Жанр: Фантастика
Песни петера сьлядека
...прятала, и кушаки, и рушники!..
Толстая баба пыхтела, выплевывая новость; на голове бабы Сьлядек ясно увидел
рога.
- Петро! Эй, бандурист! Куды идешь?
- Разве я не коза?..
- Коза, коза... Спирид, пусти хлопца. Мабуть, до ветру...
Погода на дворе стояла мало что не рождественская. Из распоротой перины неба
торжественно и величаво сыпался белый пух. Не валил хлопьями, не сек злой крупой
- снежинки падали с важностью, как листья с осенних дубов. В прорехи моргали
звезды; вот и месяц серебряным грошиком из-за туч выкатился, освещая дорогу. Да
какой там месяц! - ясная луна, полная, не обгрызенная ничуточки. Уютно светились
оконца шинка, далеко, в слободках, лениво брехали собаки. Мороз царил легкий,
смешной, а после хорошо натопленного шинка и выпитой горилки - гуляй, душа!
Кожух нараспашку, шапка набекрень. Петер самую малость обождал, держась за
плетень, гаркнул молодецки и решительно окунулся в ночь.
Горпина, стели постель! Скоро буду!
Сапоги бодро загребали рыхлый снег. Если б еще чертова дорога не вихлялась под
ногами, норовя встать на дыбы! Кто ж такую проложил? Не иначе спьяну! Домой,
домой... в хате Горпина ждет, там... там... та-ра-ра-там, та-ра-ра-ти-ди, ти-ди-ти-ди,
ти-ди-таммм... Мурлыча вольную импровизацию, бродяга добрался до знакомой
развилки. Теперь прямо, а за пригорком с корявой вербой, похожей на торчащую из
земли пятерню, возьмем наискось. Мимо цвинтаря... А что нам цвинтарь? Или козак
Петро мертвяков боится? Нате выкусите! Мертвяки в гробах лежат, никого не
трогают. Еще мы, козаки, на них в Царьград летаем. С удовольствием воображая
полет верхом на покойнике, Сьлядек миновал вербу-руку, тянущуюся к небу, лихо
срезал угол по снежной целине. Идти сразу стало легче и тяжелее. Скажете, не
бывает? Ноги в снегу вязнут - это да, оно конечно; зато дорога протрезвела,
улеглась спать, и деревья навстречу не бросаются, кружа голову.
В заросли кладбищенских крестов он угодил без предупреждения. Брел чистым полем,
и вдруг нате подвиньтесь - могилы, укрытые белыми саванами, хмурые кресты,
сугробья... тьфу ты, пропасть! - надгробья в снежных шапках. Косятся без
одобрения, режут зимний творог острыми ножами теней. Шепчутся меж собой. Петер
замер, прислушался. Нет, ерунда. Чудится от усталости. Сейчас погост минуем -
считай, полдороги есть. Дальше под горку, ноги сами понесут, раз-два -
Москалевка. Горпина ругаться будет, но в хату пустит, она добрая. Хата не
могила, баба не домовина: шишел-мышел, вошел-вышел...
Эта могила была наособицу. Свежая, дышит паром; земля рыхлая, черная, снегом
едва припорошена. Тает снег на холмике, что ли? Кругом белым-бело, а тут - все
не как у людей. "Э-э, видать, здесь наш бурсак лежит! - догадался Петер. - Что ж
это выходит? Всем я, значит, играл, ел-пил на поминках - а покойника не уважил?
Нехорошо, однако, некрасиво..."
Идея уважить покойника музыкой выглядела чрезвычайно заманчивой. Даже лучше
полета в Царьград. Сьлядек уселся на край холмика, расчехлил лютню. Задумчиво
подкрутил колки, настраивая. Без особого смысла глянул в небо. Драгоценный грош
луны сверкнул в ответ: давай, мол, я тоже послушаю. Рядом присела трезвая,
здравая мысль: "Рехнулся?! Вставай, дурень!.." - у мысли был приятный, душевный
голос Горпины, но бродяга погнал упрямицу взашей.
Не видишь: для хорошего человека играю. Понимать надо!
Я плыву на корабле,
Моя леди,
Сам я бел, а конь мой блед,
То есть бледен,
А в руке моей коса
Непременно.
Ах, создали небеса
Джентльмена...
"Тихая баллада" сама подвернулась на язык. Печальные аккорды робко двинулись по
цвинтарю, натыкаясь на кресты, но мало-помалу окрепли, взметнулись к луне
траурным "Реквиемом"; пьяные слезы выступили на глазах Петера. Тоска гадюкой
вилась в сердце. Тоску Сьлядек не любил, но куда деваться? Не "Гопака" же
покойнику играть? Или про горилку, которую надо хлестать целую неделю без
продыху... А, собственно, почему бы и нет?! В домовине грустно, одиноко, так грех
ли развеселить горемыку?
Даваймо, куме, выпьемо тут,
Бо на том свете нам не дадут!..
Взвилась завирухой плясовая над оторопевшими могилами! Петер Сьлядек кого хошь
на ноги подымет! Эй, покойнички, айда танцевать?! Могила заворочалась косматым
псом, спросонья отряхивая редкий снег. Зашуршали мерзлые комья земли. Вот,
значит, почему на ней снега нету! Вставай, милок, спляшем! Петер, он такой, он
кого хошь...
...добра горiлка!..
В следующий миг хмель испуганно съежился, а пальцы примерзли к струнам. Тишина.
Жуткая, кладбищенская. Лишь финальный, заплутавший отзвук лютни потерянно тает
меж крестов. И - шорох. Шорох осыпи. Ага, сучий сын! Доплясался? Доигрался?
Накликал?! Бессилен шевельнуться, осквернитель цвинтаря завороженно наблюдал,
как содрогается в родовых муках весь могильный холм, раздается в стороны,
исподволь теряя форму... Мертвец! Там - неупокоенный мертвец! Пальцы судорожно
нашарили на груди кипарисовый крестик, вцепились, как в последнюю надежду...
Земля! Свежая земля с могилы!
Горпина уверяла: если ее съесть - упырь не тронет.
Сьлядек повалился на колени, пытаясь запустить пятерню в могильный холм. Как бы
не так! Земля только с виду казалась рыхлой. А на самом деле - мерзлые комья. С
трудом удалось растереть один в ладонях. Сунул добычу в рот: чуть не стошнило,
но Петер пересилил себя, заставил проглотить, потянулся за другим комком...
Навстречу из-под земли сунулась грязная рука с плоскими щербатыми ногтями. В
лунном свете рука отливала металлом. Вопль застрял в глотке вместе с
недожеванным грунтом. Помутилось в голове. Кажется, он пытался отползти в
сторону, но лишь сучил ватными ногами. А из могилы уже выбирался мертвец!
Черный, страшный, курящийся паром, лицо из железа ковано: ржавое, одутловатое. С
явственным скрипом поползли вверх чудовищно длинные веки. Мертвец отдирал их от
щек с заметным усилием, храпел загнанной клячей...
Петер сунулся лбом в край холма. Укусил ближайший ком, стараясь быстро
прожевать.
- Ты ш-шо... ш-шо творишшшшь?.. Г-голодный?
- У-у! - замотал головой несчастный лютнист, давясь горькой дрянью. - Не трожь
меня! Я землю ем!
- 3-за... з-зачем?
Голос у мертвеца тоже был изъеден ржой, под стать лицу.
- Чтоб ты меня не тронул! - взвыл бродяга, удивляясь покойницкой бестолковости.
Осенив себя крестом, он отважился глянуть на восставшего мертвеца: тот, трудно
моргая, пялился в ответ. Потом тоже перекрестился (Сьлядека чуть родимчик не
хватил!) и спросил, отвернув дикую харю:
- Эй, добрый человек... А что, скажем, нет ли у тебя чего-нибудь съестного?
- Не ешь меня! Ты не должен! Я землю...
- Вишь, дурной! Чертов сын! Люпус ты шелудивый эст! - Упырь явно осерчал,
выказывая недюжинное образование. - Еда в мешке, говорю, имеется? Я землю
употреблять, как ты, не желаю...
- Есть, есть! - заторопился Петер. Руки-ноги оттаяли, судорога отпустила. Торбу
в шинке набили харчами под завязку; кольцо жареной колбасы, благоухая, нашлось
прямо сверху. - Держи! Вот еще хлеб...
- Спаси тебя Христос! Ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить...
Далее речь благодарного мертвеца сделалась неразборчива: он набил рот колбасой с
хлебом и радостно зачавкал, поглощая чужой заработок. Пальцы лютниста, шаря в
торбе, наткнулись на головку чеснока; это придало Сьлядеку храбрости. Чеснок от
нежити - первейшее средство.
- Лови!
Сердце сдавило мохнатой лапой. Ой, что будет, что сейчас будет!..
Занятый важным делом, вурдалак кивнул с умилением. Даже не очистив, сунул чеснок
в пасть, с хрустом отгрыз половину. Смачно харкнул шелухой, выдохнул ядреный
перегар, спеша заесть колбаской.
- А вот если бы, к примеру, в сей торбе отыскался славный порцион горилки? По
здравому рассуждению, хоть чарку выпить на ночь, и то на пользу!
Подавая нахалу оплетенную лозой бутыль, Сьлядек едва не выронил Одаркин
гостинец, потому как углядел в расстегнутом вороте на шее у мертвяка - крестик!
Чистое серебро, на гайтане из кожи. Что ж это получается? Серебро ему в радость,
крест нательный за счастье, чеснок харчит так, что за ушами трещит, горилку
хлещет...
- Ты, значит, что? Ты живой, значит?!
- Буль-буль, - согласился лжеупырь, целуя бутыль взасос.
- Долгим сном заснул, да? Я слыхал, если долгим сном заснуть, могут закопать...
Новый Петеров знакомец пожал плечами, стараясь не глядеть на собеседника:
- Мабуть, что так...
- Ох, напугал! Я-то иду! Цвинтарем из шинка! Дай, думаю, сыграю для
новопреставленного... А ты навстречу!.. Я землю ем, давлюсь, гадкая она... со страху
чуть не помер!..
От последних слов "воскресшего" аж передернуло. Он коротко, дико зыркнул на
лютниста, но быстро отвел взгляд снова. Лицо дрогнуло, оживая:
- А не в обиду будь сказано, пан бандурист, как звать тебя?
- Петер. Петер Сьлядек.
- Душевно рад знакомству. А я, чтоб не соврать, буду...
Музыкант сомневался, верно ли разобрал имя сквозь чавканье, но вроде бы
отставного покойника звали Фомой Прутом, - а то как бы даже и не Фомой Трупом! -
но это вряд ли.
- А что, Петро, не махнуть ли нам в шинок? - вдруг загорелся Фома. - Непристойно
мне хорошего человека объедать. Да и горилка кончается...
Он с сожалением встряхнул бутыль, где оставалось меньше трети.
- Нельзя тебе в шинок! - взволновался Петер. - Там козаки! Поминки! Чертенята
под лавками! Ты и слова молвить не успеешь, как они тебя - колом! Или заседлают
и в Царьград!..
- Пожалуй, что и такие чудеса на белом свете творятся, - раздумчиво молвил Фома,
после чувствительного глотка передавая бутыль владельцу. Размышляя о чудесах, в
молчании, под луной и снегом, допили они остатки. Хмель, затаившийся в утробе
Сьлядека, вернулся, придавая мыслям необычайную, родниковую ясность.
- Пойдем ко мне в гости! Тут недалеко, на хуторе... Я у вдовушки одной обретаюсь,
она тебя в глаза не видела. Скажу: приятель, замерзли...
- Ползет кто-то...
Странный ответ Фомы, равно как и тревога в его голосе передались Сьлядеку.
Вглядевшись в кресты, серебряные от луны, он вынужден был согласиться:
действительно, некий человек полз по цвинтарю в их сторону. Беззаботно, дивясь
своей былой пугливости, Петер сплюнул через губу:
- А-а, небось от Одарки вертается. Хватил козак лишку...
- Б-ббы... б-бых-х... - Фому начала бить крупная дрожь. Выронив бутыль, он пал на
разрытую родную могилку и, давясь, принялся горстями совать в рот комья земли.
Петер расхохотался:
- Не наелся? Сальца дать?
- Опыряка! - хрипел Фома набитым ртом. - Ешь землю, Петро! Ешь! Скорей!..
Смех пуще разобрал бродягу. Он замахал руками пьянице, ползшему меж крестов;
рядом от ужаса взвыл Фома. В ответ раздалось гулкое урчанье, зло сверкнули
налитые кровью очи. Двигался человек на удивление шустро, руки мелькали
тараканьими лапками, хотя ноги пьяницы безвольно волочились по снегу, оставляя
глубокую борозду. Сам не зная зачем, Петер сунул руку в торбу, нашарил вторую
головку чесноку - и швырнул в ползущего. Чеснок упал в снег перед самым рылом
"гостя". Тварь со злобой зашипела и, огибая гостинец по широкой дуге, ринулась к
лютнисту. Рычание, блеск желтых клыков, трупный смрад из пасти...
Внезапно упырь захлебнулся ревом, подавшись назад. Неподдельный страх отразился
на жуткой харе.
- Прости, дедушко! прости! - сипел мертвец, боком шарахаясь прочь. - Нам твоего
не надо, мы и своего нанесем, отдадим... только не губи, родимец...
Оказавшись у дальней могилы, он принялся словно крот рвать лапами мерзлый холм.
Минуты не прошло, как адское отродье скрылось под землей. Снег валился на
разверстую яму, спеша укрыть следы; комья срастались живой плотью. Лязгая
зубами, Петер обернулся, желая поблагодарить таинственного "дедушку" за
спасение, однако на цвинтаре их было двое: он да Фома. Бурсак лежал без
движения, запрокинув голову; к губам его прилипли комочки земли, лицо вновь
сделалось кованным из железа, с пятнами ржи на заострившихся скулах.
- Фома!!!
Плача и бранясь, Сьлядек взялся хлестать бедолагу по щекам, с ужасом ощущая лед
под ладонью. "Это от мороза, февраль на дворе, лютый месяц, снег, ветер..." С
усилием разлепились чудовищные - впрочем, сейчас уже почти человечьи! - веки.
Железо оттаивало, делалось плотью...
- Слава тебе, Господи! Живой! Вставай, бежим отсюда!
Ветер с насмешкой свистел вслед беглецам, и тени шептались в обидном
предчувствии марта.
Петер уж и кулак себе отбил, колотя в дверь. Наконец в хате лязгнуло, звякнуло,
бренькнуло...
- Кого черти тащат?!
- Это я, Горпинушка, я...
- Шляешься, дурень, на Костяна... с лихоманкой бавишься...
Громыхнул засов. Дверь качнулась навстречу, и Петер едва не упал, уворачиваясь,
иначе схлопотал бы аккурат по роже. В растерянности заморгал, плача от
ярчайшего, невозможного огонька свечи.
- Никак пьян, пройдысвит? Гиблая душа!
- Я это... с товарищем я...
Жаль, рядом не оказалось москалевских кумушек. Вот порадовались бы, узнав мнение
ведьмы Горпины о новом постояльце, о матери его, почтенной женщине, трясця ей в
тридцать три селезенки, и о его славных товарищах, обсыпь их, бурлачье племя,
чирьи с ног до головы...
- ...пустобрехи! никчемы! Все б по шинкам, голодранцы, пелькою в помои! Як свыня!
Очи б мои повылазили, дывлячись...
Горпина шагнула к Фоме, желая почествовать особо, и задумалась. Внезапные
старческие морщины исковеркали бабий лоб. А потом честная вдова возьми да и
скрути гостю дулю. "Угостила..." - с тоской думал Петер, готовый бежать куда
угодно, хоть обратно на цвинтарь. Однако дальнейшие чудеса мало вязались с
неласковым приемом:
- Та не признала, дура! Та радость в хату! Тю на меня, окаянную! Заходьте, у
меня и крученики, и сальцо, и первач, на шишки гнатый... Та радость! великая
радость!..
Обалделый Сьлядек поспешил юркнуть в сени следом за Фомой. Скинул кожух, громко
топая сапогами, отряхнул снег. Вдова прямо-таки лучилась радушием, как хорошо
протопленная печь - жаром. По хате будто на метле летала. Стол возник как по
волшебству: жирные крученики, толстые розовые ломти подчеревины, макитра с
кислой капустой, колбас великое множество, холодный кулеш со шкварками, пузанывареники,
глечик сметаны... Такого изобилия Петеру видеть не доводилось, хоть и
баловала вдова постояльца.
- Угощайтесь, гости дорогие...
Обращалась Горпина вроде бы к обоим, но глядела больше на Фому. Впрочем, делала
это искоса, со всей возможной аккуратностью, избегая встречаться глазами.
Лютнист, в свою очередь, покосился на товарища: рябая свитка, кушак с кистями,
нанковые шаровары заправлены в чоботы. Следов земли на одежде или лице Фомы не
осталось. Хлопец как хлопец, пригожий, молодой еще. Небось железная харя сослепу
примерещилась...
- А сели б вы, достопочтенная хозяйка, с нами? - проявил обходительность
молчавший доселе Фома. - Повечеряем всей честной компанией, а то не по-людски
выходит...
- Ой, та я сыта! Я на печи дремать стану...
Удовлетворясь ответом, Фома набулькал кружку первача; Петер ограничился чаркой -
и так горница временами косилась набок, словно хромая. Закусывал бурсак, чтоб не
сглазить, важно: мел за обе щеки, как если бы у него три дня маковой росинки во
рту не было. Произведя опустошение в обжорных рядах, он достал люльку, набил
табаком, сыскавшимся там же, в глубинах необъятных карманов. Запалил от свечки.
Петер боялся, что вдова заругается, почуяв в хате табачный дым, однако та
молчала. Спит, наверное.
- А что, брат Петро, из далеких ты краев к нам забрел? - Кольца дыма ушли в
низкий чисто беленный потолок.
- Бродяжу помаленьку... где только не был!..
- Шило, значит, у тебя в заднице, - философски заметил Фома. - Это хорошо.
Что в этом шиле хорошего, Петер не знал.
- Небось скоро снова в путь?
- Потеплеет на дворе, и уйду...
- Это хорошо, - опять подытожил бурсак. Замолчал надолго, уставясь в стол и
забыв даже моргать. Взгляд его прикипел к ломтю хлеба; недавно свежий, пышный,
хлеб усыхал под оловянным взглядом, черствел, обрастал зеленоватой плесенью...
Страсти Господни!.. Но хмель успел всласть перебояться и сейчас страха не ведал.
Чудится незнамо что... под лавками черти, на погосте упыри, хлеб еще, глаза б его
не видели!..
Фома устало смежил веки, как если бы подслушал мысли Сьлядека. Протянул руку,
безошибочно уцепил кружку. Опрокинул в рот, вскоре захрустел соленым огурцом,
по-прежнему не открывая глаз.
- Значит, не во гнев будь сказано, скоро пойдешь отсюда?
Глухой вопрос шел будто из-под земли. Свечи мигали, оплывая, лицо бурсака
походило на маску. Очень ему было нужно знать, скоро ли случайный товарищ
покинет здешние места. Очень. Про спящую Горпину он вовсе позабыл, словно не
баба дремала на печи, а тюк с шерстью.
- Ага.
- Ну, значит, так тому и быть. Побожись, что никому не расскажешь.
Сьлядек честно осенил себя крестным знамением. Воистину это был его крест:
слушать и молчать...
- Довелось мне, брат Петро, отпевать покойную ведьму...
"ПОДНИМИТЕ МНЕ ВЕКИ: НЕ ВИЖУ!" - СКАЗАЛ ПОДЗЕМНЫМ ГОЛОСОМ ВИЙ - И ВСЕ СОНМИЩЕ
КИНУЛОСЬ ПОДНИМАТЬ ЕМУ ВЕКИ. "НЕ ГЛЯДИ!" - ШЕПНУЛ КАКОЙ-ТО ВНУТРЕННИЙ ГОЛОС
ФИЛОСОФУ. НЕ ВЫТЕРПЕЛ ОН И ГЛЯНУЛ. "ВОТ ОН!" - ЗАКРИЧАЛ ВИЙ И УСТАВИЛ НА НЕГО
ЖЕЛЕЗНЫЙ ПАЛЕЦ. И ВСЕ, СКОЛЬКО НИ БЫЛО, КИНУЛИСЬ НА ФИЛОСОФА. БЕЗДЫХАННЫЙ
ГРЯНУЛСЯ ОН НА ЗЕМЛЮ, И ТУТ ЖЕ ВЫЛЕТЕЛ ДУХ ИЗ НЕГО ОТ СТРАХА.
- ...Так что вот, пан сотник, сами видите, какая беда приключилась, - бормотал
Явтух Ковтун, растерянно топчась в дверях.
В оскверненную церковь козак войти не смел.
- Срамота! святотатство! Эдакая погань... в храме... Никак не можно тут служить!
нет, никак не можно... - раз за разом повторял седенький священник с бородой,
всклокоченной от душевного смятения. Сейчас он и сам изрядно смахивал на какогонибудь
овинника.
Спирид угрюмо молчал, закручивая оселедец за ухо. Молчал и пан сотник, угрюмей
медведя-шатуна в лютую стужу. Косолапя, прошел на середину церкви, глянул на
бесовские хари, позастревавшие в окнах и стенах, плюнул в сердцах, забыв, где
стоит. Заглянул в гроб, толкнув ногой валявшуюся на полу крышку, посмотрел в
последний раз на дочь свою. Вздохнул тяжко. Обернулся к мертвому бурсаку.
- Закройте ему глаза, - приказал.
- Чего? - переспросил Явтух.
- Опустите хлопцу веки...
Явтух замешкался в дверях. Отодвинув суеверного приятеля в сторону, Спирид
приблизился к философу, перекрестился и выполнил приказ.
- Закрывайте гроб. Поховаем мою ясочку, царствие ей небесное...
- Панихиду служить не стану! - уведомил священник, имевший большие сомнения
насчет райских кущей, уготованных панночке. Дико блеснули в ответ очи сотника,
выказывая буйный нрав. Попятились козаки, прикусил язык батюшка. Даже хари в
стенах бросили кривляться, деревенея. Но ответ прозвучал тихо, еле слышно:
- Шел бы ты куда подале, отче. Наведешь на грех... Три ночи отчитывали, хватит.
Бурсака велю закопать по-людски; он уговор честно выполнил. Бился с адовыми
полчищами до остатнего...
Народу на цвинтаре собралась горстка. Безутешный отец, полудюжина верных козаков
да дьячок Солопий, человек, если пьяный, отваги немереной. Бросили по горсти
земли на крышку домовины, насыпали холм. Крест поставили дубовый, резной, честь
по чести. Вскинул сотник к небу сильные руки, да обмяк, ссутулился молча. Прочь
побрел. А Спирида с Явтухом еще одно дело ждало.
Гроб бурсаку сколотили быстро. Дрянной, кривоватый, а с другой стороны, не все
ли равно усопшему, где лежать? Душа отлетела, ей без разницы. Погрузили гроб на
телегу, и запасливый Ковтун, прежде чем тряхнуть вожжами, извлек из-под соломы
кварту горилки, отчего мрачный Спирид душевно шмыгнул носом, приободрясь.
Проезжая мимо свежей могилы панночки, оба наскоро сотворили крестное знамение.
- Колом бы ведьму, - буркнул Спирид. - Осиновым. Как бы не начала ночами
шастать...
- Прикуси язык. Пан сотник услышит, самому кол вобьет. Авось не попустит Господь
торжества бесов.
- Ото ж... вся церковь в чертовне, а бурсак со страху окочурился...
- Цыть, дурной! Зарыли панночку, и хай ей грець!
- Твоя правда, друже. Не буди лихо... Помянем бурсака?
- Отчего ж не помянуть? Жаль хлопца...
Солнце клонилось к закату, когда они закончили поминки и взялись за лопаты.
Двигались оба, как сонные мухи, могила выходила неглубокой, а рыть дальше
хотелось не более, чем пешком идти отсюда в Крым, к татарам. Сгрузив домовину,
прежде чем закрыть крышку, по новой взялись за бутыль.
- Выпьешь, Спирид?
- Не хочу...
- А я, дядько, не откажусь! - вмешался мертвец, садясь, и без спросу взял бутыль
из рук Явтуха. Впрочем, было это к лучшему, ибо старик наверняка выронил бы
кварту и расплескал горилку, огорчив покойника. Козаки шатнулись прочь, истово
крестясь; философ тем временем успешно допил горилку и полез из гроба. Он
моргал, икал, тер кулаками глаза будто спросонья, и вид его был весьма неприятен
для обоих козаков.
- Побойся Бога, Хома! - с убеждением сказал Явтух. - Куда ж ты собрался? Ложись
немедля обратно!
Спирид поддержал товарища:
- Негоже мертвецу ногами ходить. Ты горилку допей и ложись себе. Мы тебя
закапывать станем.
- Ишь чего удумали, бесовы дети! - возмутился на такую обиду бурсак. - Живого
человека в землю зарывать! Да и домовина, я погляжу, у вас преотвратная вышла:
косая, кривая, точно немец с перепою... О! палец занозил! А пан сотник мне не
занозу, тысячу червонных обещался...
- Покойнику гроши без надобности. - Явтух со всей строгостью погрозил болтливому
мертвецу. - Ложись, кому сказано! И горилку зачем-то всю выпил, жадный ты
человек...
- За что, братцы?! Или я уговор не исполнил? Или я враг вам лютый? Татарин
гололобый?! Или вам таки повылазило, что живого философа от покойника отличить
не можете?
- Вот тебе крест, Хома: мертвец ты! В церкви был окоченелый, и сердце не билось...
- Отчего ж я тогда с вами разговариваю, а не в гробу лежу тихо?!
- А Господь тебя знает, чего тебе в гробу не лежится! Мабуть, опырякой стал!
- Паны козаки! Где ж это упырь горилку хлещет?!
- Разумно говорит, хвыльозоп...
- Спирид, глянь там, в соломе: я другую бутыль брал...
Вскоре все трое уже сидели рядком на краю могилы, увлеченно беседуя.
"Закапывайте, хорошие люди! - плакал расчувствовавшийся Хома. - Ваша правда!
Мертвецу никак не должно средь людей ходить! И ректор наш мертвецов в бурсу не
принимает..." - "Не станем! не будем! - возражали козаки, хлопая его по плечу. -
Давай лучше всей компанией зароемся! Тихо, птички чирикают... Вот только пану
сотнику доложимся и вернемся зарываться!"
- Спасибо вам, братцы...
Вечерело. Усталое солнце тронуло небокрай. Хому уложили обратно в гроб и
прикрыли крышкой, однако заколачивать раздумали окончательно. Телега покатила с
цвинтаря, Явтух направил тащившую ее клячу позади дворов, дабы не привлечь
ничьего праздного любопытства, и так, втайне, завезли гроб в сотников двор.
Старик пошел доложиться, а зевающий у домовины Спирид наслаждался храпом, что
выводил под крышкой удовлетворенный поминками философ.
"Ишь, храпит! А мертвецы храпеть не умеют. Нет, никак им такого не суметь", -
рассуждал Спирид, но никаких выводов из сего рассуждения не делал по причине
усталости рассудка.
Мрачней грозовой хмары, что копится в ночи над чумацким лагерем, окруженным
возами, сидел убитый горем сотник. Горбясь, нес вдаль на плечах своих скорбную
думу и боялся не донести, пасть на обочине, завыть волком от обиды душевной.
Вислый ус купался в лужице меда, разлитой по скатерти, но человек не замечал
этого, поглощен несчастьем, выпавшим на его долю, и мыслями о философе, так
некстати вернувшемся с того света.
- Должно быть, застрелю я тебя, пан бурсак, - наконец сказал сотник, подперев
щеку рукою. - Святой ты или прохвост необычайный, о том не мне судить. А ректору
вашему, что тебя мне за крупу с яйцами продал, - тем паче. Да только был ты
мертвец и теперь стоишь предо мною. Голубка моя говорила за миг до смерти:
"Привези, тату, Хому Брута. Он знает..." Вот и мыслю я: может, знаешь, и тогда
мудрец ты, что в силах смертный хлад одолеть. А может, не знаешь, но ведаешь, и
ведьмак ты тогда, колдун-душепродавец, а я колдунов из пистоля стрелю.
"Вишь, складно размышляет! - думал в ответ Хома, более глядя на початую кварту
медовухи, нежели на сотника, углубившегося в невынесенный приговор. - Пускай!
Пускай стрелит, и поедем мы с козаками обратно на цвинтар... горилки возьмем,
хлеба полупудовую краюху, сала фунта четыре..."
Тихо горели в углу, под лампадою, увитые калиной свечи. Лился воск слезами на
красные, мерцающие в тихом свете ягоды, саваном окутывая их. Образа на стенах
хмурились без приязни; на синем, с узорами, ковре блестело оружие, добытое
Григорием Суховеем, сотником нежинского полка, в грозных походах. Это была
светлица, где ранее лежала мертвая панночка, ожидая, пока три ночи станет пугать
разными пакостями своего убийцу. Два хмеля расположились друг напротив друга:
чудный, трезвый хмель осиротелого родителя, утратившего отраду старости, - и
хмель воскресшего бурсака, пьяней пьяного равнодушием к участи своей. Истинно
поражался Хома безрассудной смелости, с какой готовился принять решение сотника.
Страх казался философу белым и пушистым котенком, что вертится под ногами,
выпрашивая подачки; белым и пушистым снегом под Рождество виделся страх, пеной
на парном молоке, сединой в когда-то молодых кудрях - но отчего страх выглядел
для него белым, сверкающим и вовсе чуждым сердцу, того Хома не знал.
"...ПУСТЬ ТРИ НОЧИ МОЛИТСЯ ПО ГРЕШНОЙ ДУШЕ МОЕЙ. ОН ЗНАЕТ..."
- Воля ваша, вельможный пан. Захотите, так стрелите, никого не спросите. По
здравому разумению, человек, вдохновленный такой пекельной мыслью, навряд ли
станет слушать внятные доводы. Опять же тысячу червонцев обещанных не придется
отдавать, а это довод более чем пристойный. Стреляйте, и будет дело завершено в
полной соразмерности. Все лучше, чем запороть насмерть кожаными канчуками, как
ваша милость обещалась мне раньше. Меду дайте хлебнуть, и стреляйте на здоровье.
Явтух небось заждался уже, бранится...
- Что ж ты такое знаешь, что ведаешь? - не слушая расс
...Закладка в соц.сетях