Жанр: Драма
Генерал и его армия
...ости и красоте исполнения, которой суждено будет войти в учебники
оперативного искусства и опрокинуть многие устоявшиеся представления, но и
страница загадочная, как бы недосказанная, не сохранившая имени автора.
Страницу эту назовут - Мырятинский плацдарм. Ее, как водится в стране,
где так любят переигрывать прошлое, а потому так мало имеющей надежд на
будущее, приспособят к истории, как ей надлежало выглядеть, но не как
выглядела она на самом деле, и понаторевшие в этом лекторы из ветеранов,
прихрамывая вдоль карты с указкой, убедительно докажут, что Мырятин с самого
начала считался плацдармом основным, а не отвлекающим, - эту роль отведут
Сибежу, - и было это, конечно же, заранее спланированным маневром, а не так,
что случайно ткнулась лапка циркуля. Вот разве что сыщется все-таки дотошный
историк, который не пощадит штанов в усидчивом рвении и докопается до
истины? Или найдется щелкопер, бумагомарака, душа Тряпичкин, разроет,
вытащит, вставит в свою литературу - и тем спасет генеральскую честь?
Впрочем, и этого не надо. Противник, судящий нас порою справедливее,
чем мы друг друга, именно генерал-фельдмаршал Эрих фон Штайнер, в своих
послевоенных мемуарах "До победы - один шаг" вот что скажет об этой
загадочной странице: "Здесь, на Правобережье, мы дважды наблюдали всплеск
русского оперативного гения. В первый раз - когда наступавший против моего
левого фланга генерал Кобрисов отважился захватить пустынное, насквозь
простреливаемое плато перед Мырятином. Второй его шаг, не менее элегантный,
- личное появление на плацдарме в первые же часы высадки. Я понимал его
чувства: подобно всаднику, посылающему лошадь на препятствие, он должен был
прежде перенести через него свое сердце!.. Но уже на третий ход - русских не
хватило. Я так и предвидел, что вместо немедленного, всеми наличными силами,
броска на Предславль они предпочтут штурмовать этот городишко Мырятин,
который мы сами не считали столь важным опорным пунктом. Это им стоило трех
недель промедления и нескольких тысяч убитыми, которых могло не быть.
Русские повели себя, как нищие: перед ними лежал алмаз, а они предпочли
выторговывать - грошик..."
Но - кончается переправа, блондинка-регулировщица высоко подняла жезл,
сама вытягиваясь в струнку, и танковая колонна взревела дизелями, окуталась
черным дымом, готовая вступить на измочаленный настил.
У самого съезда возились двое саперов, привязывали к леерной стойке
шест с фанерным щитом. По белому полю бежала размашистая черная надпись:
"Даешь Предславль!"
- Даю, - сказал генерал. - На серебряном подносе даю. Только руку
протянуть.
Так пересек он Днепр в обратном направлении, расставшись с вожделенным,
никогда не виденным Предславлем, оставив свою армию, - он, поклявшийся, что
никакая сила не сбросит его живым с плацдарма.
Глава пятая. КТО БЕЗ ГРЕХА?
Обиды, обиды... Они жалят сердце! Они душат горло и заставляют
ворочаться и скрипеть зубами в неизбывной злости. И выпивка помогает
ненадолго, просыпаешься среди ночи, и нет бодрости встать, чем-то занять
себя - тут они и впиваются, как ночные зверьки, которые днем прячутся в
глубоких норах, а с темнотою выползают и набрасываются скопом. Одно спасение
- не противиться, какой-нибудь из них дать себя погрызть тогда другие,
заждавшись своей очереди, уползут до следующей ночи.
Среди всех обид, какие нанесли генералу жизнь и люди, особенно мучили
те, которые сам же помог нанести по глупости. Их не на кого было свалить,
некому бросить в лицо злой упрек. И к ним теперь прибавилась та последняя,
которую нанес он себе при отъезде. Он все-таки сделал эту глупость, поехал
через Ольховатку, мимо штаба фронта, с надеждою, что Ватутин, увидев воочию
его отъезд, не утерпит, велит задержать, пригласит еще подумать вместе. И
может быть, нашлось бы приемлемое для обоих решение. Не мог же Ватутин так
равнодушно с ним расстаться - ведь, кажется, ценил его, и столько провоевали
вместе! И ведь предлагал же заехать...
Возле Дома культуры, с античными его колоннами и портиком, сгрудились
штабные "виллисы", "доджи", верховые кони, шмыгали разных чинов офицеры. И
чувствовалось по их суете, что командующий фронтом у себя, не отъехал
обедать, ни на плацдарм. Кто-то из них должен же был Ватутина оповестить, да
и пост охранения еще при въезде в село небось передал, и сам он вполне мог
увидеть из окна, что бывший командарм-38 едет мимо - не спеша, в машине с
откинутым тентом. Кобрисова узнали - кто-то вытянулся, откозырял, другие
лишь повернулись к нему, и ни один не расшевелился сбегать доложить. И
теперь казалось ему и особенно язвило, что Ватутин все видел из окна,
шепнули ему, обратили его внимание - и он не приказал остановить, не пожелал
на прощанье хоть десять минут посидеть вдвоем - без адъютантов, без
соглядатаев. И наверняка те офицеры сообразили, что Ватутину видеть бывшего
командарма незачем. Эта штабная мелюзга собачьим верхним чутьем унюхивает
кровоточащую рану, а подошвами ощущает дрожь, какую распространяет по земле
агония умирающего тела. А ведь сначала верное было решение - не ехать через
Ольховатку! Что за дурак! Никак не научится доверять первому движению души,
- как, впрочем, и первому впечатлению от человека, - а они-то, звериные, не
обманывают!
За этой обидой дождалась своей очереди самая большая - весенняя 1941-го
года, которая всю его жизнь перевернула, сделала его другим. И не сказать,
чтобы она совсем была неожиданна. Перевод в столицу, пусть в том же звании и
должности, воспринялся как повышение и скорее льстил ему и окрылял, хоть и
печалил тоже - расставанием с людьми, с налаженным укладом жизни, роскошными
охотами в тайге. Но были и опасения - смутные, в которых и разбираться
казалось трусостью. Кобрисова отзывали в Московский военный округ
формировать дивизию, намекалось - противодесантную, для охраны столицы
здесь как будто не ожидалось подвоха, а тем не менее сказала жена:
- Смотри, Фотя... Вот так и Василия Константиновича выманили. Уж будто
в Москве своего не нашлось формировать, тебя приглашают.
Это правда, взяли Блюхера не прежде, чем отделили обманно от
Дальневосточной армии, где никакие чекисты, хоть и сам Ежов, его взять не
могли бы. С ним, Кобрисовым, едва ли бы стали так церемониться. А что
формировать московскую дивизию призывали дальневосточника, так то был
всегдашний государственный принцип - разбивать солидарность, земляческую или
национальную, это еще от царей пришло - чтобы в охране служили инородцы. Для
Москвы и был Кобрисов инородцем.
Однако ж дивизия оказалась не выдумкой чекистов, уже почти составился
ее штаб в Филях, укомплектованы хозяйственные тылы, прибыли с завода первые
танки, восемь машин, и даже назначены участвовать в первомайском параде. И
он написал жене, чтоб собралась и приехала выбирать квартиру, ему некогда
ездить по четырем ордерам. Самого его пока поселили в гостинице "Москва".
Та весна 1941-го была долгая и холодная, обложные изматывающие дожди не
переставали до середины июня, а сама Москва поражала и разлитым в воздухе
ожиданием иной грозы, военной, и жадным стремлением не видеть, откуда
надвигались тучи, надышаться покоем. В кино показывали "Если завтра война",
зрелище вполне успокоительное, там наши боевые самолеты выпархивали прямо из
подземных ангаров, а танки спускались на тросах с кручи и так же форсировали
реку, не касаясь воды, - об амфибиях, поди, и не слыхивали киношники, - и
условный враг в условной униформе погибал несметными полчищами, не вынеся
своей глупости. Закрывались посольства Бельгии и Греции, оккупированных
германскими войсками, но для лекторов "главными нашими врагами" оставались
"Англия на западе, Япония на востоке". Рудольф Гесс, второе лицо в Германии,
заместитель Гитлера по партии, перелетел на самолете в Англию - и, наверное,
не войну ей объявить, а совсем наоборот, и газеты заикнулись было об
"англо-германской сделке", но тут же примолкли, когда англичане миссию Гесса
отвергли, а самого его посадили в тюрьму. К туманному Альбиону это симпатий
не вызвало, он в любом случае был плохой. В саду "Эрмитаж" конферансье
рассказывали анекдоты "с международным уклоном": Гитлер жалуется товарищу
Молотову: "Вот уже полтора года бомбим Лондон, а все не можем его
разрушить". - "А мы вам, - ответил Вячеслав Михайлович, - пришлем десяток
московских управдомов, они любой город разрушат в три месяца". Смеялись и
хлопали, но человеку военному, который знавал бомбежки, слушать это было и
тогда стыдно, и еще стыднее потом, когда бомбы упали на Киев и Минск, и эта
бомбимая не поддававшаяся Англия первая себя объявила союзницей России.
И был холодным и пасмурным, хоть и не дождливым Первомай, когда впервые
Кобрисов, стоя на трибуне для гостей, увидел Вождя. Увидел издали, снизу, и
то и дело его заслонял рослый Тимошенко. А впрочем, и времени высматривать
было у Кобрисова мало, в общем строю сводного полка Московского гарнизона
должны были пройти его танки. Свои БТ-7 он узнавал уже среди всех других,
даже не по номерам, а как укротитель в цирке не спутывает своих тигров ни с
чьими другими, как будто такими же полосатыми, и их самих различает по
именам. Он их узнал сразу - и смотрел напряженно, как они пройдут. Он сам
тренировал водителей держать равнение, чтоб ни на сантиметр никто бы не
выдвинулся и не приотстал, и уже мог быть уверенным, а все же волновался
изрядно. И вот через несколько секунд они должны были пройти траверз его
трибуны, и он бы увидел равнение их пушек и корпусов. Но прежде они должны
были миновать траверз Мавзолея.
Среди гостей того последнего довоенного парада мало кто услышал, за
маршами и ликующими выкриками из динамиков, перемену звука моторов, мало кто
обратил внимание, что два танка в шеренге вдруг замедлили ход, и торчавшие
из башенных люков головы и плечи командиров сразу же исчезли, и захлопнулись
крышки люков. Полной остановки не было, но так как все двигалось и обгоняло
их, как стоячих, то и показалось, что они стоят. Это длилось не более
четверти минуты танки, шедшие следом, плавно их обогнули, а там и те два
тоже двинулись и еще до подхода к Василию Блаженному выровняли строй. И,
может быть, у кого-то из зрителей крохотная эта заминка оставила впечатление
изящного, заранее отработанного маневра, - но, верно, не у военных. А у
Кобрисова екнуло и заныло сердце.
После парада он вызвал к себе командиров, выслушал их объяснения о том,
что вдруг начались перебои в двигателях, и они приспустились узнать, в чем
дело, и, может быть, помочь водителям восстановить ход. Все было просто,
ясно, понятно, а тем не менее оставило в Кобрисове неприятный осадок, и он
не рассеивался от новых забот, но оставался где-то глубоко, в виде
покалывания или ноющей боли. Было особенно неприятно, что тем и начнется его
служба в Москве.
На двенадцатый день пришли за ним в номер. Постучались сразу после
восьми утра, когда он, выбритый и освеженный одеколоном, надевал фуражку
ехать в свой штаб, и, когда открыл - стояли двое в коридоре, вежливо взяли
под козырек, сказали, что машина ждет, но шофер заболел и повезет другой,
один из них. А почему двое их, новый шофер просил извинить, что подкинет
дружка в одно место неподалеку. Долго потом терзало генерала, что он мог бы
и догадаться, да ведь и догадался, почувствовал же первоначальным звериным
чутьем какую-то игру, но вместе и странное оцепенение - от слишком обидной
мысли, что с ним могут обойтись так немудряще, так унизительно просто.
Впрочем, уже в машине играть перестали, сказали, что место, куда подкинут
генерала, такое, что вся Москва перед ним трепещет и каждый старается
побыстрее пройти мимо, даже не посмотреть на эти ворота, к которым вот как
раз и подъехали. И, словно бы эти слова были паролем, глухие безглазые
ворота раскрылись, пропустили машину и тут же захлопнулись. Генералу еще
услужили - "дружок", выскочив первым, раскрыл ему дверцу.
Через каких-нибудь полчаса он был обыскан, лишен ремня и кобуры,
бумажника с документами и фотографиями жены и дочек, часов, ключей и даже
алюминиевой расчески, и обмакнутые в черную краску пальцы ему прокатывали по
бумаге. А следом подвергся и "физиологическому обыску", то бишь предстал
голый перед громадной бабой в белом халате, с белым пустым лицом, на котором
глаза располагались выше, чем следовало, а рот - малость ниже. Величиною она
была с памятник Екатерине в Питере, купно с его пьедесталом.
- Ко мне спиной, - командовала она хоть и грубым, но все же бабьим
голосом. - Нагнитесь. Раздвиньте ягодицы.
- Да что я там могу спрятать? - вскричал генерал.
- Ко мне лицом, - говорила женщина-памятник. - Поднимите половые
органы.
- Батюшки, неужто и тут прячут?
Он еще пытался корявыми шутками побороть стыд, довольно неожиданный в
человеке военном, ежегодно проходившем медкомиссию, в составе которой были и
женщины, подчас хорошенькие. Как ни странно, а перед ними предстоять в чем
мать родила он стыдился куда меньше, там все смягчалось легкой игрой, с ними
и пошутить было приятно, и на темы пикантные, этими шуточками перекликалось
Божье братство полов, так пленительно меж собою враждующих. Вот чего не было
там - брезгливого равнодушия к твоему стеснению. И тело твое не
рассматривалось с той точки зрения, что и куда можно в нем спрятать.
Интересно, когда бы он успел, арестованный внезапно и все время бывший под
присмотром?
- Одевайтесь, - сказала пустолицая.
В обыскном боксе ему выбросили его гимнастерку с отпоротыми петлицами и
срезанными пуговицами и тоже без пуговиц галифе, которые он должен был
придерживать руками. Впрочем, надзиратель дал ему с полметра шпагатика и
показал, как одним концом обвязать верхний угол ширинки, а другой конец
продеть в пуговичную петельку. Он же, сердобольный, объяснил, почему нельзя
пуговицы - чтоб не заточил о каменный пол и не взрезал себе вены. Сапог ему
тоже не вернули, а дали шлепанцы без задников, они постоянно спадали с ног,
так что ходить нужно было в них, не отрывая от пола, со стариковским
шарканьем. И такого, потерявшего вместе с формой нечто весьма важное для
человека военного, который себя и в штатском костюме чувствует не совсем
ловко, ввергли в одиночную камеру и с грохотом заперли.
В отличие от многих и многих, генерал Кобрисов не счел свой арест
ошибкой, тогда как все другие арестованы правильно их уже слишком было
много, правильно арестованных, чтобы не понять, что все отличие его состояло
в том, чем всегда отличается твоя боль от боли чужой, - твоя больнее. Но в
эти часы ареста у него возникло ощущение какого-то огромного разветвленного
заговора, охватившего всю страну некие силы, дотоле скрытые, вышли из своих
укрытий и одержали верх и вот скоро повергнут наземь и придавят сапогом всю
могучую структуру государства, все его службы и ведомства, вплоть до
Политбюро и самого Вождя. И не нашлось во всем народе силы противостоять
повальному изничтожению, потому что заговорщики действовали умно: они начали
с главного звена, захватили службу безопасности и сделали ее своей отмычкой
ко многим дверям, душам и умам, а затем они обезглавили и обескровили армию.
А она единственная и могла спасти страну от этого внутреннего - а может
статься, и внешнего? - нашествия. Знал ли про все это Вождь? Вполне
возможно, что и не знал, они достаточно были хитры. А могло и так быть, что
знал, но оказался беспомощной жертвой их, игрушкой, которой они вертели, как
им было угодно.
И в первый же вечер началось ужасное. За стеной послышался бычий рев
мучимого человека, с которым непонятно что делали, при этом терпеливо, почти
ласково в чем-то убеждая. Не скоро, из многих бессвязных криков, генерал
постиг, что его соседу уже пятые сутки не давали спать. После ночных
допросов он валился на пол, но тут же гремело веко глазка и врывались
надзиратели его поднимать. Чувствовался человек большой телесной силы,
которая его и обрекала на беспомощность, не давала впасть в спасительное
беспамятство, чтобы не слышать пинков и шлепков по лицу и та же могучая
плоть требовала могуче хоть получаса, хоть пяти минут сна. "Вот это, -
сказал себе Кобрисов, - и с тобой проделают". А с ним это уже и проделывали.
Не по случайной ошибке поместили его в таком соседстве, и не затем только,
чтоб этими ревами и ласковыми пришепетываниями ему самому расстроить сон. С
ним еще ничего не сделали наружно, не тронули пальцем, но внутри него точно
бы происходила химическая реакция, в которой одним компоненты соединялись, а
другие распадались на составные частицы, и все приходило к тому, что
вещества конечные были уже с другими свойствами, чем изначальные.
На четвертый день сочли, что он вполне созрел для встречи со
следователем. И верно, созрел - поднявшегося ему навстречу старшего
лейтенанта, с тонким лицом, с аккуратным пробором в светлых волосах, который
с достоинством его поприветствовал глубоким кивком и четко представился:
"Опрядкин Лев Федосеевич", - он принял едва не за избавителя и обратился к
нему с жалобой, что не может нормально спать. Так сделал он крупную ошибку -
и выказал свою слабость, и пожаловался неправильно: надо было начальнику
тюрьмы и непременно письменно. Не должно быть сговора со следователем, а
должна быть - жалоба на нарушение режима.
Следователь, разумеется, принял сообщение близко к сердцу.
- Это меня огорчает, - сказал Опрядкин, указывая место арестанту за
столом напротив себя. - И вообще, это не дело - держать вас в одиночке.
Сегодня же вас переведут в общую камеру. Там довольно тихо и не тесно:
человек пять-шесть. Если, конечно, желаете.
Генерал согласно кивнул.
- Ну, вот и решили проблему. Я думаю, мы прекрасно поладим. Я помогу
вам, а вы мне. Должен вас уведомить, Фотий Иванович, что дело ваше мне
представляется чрезвычайно простым. Особенных усилий оно от нас не
потребует. Мы за вами наблюдали очень давно и только ждали - на чем вы
сорветесь.
- Я сорвусь? - спросил генерал. - Это как же понимать?
- Но вас же все время преследуют неудачи. Сначала - не вышло с
японцами. Теперь вы решили сорвать злость на самом для нас дорогом.
- Что вы такое порете? И на чем это я "сорвался"?
- Я думал, вы уже все про себя поняли, - сказал, улыбаясь, Опрядкин. -
Как вы себе объясняете, за что вас арестовали?
- А это вы мне сказать должны. Я и гадать не стану.
- Не станете? - сказал Опрядкин и поглядел на него пристально и с
легкой усмешкой. - Ну-ка, покажите мне ваши руки. Положите на стол. Я вам
сам погадаю.
Ничего не подозревая, генерал их положил. И Опрядкин, схватив со стола
линейку, быстро шлепнул его сначала по одной руке, затем по другой. Шлепнул
не больно, однако именно это оказалось всего обиднее и вызвало непереносимый
гнев.
- Ты что делаешь, мразь? - вскричал генерал. - Ты с кем это так?
Опрядкин, откинувшись на стуле, вздохнул почти горестно.
- И не хочется, а придется вас наказать. - Он показал линейкою в угол
комнаты. - Вон туда, арестованный. На колени в угол. И чтоб я больше не
слышал в моем кабинете этого тыканья и грубых слов. Ну-с, я жду.
Кобрисов сидел недвижно, как бы в оцепенении. Гнев еще затмевал ему
голову, и он, понимая, что говорит лишнее, все же сказал:
- Может оказаться, что я ни в чем не виноват. Вы к этому придете. А
дело сделаете - непоправимое. Я же этого не забуду.
- Интересно, на кого же вы обидитесь? - спросил Опрядкин. - На родную
нашу власть? - И, так как генерал молчал, он напомнил: - А ведь я, кажется,
что-то приказал вам? Фотий Иванович, я ведь для родины на преступление
пойду. Возьму грех на душу, вызову трех надзирателей, ну четырех, они вас
разденут догола и все равно поставят, как я сказал. Только сначала они вас
потреплют немножко. Руками и ногами. В кровавый ком превратят, в кричащее
мясо. Но, Фотий мой Иванович, зачем? Лучше же без этого. Ведь это уже не вы
будете, а, извините, зарезанный кабан. А мне нужно, чтоб вы остались самим
собою - и чтоб вся правда сама выплыла, как на духу. Поэтому - лучше вы это
сами сделаете, правда?
Как теперь вспоминалось, когда генерал сделал это, когда прошел туда и
опустился, то прежде всего удивлен был, как просто это вышло. И было
успокоительное ощущение, что ни пяди своей позиции не оставлено, как если бы
он уступил машине.
Опрядкин, стоя над ним, сказал с сожалением:
- Я понимаю, с вами еще так не обращались. Я не хотел никакого насилия,
это не в моих правилах. Вы меня вынудили к этому. Ну, а теперь вы расскажете
мне, и подробно, как вы готовили ваше покушение.
- Какое покушение?! О чем это вы?
- Не поворачиваться. Лицом в угол, пожалуйста. Как вышло, что ваши
танки вдруг затормозили напротив Мавзолея? И что дальше помешало вашим
танкистам? Не решились? В последний момент все же отказались от задуманного?
Это же очень важно, это меняет квалификацию.
- Что за чушь вы плетете?
- Вы опять грубите, - сказал, вздыхая, Опрядкин и взялся за свою
линейку. - Руки назад, ладонями вниз. В следующий раз, если будете грубить,
я вам горошку подсыплю. Вы на горохе еще не стояли ни разу? Так, на первый
раз довольно. Сейчас вас отведут в камеру, а там вы подумаете хорошенько. Я
дал вам намек, бросил, так сказать, ниточку путеводную, а вы уж размотайте
весь клубочек.
- Да что я разматывать-то должен? Не понимаю я!..
- А вот и неправдычка, Фотий Иванович. Вы же не маленький, вы все
понимаете прекрасно. Если ваши танки во время парада вдруг тормозят напротив
Мавзолея - напротив Мав-зо-лея! - то как это называется? По-ку-ше-ние, Фотий
Иванович, покушение. На жизнь кого? Не смейте произносить, а только
представьте мысленно.
- Да у них моторы глохнуть стали, какое там покушение!
- Сразу у двух машин? Ну, допустим. Но зачем ваши командиры покинули
башни?
- Надо ж узнать, в чем дело. Водители - молодые, могли растеряться, не
справились с управлением.
- Допустим. Все как будто тасуется. Есть только одна ма-аленькая деталь
- зачем они люки за собой закрыли? Закрытый башенный люк означает - что?
Боевое положение танка. Бо-е-во-е!
Генерал молчал, не смея повторить: "Чушь!" и не желая все валить на
своих лейтенантов.
- Я вижу, вы устали, - сказал Опрядкин. - Лучше вам поразмыслить
наедине со своей душой. Можете встать. - И нажал кнопку вызова конвоя. -
Отведите в общую.
Тем же вечером генерала перевели в другую камеру, не перенаселенную,
где было восемь коек, и одна из них ему предназначалась заранее - не у двери
и не у параши, как полагалось бы новичку, а чуть не рядом с окном, где
воздух посвежее. Сосед его справа был полный и седой, барского вида, с
розовым одутловатым лицом, слева - аскетичный брюнет, долговязый и с впалыми
щеками, у кого все лицо, казалось, и состояло из больших очков с черной
массивной оправой. Оба лежали поверх одеял и смотрели на него - как,
впрочем, и вся камера.
- А у вас тут недурно, - сказал генерал, чтобы что-то сказать будущим
соседям.
- Грех жаловаться, - ответил розоволицый барин. - В других камерах,
насколько известно, много хуже.
- Это потому, - мрачно сказал очкастый, - что у нас к небесам поближе.
Розоволицый сразу посерел и, замкнувшись, отвернулся.
Несколько дней генерала на допросы не вызывали, и понемногу, когда
прошло первое потрясение, он мог оглядеться и прислушаться к тем, кто волею
судеб оказался рядом, прежде всего к ближайшим двум соседям. Ему хотелось
сравнить, насколько хуже было их положение, чем его, и хоть в этом найти
зыбкое утешение.
Оба они ничего хорошего для себя не ждали. Очкастый, как составилось из
его реплик, преподавал логику в школе, а до этого, бывши
студентом-заочником, зарабатывал себе пролетарский стаж в литейном цехе
завода, а совсем до этого был он белым воином, офицером под знаменами
Корнилова, и вместе с ним проделывал знаменитый Ледовый поход. В том походе
он простудился, схватил крупозное воспаление легких и чудом был спасен
влюбившейся в него медсестрою, которая увезла его из армии и спрятала на
хуторе у своих родичей. С нею прожили они более двадцати лет, не позволяя
себе детей, чтобы случайно перед ними не проговориться и чтоб они не
проговорились или не донесли о родителях-белогвардейцах. Но все тайное
когда-нибудь становится явным. Был в его корниловском прошлом крохотный
эпизод, когда он доставил пакет самому Лавру Георгиевичу, и надо же было
случиться, чтоб как раз этот момент был схвачен кинокамерою приезжего
оператора. Молодой поручик лихо подлетал на коне к стоявшему на пригорке
генералу, лихо осаживал, соскакивал, вытягивался в струнку. И генерал,
достав руки из-за спины, принимал пакет, а затем, ласково улыбаясь, пожимал
руку посланца. По этому пятисекундному кадру, включенному в какой-то
документальный фильм о Гражданской войне, бывшего поручика, теперь и
очкастого, и усатого, опознали сослуживцы и сосед по
коммуналке. К тому же бывший корниловец не удосужился фамилию сменить,
а она была нацарапана гвоздем на коробке с пленкой. И вот гуманная
рабоче-крестьянская власть донимала его вопросом, на к
...Закладка в соц.сетях