Купить
 
 
Жанр: Драма

Западня

страница №12

которую пьяница-муж,
слесарь, каждый вечер избивал до
полусмерти. - Если б мой вел себя так, когда напьется! Да я бы прямо счастлива
была.
Жервеза успокоилась и уже жалела о своей вспыльчивости. Она помогла Купо
встать и, улыбаясь, подставила ему щеку.
Но кровельщик, не стесняясь присутствием посторонних, ухватил ее за грудь.
- Что и говорить, - бормотал он, - твое белье здорово воняет! А все-таки я
тебя люблю!
- Да отстань же! Мне щекотно! - смеясь, кричала она. - Вот дурак-то! Ну,
можно ли быть таким дураком!
Он обхватил ее и не выпускал. Она, слабея, прижималась к нему. От него
разило вином, но она не чувствовала никакого
отвращения. Тяжелый запах белья одурманивал ее. И звучный поцелуй в губы,
которым они обменялись здесь, посреди всей
этой грязи, был как бы первым шагом на пути их постепенного неотвратимого
падения.
Между тем г-жа Бижар уже связывала грязное белье в узлы. Она все время
рассказывала о своей дочке Эвлали. Ей всего
два годика, но она такая умненькая и рассудительная, как взрослая. Ее можно
спокойно оставлять одну: она никогда не
плачет, никогда не балуется со спичками. Наконец г-жа Бижар стала выносить, один
за другим, узлы с бельем. Она сгибалась
в три погибели под их тяжестью; пятна на ее лице стали от напряжения
фиолетовыми.
- Сил моих больше нет! Мы изжаримся живьем, - сказала Жервеза, вытирая пот
со лба и снова принимаясь за чепчик г-жи
Бош.
Тут только заметили, что печка раскалилась докрасна. Даже утюги покраснели.
Что за дрянь девчонка, эта Огюстина! Не
успеешь отвернуться, как она уже выкинет какую-нибудь пакость! Надо бы, по
правде говоря, отшлепать ее как следует.
Теперь придется четверть часа ждать, пока утюги остынут. Жервеза засыпала угли в
печке золою. Потом ей пришло в голову
повесить под потолком вместо занавесей две простыни. Это защитит всех от солнца.
Действительно, когда простыни
повесили, в мастерской сразу стало очень хорошо. Правда, прохладнее от этого не
сделалось, но зато стало уютно, точно у
себя в спальне, за пологом. Мягкий свет струился сквозь простыни; прачечная как
бы отделилась от всего мира, хотя с улицы
и доносился топот прохожих. Теперь можно было расположиться посвободнее. Клеманс
сейчас же сняла кофточку. Купо ни
за что не хотел идти спать, и ему разрешили остаться, с тем, однако, чтобы он
сидел смирненько в углу и не мешал работать,
потому что теперь нельзя бить баклуши
- Куда эта язва засунула "поляка"? - бормотала Жервеза, подразумевая под
язвой Огюстину.
Маленький утюжок постоянно пропадал. После долгих поисков его находили в
самых неожиданных местах. Девчонка,
говорили прачки, прятала его нарочно, из злости. Жервеза кончила, наконец,
разглаживать чепчик г-жи Бош и принялась за
его отделку. Она расправляла и растягивала пальцами кружева, а потом слегка
проглаживала их утюгом. Это был очень
пышный чепчик с богатейшей отделкой, с оборками, буфами, рюшем и прошивками.
Жервеза работала молча и очень
старательно. Она осторожно разглаживала оборки и прошивки чепца на "петушке" -
небольшом чугунном яйце, надетом на
стержень с деревянной подставкой.
Наступило молчание. Слышно было только тупое, заглушенное плотной
подстилкой постукивание утюгов. Хозяйка, обе
мастерицы и девчонка-ученица - все были поглощены работой. Они стояли по обе
стороны громадного квадратного стола и
гладили, согнувшись, беспрерывно и быстро двигая взад и вперед руками. С правой
стороны у каждой из них лежал плоский,
обгоревший кирпичик, на который ставили утюг. Посреди стола стояла глубокая
тарелка с чистой водой. Рядом с ней лежали
тряпка и маленькая щеточка. Тут же, в старом кувшинчике из-под вишневки,
красовался пышный букет лилий; большие
белоснежные цветы распускались словно в каком-нибудь великолепном саду. Г-жа
Пютуа с ожесточением выхватывала белье
из корзины, которую приготовила ей Жервеза, вытаскивала оттуда штуку за штукой
салфетки, панталоны, кофточки,
рубашки. Огюстина лениво гладила носки и платки и, задрав голову, неотступно
следила за, большой мухой, летавшей под
потолком. Что же до Клеманс, то она успела выгладить за день тридцать четыре
мужских сорочки.

- Только вино. Ни капли водки! - неожиданно заявил Купо: он испытывал
потребность объясниться. - От водки меня
разбирает. Не годится!
При помощи гибкой кожаной ручки, обитой жестью, Клеманс вытащила из печки
утюг и поднесла его к щеке, чтобы
узнать, насколько он горяч. Она вытерла его снизу тряпкой, висевшей у нее на
поясе, провела по подстилке и принялась за
тридцать пятую сорочку. Прежде всего она прогладила рукава и спину.
- Ба, господин Купо! - сказала она после минутной паузы. - Пропустить иной
раз рюмочку горькой - вовсе не плохо. Меня
это чертовски подбадривает... И потом, знаете, коли все равно пропадать, то чем
скорее скрутит, тем лучше. Чего уж там
голову морочить. Я наверно знаю, что не заживусь на этом свете.
- Как вы несносны со своими похоронными мыслями! - прервала ее г-жа Пютуа,
не любившая печальных разговоров.
Купо рассердился и встал. Ему показалось, будто его обвиняют в том, что он
пьет водку... Он клялся своей головой,
головой жены, головой своей дочери, что никогда в жизни не выпил ни капли водки.
Он подошел к Клеманс и стал дышать
ей в лицо, чтобы она убедилась, что от него пахнет только вином. Но взгляд его
случайно упал на обнаженные плечи прачки,
и он захихикал. Ему захотелось посмотреть их поближе. Клеманс прогладила спину и
бока рубашки, принялась за воротник и
манжеты. Но так как Купо все время терся около нее, она нечаянно сбила складку.
Пришлось взять щеточку, лежавшую
около глубокой тарелки, стереть и наново положить крахмал.
- Хозяйка! - сказала она. - Да велите же ему оставить меня в покое.
- Оставь ее, что ты дуришь! - спокойно сказала Жервеза. - Не видишь разве,
мы торопимся.
Они торопятся? Ну так что? Он-то чем виноват? Он ничего худого не делает,
никого не трогает, только смотрит. С каких
это пор запрещается глядеть на божьи создания? Красивые вещи для того и
существуют, чтобы на них любоваться. А ведь у
этой шельмы Клеманс знатные буфера! Она может показывать их и давать щупать за
два су, - никто не пожалеет денег!
Клеманс, польщенная этими грубыми комплиментами, рассмеялась и перестала
сердиться на пьяного. Она даже стала и сама
отшучиваться в ответ на его заигрывания. Купо начал балагурить по поводу мужских
рубашек. Итак, она вечно и возится с
мужскими сорочками? Можно сказать, прямо и не вылезает из них. Черт возьми! Да
она, наверно, изучила их до тонкости,
знает, что к чему! Через ее руки прошли сотни, тысячи! Все брюнеты и все
блондины квартала носят на теле ее работу.
Клеманс вся тряслась от смеха, но продолжала работать. Она заложила на спине
сорочки пять широких ровных складок и
прогладила их сквозь прорез манишки, потом одернула подол спереди и, тоже
заложив складки, прогладила и их.
- А это хоругвь! - сказала она и сама расхохоталась.
Это словечко так понравилось косоглазой Огюстине, что она прыснула со
смеху. Ее выругали. Сопливая девчонка! Как
она смеет смеяться над словами, которых ей и понимать-то не следует! Клеманс
передала ей свой утюг. Когда утюги
остывали и уже не годились для крахмального белья, их отдавали Огюстине
доглаживать носки и полотенца. На этот раз она
схватила утюг так неловко, что обожглась. На руке сейчас же выступила длинная
красная полоса. Девчонка заревела,
жалуясь, что Клеманс обожгла ее нарочно. Но другая работница, которая только что
взяла с печки свежий раскаленный утюг,
мигом успокоила ее, пригрозив прогладить ей оба уха, если она сейчас же не
перестанет. Затем Клеманс подложила под
манишку шерстяную тряпку и стала медленно водить утюгом, давая крахмалу
хорошенько выделиться и затвердеть. Грудь
рубашки сделалась твердой и блестящей, как картон.
- Ишь, шельма! - пробормотал Купо, топтавшийся с пьяным упорством около
Клеманс.
Он приподнимался на цыпочки и смеялся, взвизгивая, как немазаное колесо.
Клеманс работала, нагнув от натуги шею, она
изо всех сил упиралась в стол, вывернув руки, высоко подняв и расставив локти.
Все ее тело было напряжено, мускулы
высоко поднятых плеч вздрагивали и перекатывались под тонкой кожей. Влажные от
пота груди двигались в розовой тени
оттопырившейся рубахи. Тут Купо пустил в ход руки и облапал ее.
- Госпожа Купо! Госпожа Купо! - кричала Клеманс. - Да уймите же его
наконец! Если он не отстанет, я уйду! Я не
позволю оскорблять себя!

Жервеза только что повесила чепчик г-жи Бош на болванку, обтянутую
материей, и старательно, кропотливо плоила
кружево маленькими щипчиками. Когда она подняла голову от работы, кровельщик как
раз залез рукой в вырез рубашки
Клеманс.
- Ну право, Купо! Какой ты несносный! - с досадой сказала Жервеза, словно
бранила ребенка за то, что он непременно
хочет съесть варенье без хлеба. - Поди-ка ты спать.
- Да, ложитесь-ка спать, Купо. Так-то будет лучше, - объявила и г-жа Пютуа.
- Черт возьми! - бормотал Купо, продолжая паясничать. - Экие вы, право, все
недотроги!.. Нельзя даже подурачиться
немножко! Я и сам знаю, как надо обращаться с женщинами. Слава богу, еще ни
одной ничего не поломал. Ущипнуть можно,
но дальше ни-ни! Отдал дань уважения прекрасному полу - и кончено. Разве не
так?.. И потом - ведь для того и товар
выставляется, чтобы каждый мог посмотреть, пощупать и выбрать то, что ему по
вкусу. Зачем она выставила напоказ все
свои принадлежности? Нет, это нечестно...'
Затем он снова обратился к Клеманс:
- Напрасно ты кобенишься, милочка... Если ты стесняешься при посторонних...
Но Купо не успел докончить фразу, Жервеза спокойно обхватила его одной
рукой, а другой заткнула ему рот. Затем она
стала подталкивать его к двери, хотя он продолжал отбиваться. Ему удалось,
наконец, освободить рот, и он заявил, что
согласен пойти спать, только пусть блондинка придет погреть его. Тут Жервеза
вытолкала его в заднюю комнату. Слышно
было, как она стаскивает с него башмаки. Раздевая мужа, она по-матерински
похлопывала его, давала ему легкие шлепки.
Когда она стала стаскивать с него штаны, он вдруг залился отчаянным хохотом,
опрокинулся на середину кровати и стал
дрыгать ногами, крича, что ему щекотно. Наконец она уложила его и укутала, как
ребенка. Ну что, хорошо ли ему по крайней
мере? Но он не ответил ей, а закричал, обращаясь к Клеманс:
- Иди, цыпочка! Я уже лег! Жду тебя!
Когда Жервеза вернулась в прачечную, Клеманс только что успела дать
затрещину Опостияе. Началось с того, что на
печке каким-то образом оказался грязный утюг. Г-жа Пютуа взяла его, ничего не
подозревая, начала гладить и испачкала
кофточку. В сущности, виновата была Клеманс: она забыла обтереть свой утюг. Но
она ни за что не хотела сознаться в этом и
свалила вину на Огюстину; она клялась и божилась, что утюг не ее, хотя на нем
были ясно видны следы пригоревшего
крахмала. Девчонка, возмущенная такой несправедливостью, совершенно открыто
плюнула Клеманс на платье. Тут-то
Клеманс и ударила ее. Косоглазая проглотила слезы и вычистила утюг; сначала она
соскребла с него грязь, затем натерла
огарком свечи и, наконец, вытерла; но каждый раз, проходя мимо Клеманс, она
плевала сзади ей на юбку и хихикала
исподтишка, глядя, как по юбке медленно стекают слюни.
Жервеза снова взялась за плойку чепчика. Во внезапно наступившей тишине был
слышен только хриплый голос Купо. Он
все еще был настроен добродушно, все время смеялся и отрывисто говорил сам с
собой:
- Ну и дура у меня жена-то!.. Чего она меня уложила?.. Вот дура!.. Да кто
же это ложится среди бела дня?.. Ведь спать-то
не хочется...
Но вдруг он захрапел. Тогда Жервеза облегченно вздохнула; она была
счастлива уже тем, что он наконец угомонился и
может теперь хорошенько проспаться на мягкой перине. И среди общего молчания она
заговорила медленно и спокойно, не
спуская глаз с щипчиков, которыми быстро и ловко плоила кружево.
- Что прикажете делать? Сердиться на него нельзя, он за себя не отвечает.
Если бы я вздумала ссориться с ним, то это
нисколько не помогло бы. Лучше уж поддакивать и стараться поскорее уложить его
спать. По крайней мере скорей
угомонится. И мне спокойнее. Ведь он не злой и любит меня. Вот вы сами видели -
на стену лез, дай только поцеловать. Это
еще хорошо, а бывает, другие мужья напьются и идут к женщинам... А он всегда
возвращается домой. Конечно, он
заигрывает с работницами, но это дальше шуток не заходит... Послушайте, Клеманс,
вы не обижайтесь. Сами знаете, что
такое пьяный: зарежет мать и отца и даже не будет знать, что он сделал... Я ему
прощаю от всего сердца. Ведь все мужчины
такие!
Она говорила все это мягко, невозмутимо; выходки Купо были ей уже не в
диковинку. Она старалась оправдать свою
снисходительность перед другими, но, в сущности, уже не видела теперь ничего
дурного в том, что ее муж щиплет при ней
Клеманс. Когда она умолкла, водворилась полная тишина. Г-жа Пютуа то и дело
выдвигала из-под стола корзину, вынимала
свернутую рубашку или кофточку, снова задвигала корзину под стол и принималась
гладить. Окончив, она, не сходя с места,
вытягивала свои короткие руки и клала готовую штуку белья на этажерку. Клеманс
доглаживала тридцать пятую рубашку.

Работы было по горло. Чтобы успеть кончить к одиннадцати часам, надо было
торопиться вовсю. Ничто больше не
развлекало женщин, и вся мастерская приналегла на работу. Голые руки так и
ходили взад и вперед, так и мелькали
розовыми пятнами на белизне белья. Печку снова набили коксом. Луч солнца,
пробиваясь между простынями, ярко освещал
ее. И было видно, как от нее дрожащими струями поднимается раскаленный воздух.
Под потолком сохли юбки и скатерти.
Жара стала такой удушливой, что Огюстина высунула кончик языка и принялась
облизывать губы, - у нее пересохло во рту.
Пахло раскаленным чугуном, прокисшим крахмалом, слегка подпаленным бельем,
банной сыростью, и ко всему
примешивался острый запах вспотевшей кожи и слипшихся волос четырех
полуобнаженных работниц. Букет пышных лилий
увядал в кувшинчике с позеленевшей водой, распространяя чистый и сильный аромат.
И по временам сквозь стук утюгов,
сквозь шум кочерги, которой мешали угли в печке, доносился мерный храп Купо,
похожий на гулкое тиканье громадных
часов, хрипло отсчитывающих секунды напряженной работы прачечной.
На другой день после попойки у Купо всегда трещала голова, - трещала
отчаянно, трещала так, что он весь день ходил по
мастерской нечесаный, с распухшим и перекосившимся лицом, и только морщился от
отвратительного ощущения перегара
во рту. Вставал он в таких случаях поздно, вылезал из постели только к восьми
часам, а затем принимался слоняться по
комнатам, беспрестанно сплевывая и не решаясь отправиться на работу. Еще один
день пропадал. С утра он жаловался, что
весь разбит, и на чем свет стоит проклинал эти дьявольские кутежи, после которых
человек превращается в тряпку. При этом
он уверял, что его напоили против вол". Это все бездельники-приятели! Нападут
целой кучей, пристанут, как с ножом к
горлу, - ну и выходит, что отказаться никак нельзя. Вот и шатаешься с ними по
разным местам, тут, там выпьешь, глядь, и
готов! Нет, черт возьми! Больше с ним этого не случится! Это в последний раз.
Вовсе ему неохота подохнуть в кабаке во
цвете лет...
Но после завтрака Купо приходил в себя, принаряжался и начинал покашливать
басом, чтобы показать, что находится в
полном порядке. Он уже отрицал самый факт вчерашней попойки. Какая там попойка!
Так, дернули малость, и больше
ничего. Для него это плевое дело. Он знает, как надо пить. Он может выпить все,
что угодно, и сколько угодно, и даже не
поморщится. Все послеобеденное время Купо слонялся без дела. Когда он чересчур
надоедал работницам, Жервеза давала
ему двадцать су, чтобы он убрался куда-нибудь. Он уходил прогуляться, заходил в
табачную лавочку на улице Пуассонье,
встречал там приятеля и, конечно, пропускал с ним по рюмочке наливки. А затем
надо было как-нибудь прикончить эти
двадцать су. И он шел к Франсуа, кабатчику на углу улицы Гут-д'Ор, у которого
было хорошее молодое винцо, - в горле так н
пощипывает. Это был старенький погребок, темный, с низким потолком; в
прокуренной насквозь комнате рядом можно было
и поужинать. Купо оставался там до самого вечера, играл в фортунку на стакан
вина. Он пользовался кредитом у Франсуа,
который дал ему клятвенное обещание никогда не обращаться за расплатой к его
жене. Ведь после выпивки всегда нужно
опохмелиться! Клин клином вышибают. Стаканчик вина чудесно прополаскивает
желудок. Ведь он, в сущности, малый
неплохой, хороший товарищ, за женщинами не бегает; ну, правда, иной раз любит
выпить в компании, но так, самую
малость, а по совести сказать, он от души презирает всех этих гадких пьянчужек,
которые до того пропитались водкой, что
их никогда трезвыми и не увидишь. Домой от Франсуа Купо возвращался в отличном
расположении духа, бодрый, веселый.
- Ну что, приходил твой вздыхатель? - спрашивал он иногда Жервезу, чтобы
поддразнить ее. - Что-то его давно не видать.
Придется мне, пожалуй, сходить за ним.
"Вздыхатель" - это был Гуже. Кузнец и на самом деле избегал слишком часто
бывать у Купо, боясь надоесть им и дать
повод к сплетням. Но в то же время он пользовался всяким предлогом для
посещений, сам приносил белье и раз двадцать на
день проходил мимо окон. У него был в прачечной любимый уголок, - в самой
глубине. В этом уголке он любил сидеть
часами, не двигаясь, покуривая свою носогрейку. Раз в десять дней он набирался
храбрости, приходил в прачечную вечером,
после обеда, устраивался в своем уголке и сидел там молча, точно в рот воды
набрав, устремив глаза на Жервезу. Время от
времени он вынимал|Трубку изо рта и смеялся тому, что говорила Жервеза. По
субботам, когда прачечная была завалена
работой, Гуже засиживался до поздней ночи, и, по-видимому, это развлекало его
больше, чем театр. Случалось, что женщины
гладили до трех часов утра. С потолка свешивалась на железной проволоке лампа;
абажур отбрасывал широкий круг света, в
котором белье приобретало мягкую белизну снега. Огюстина запирала ставни, но
дверь на улицу оставалась открытой, -
июльские ночи были знойны. Чем больше надвигалась ночь, тем работницы все больше
расстегивались, чтобы чувствовать
себя посвободней. При свете лампы их тонкая кожа принимала золотистый оттенок -
особенно у Жервезы. Она пополнела, ее
белые плечи отсвечивали, как шелк, на шее была складочка, как у ребенка. Эту
складочку Гуже знал так хорошо, что мог бы
нарисовать ее напамять. Мало-помалу он впадал в легкое забытье. От нестерпимого
жара печки и запаха белья, дымившегося
под утюгами, слегка кружилась голова. Кузнец сидел, ни о чем не думая, и, как
завороженный, следил за женщинами,
которые непрерывно двигали голыми руками, спеша закончить работу, чтобы
принарядить квартал к празднику. Соседние
дома кругом постепенно засыпали, все стихало, наступала сонная тишина. Било
полночь, потом час, потом два часа. Не было
слышно ни шагов прохожих, ни шума экипажей. Улица погружалась во мрак. Только из
открытой двери прачечной падала
полоса света, как будто поперек пустынной мостовой кто-то разостлал кусок желтой
материи. Изредка в отдалении вдруг
раздавались шаги: торопливо проходил человек. Он пересекал полосу света, услышав
глухой стук утюгов, поворачивал
голову, заглядывал внутрь и проходил дальше, унося с собой мгновенно мелькнувшее
видение - полуодетых женщин,
двигавшихся в красноватом тумане.

Жервеза не знала, что ей делать с Этьеном. Купо продолжал шпынять его. Видя
это, Гуже взял его к себе на завод
раздувать меха. Работа гвоздаря, конечно, не из приятных - в кузнице постоянная
грязь,, целый день приходится без конца
бить молотом по одинаковым кускам железа. Но зато это выгодное ремесло: можно
заработать десять-двенадцать франков в
день. Двенадцатилетний мальчик мог, при старании, быстро освоиться с делом. Так
Этьен сделался новым связующим
звеном между Гуже и Жервезой. Гуже сам приводил мальчика домой, рассказывал о
его поведении, о его успехах. Все
кругом посмеивались и говорили, что Гуже втюрился в Жервезу. Она и сама
прекрасно знала это и при каждом напоминании
вспыхивала стыдливым румянцем, как девочка. Ах, бедный парень! И какой скромник!
Никогда он не заговаривал с ней о
своих чувствах; никогда не позволял себе ни вольного слова, ни нескромного
жеста. Да, не часто встречаются такие честные
парни! И Жервеза, сама себе в этом не признаваясь, испытывала в глубине души
огромное наслаждение при мысли о том, что
ее так любят, преклоняются, точно перед святой девой. Когда у нее бывали какиенибудь
неприятности, какое-нибудь
огорчение, она вспоминала о кузнеце, и это утешало ее.
Если им случалось остаться вдвоем, они не испытывали ни малейшего смущения.
Они глядели друг другу в глаза,
улыбались, и никогда ничего не говорили о своих чувствах. То была спокойная
нежность, чуждая дурных помыслов, чуждая
всякой грязи. Им казалось, что они могут быть счастливы, сохраняя спокойные
дружеские отношения. И они избегали всего,
что могло бы расстроить их дружбу.
К концу лета Нана стала до того несносна, что на нее жаловался весь дом. Ей
было шесть лет, но это была уже совершенно
испорченная девчонка. Чтобы она не путалась под ногами, мать ежедневно отводила
ее в детский сад мадемуазель Жосс, на
улице Полонсо; там она потихоньку связывала сзади подруг за платьица, насыпала
учительнице золы в табакерку, а иной раз
придумывала такие неприличные шалости, что о них неудобно и рассказывать. Два
раза мадемуазель Жосс исключала ее, но
потом все-таки принимала обратно: за Нана платили шесть франков в месяц, и
мадемуазель Жосс не хотелось лишаться этих
денег. Вернувшись домой, Нана старалась всячески вознаградить себя за
вынужденное заключение в школе, а когда
работницы, одурев от ее крика, прогоняли ее гулять, она заводила адскую кутерьму
на дворе и под воротами. Прежде всего
она отыскивала там Полину, дочку Бошей, и Виктора, сына г-жи Фоконье, прежней
хозяйки Жервезы. Этот Виктор был
здоровенный десятилетний балбес; он очень любил возиться с девчонками. Г-жа
Фоконье не ссорилась с Купо и сама
присылала к ним сына. Впрочем, дом кишмя кишел ребятишками, которые целый день
наводняли все четыре лестницы л
возились на дворе, точно стая пискливых, прожорливых воробьев. У одной г-жи
Годрон их было девять душ - одни
белокурые, другие смуглые, но все сопливые, нечесаные, в штанах, доходивших чуть
не до подбородка, со спустившимися
чулками, в рваных блузах, и такие чумазые, что сквозь слой грязи едва можно было
разглядеть их кожу. У другой женщины,
которая жила на шестом этаже и торговала вразнос булками, было семеро. Дети
кучами высыпали изо всех квартир, мокли
под дождем, сохли на солнышке. В этом ворохе мелюзги были и долговязые, тонкие,
как жердь, были и толстые, с брюшком,
как у взрослых, были и совсем крошечные, едва из колыбели, еще не твердо
державшиеся на ножках и становившиеся на
четвереньки, когда им хотелось двигаться побыстрее, - сущие маленькие зверьки!
Нана верховодила всей этой сопливой
командой. Она задирала нос перед девочками вдвое старше ее и уступала частичку
своей власти только Полине и Виктору.
Они были ее закадычными друзьями и исполняли все ее прихоти. Любимым занятием
Нана было играть в "маму". Эта
паршивая девчонка раздевала и одевала малышей, тискала, щипала, щекотала их,
держала их в полном повиновении,
проявляя извращенный деспотизм взрослого порочного человека. Она придумывала
ужасные игры, за которые ее стоило бы
хорошенько выдрать. Под ее предводительством вся шайка шлепала по лужам,
натекшим из красильни; и когда они
выходили оттуда, ноги их были по колено в синей или красной краске; потом вся
ватага бежала к слесарю - таскать гвозди и
железные опилки, а оттуда в столярную, где были свалены огромные кучи стружек;
на этих стружках было весело кататься и
кувыркаться. Двор принадлежал мелюзге, он гудел от беспорядочного топота
башмаков, от беспрерывного звонкого визга,
усиливавшегося всякий раз, как стая снималась с места. В иные дни двора не
хватало. Дети забирались в подвалы, вылезали
оттуда, с грохотом взбегали по лестницам, носились по коридорам, спускались,
снова взбирались наверх, бежали другими
коридорами - и все это с шумом, с гвалтом. Целыми часами дом гудел от их
беготни, дети кишели в нем, как какие-то
вредные животные.

- Да они точно с цепи сорвались! Этакая погань! - кричала г-жа Бош. -
Видно, людям делать нечего, что они нарожали
столько детей!.. А потом еще жалуются, что есть нечего!
Бош говорил, что у нищих дети плодятся, словно шампиньоны на грядках.
Привратница кричала на детей с утра до вечера,
бранилась, грозила им метлой. В конце концов она стала держать двери подвала на
запоре, потому что Нана вздумала играть
там, внизу, в темноте, в доктора: скверная девчонка лечила ребятишек розгами. Гжа
Бош узнала это от Полины, которой
мать тут же надавала здоровых затрещин.
Однажды днем произошла ужасная сцена. Впрочем, рано или поздно, этим должно
было кончиться. Нана выдумала
новую, очень забавную игру. Она стащила стоявший перед дворницкой башмак г-жи
Бош, привязала к нему веревочку и
стала волочить его за собой, как тележку. Затем Виктору пришло в голову насыпать
в башмак яблочной кожуры. И вот
образовалась целая процессия. Впереди шествовала Нана - она тащила башмак. По
бокам ее шли Виктор и Полина. А за ними
в строгом порядке тянулась вся остальная мелюзга - большие впереди, маленькие
сзади. Шествие замыкал карапузик, сам не
больше сапога ростом, в юбочке и дырявой шапчонке, съехавшей на ухо. Процессия
голосила на весь двор очень жалобно и
заунывно. Нана говорила, что они играют в похороны. Обойдя вокруг дома, решили
начать сначала.
- Что это они там делают? - подозрительно пробормотала г-жа Бош, выглядывая
из дворницкой, - она постоянно была
настороже.
Вдруг она сообразила, в чем дело.
- Да это мой башмак! - яростно завопила она. - Ах, поганцы!
Г-жа Бош набросилась на детей, надавала в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.