кабаке протирал штаны
какой-то совсем уж непонятный головорез, горланя о своих подвигах, да в углу
устроились двое нищих: слепец и одноглазый колченогий калека-поводырь.
- Добыча в раздел, кроме пушек и пороха...
- Земляков в случае драки звать артикул запрещает! Кликнешь своих, тебя профос
за ушко...
- Мадьяр бьет наотмашь, московит - сверху вниз...
- ...осман к себе тянет, поляк на крыж машет!..
- Какой ландскнехт без шаровар?! Посмешище...
- Купи шишак! Дешево отдам!..
- При Дражлице, на правом фланге...
Кричали, перекрикивали, буравили друг дружку взглядами: словно ножами пырялись.
Однако лишних непотребств избегали. Драки пресекались в зародыше, единым
движением брови Хода Псоглавца. Эта же в высшей степени убедительная бровь
давила на корню возможный отказ платить. Даже взашей еще никого не вытолкали.
Странно. Люди отчаянные, военные, а ведут себя едва ли не монахами. Кабак на вид
дыра дырой, а кормят от пуза. Время от времени посетители делали знак Псоглавцу,
уходили с кабатчиком на двор и после кратких переговоров возвращались гулять
дальше - или, наоборот, спешно удалялись, забыв допить пиво. Конечно, это не
дело бродячего лютниста, и все-таки...
Попал сюда Петер, можно сказать, чужой волей, но теперь нисколько о том не
жалел.
Направляясь из Майнца в родное Ополье, бродяга ухитрился заблудиться. Изрядно
этому обстоятельству удивившись (ведь как свои пять пальцев!..), но не слишком
огорчась, Петер заночевал в стогу сена. Благо вокруг полыхал жарой конец июля.
На следующий день он выбрел к местечку с гордым названием Орзмунд. Местечко это,
пришибленное собственным имечком, будто пыльным мешком из-за угла, Сьлядек
помнил. Бывал тут однажды. И воспоминания сохранил самые безрадостные.
Пограничный Орзмунд, вечный камень преткновения между Хольне, Майнцем и
захудалым Ясичским княжеством, считался условно "вольным". Со всеми вытекающими
отсюда последствиями. В городке и окрестностях имелись целых три вербовочных
пункта, где прожженные, изрубленные, нюхнувшие пороха капитаны набирали отряды
ландскнехтов. В р
...Закладка в соц.сетях