Жанр: Драма
Гений места
...исходят между мужчиной и женщиной в темноте, - такие,
которые
делают все остальное неважным".
Во времена, когда социальность одушевляла даже экзистенциалистов, Теннесси
Уильямс
сказал: "Ад - это мы сами", - резко и убедительно возражая формуле Сартра: "Ад -
это
другие". И еще, уже словами одного из своих героев: "Все мы приговорены к
пожизненному
заключению в собственной шкуре!" Если так, то узнать друг друга легче всего на
ощупь.
Универсальным и общедоступным становится язык тела.
Рваные короткие эпизоды - кинематографическая композиция пьесы - кванты
чувственности, остановки все того же трамвайного маршрута. Эмоции на пересадках
даны
открытым текстом и простыми словами (что безнадежно теряется в имеющемся русском
переводе: где это говорится "мытарства", "что за вздор", "мне порядком
нездоровится" -
ничего подобного нет в оригинале). Естественный язык героев не затушевывает
архетипических глубин ("возвышенный натурализм", - сказал Ирвин Шоу). На глазах
творилась новая американская мифология, и критики изощрялись, обосновывая
дионисийство
Стенли, обнаруживая прообразы Бланш в Персефоне, Психее, Далиле, Маргарите
Готье.
Публика же как проводила получасовой овацией премьеру, так и принимала все 855
спектаклей
в бродвейском театре "Этель Барримур": больше двух лет без перерыва. Были
Пулитцеровская
премия, балет "Трамвай "Желание", пять "Оскаров" за фильм, всемирная слава.
За полтора десятка лет Теннесси Уильямс создал десяток шедевров
драматургии. Это
были 40-50-е - мощь и размах. Большой стиль: вспомним хоть автомобили. С 60-х
Уильямс с
его сильными чувствами отошел на задний план, сделался скорее фоном. Когда его
портрет
появился 9 марта 1962 года на обложке "Тайм" - знаменуя успех "Ночи игуаны",
последний
настоящий успех, - это казалось уже эпитафией. За двадцать лет до смерти он
встал на полку
классики. Сократился до музейных размеров, но зато отвердел до бронзы - повторяя
судьбу
любимого города.
Наступала эпоха эклектики, отрицавшая авторитеты и абсолюты, а Теннесси
Уильямс
слишком явно царствовал на американской сцене, раскинув от океана до океана свою
империю
страсти со столицей в Нью-Орлеане.
На углу Ройал и Дюмейн меня ухватил за рукав увешанный бубенцами зазывала,
над
которым проворно раздевались неоновые девушки. Зазывала был похож на телефон -
блестел
и позвякивал. Выслушав мое малодушное бормотание, он ткнул пальцем куда-то в
сторону от
Миссисипи и сказал: "Возвращайтесь к себе на Север, сэр".
СИЛЬНЫЕ ЛЮДИ
О. Генри и Нью-Йорк - ровесники. Писатель появился в городе в 1902 году - в
то же
время, когда Нью-Йорк, по сути, и возник.
Основанный в 1625, он сделался тем мегаполисом, каким его знает мир, лишь
накануне
XX века. С 1 января 1898 года Манхэттен и Бруклин, прибавив к себе Куинс, Бронкс
и
Стейтен-Айленд, объединились в единый город. Новый Нью-Йорк насчитывал три с
половиной
миллиона жителей, уступая на планете лишь Лондону, который очень скоро остался
позади.
Составные части не сложились, а скорее перемножились, помогая друг другу расти,
и теперь
Бруклин равен Чикаго, Куинс больше Филадельфии, Бронкс превосходит Детройт. Но
великим
этот город делает лишь изначальное ядро - Манхэттен. Все, что предстает перед
умственным
взором любого человека, хоть бы и никогда не выезжавшего из родной деревни, при
слове
"Нью-Йорк", - это Манхэттен. За его пределами нечего делать не только пришельцу,
но и
ньюйоркцу - разве что ночевать.
Проявив изумительное чутье, это ощутил и передал вписавшийся в город
южанин-провинциал Уильям Сидни Портер, более известный под псевдонимом О.Генри;
он не
дал себя обмануть: его Нью-Йорк - только Манхэттен. И более (менее) того:
несколько
десятков кварталов вокруг пересечения Бродвея, Пятой авеню и 23-й стрит.
Центр мира - там, где высится диковинное здание, у которого есть лишь
профиль, - это
о нем говорит вольнодумец из рассказа "Мишурный блеск": "Он считал архитектуру
настоящим искусством и был искренне убежден, - хотя не рискнул бы заявить об
этом в
Нью-Йорке, - что небоскреб "Утюг" по своим архитектурным формам уступает
Миланскому
собору". Спорный вопрос для демократического века: кремовый торт или ломоть
серого хлеба?
На этом перекрестке - Мэдисон-сквер, где по сей день лежат бомжи,
наследники героя
"Фараона и хорала" ("Сопи заерзал на своей скамейке в Мэдисон-сквере"). Они попрежнему
используют для утепления периодику ("Три воскресных газеты, которые он умело
распределил
- одну под пиджак, другой обернул ноги, третьей закутал колени"), только сейчас
и одной
газеты многовато: нынешний воскресный номер "Нью-Йорк таймс" - около трехсот
страниц.
"На углу Бродвея, Пятой авеню и Двадцать третьей улицы кровные враги из
Кэмберленда
пожали друг другу руки". Так решается нерешаемая коллизия в рассказе с
декларативным
названием "Квадратура круга": жизнь в большом городе настолько серьезна, что
побочные
противоречия снимаются. Город - примиритель: не потому, что добр, а потому, что
значителен, потому что человек обнаруживает себя в ином масштабе и смиряется.
Все нью-йоркские адреса О. Генри - в пяти минутах ходьбы от этого
судьбоносного
перекрестка. Квартиры - на 24-й и на Ирвинг Плейс; отели - "Марти" на 24-й,
"Каледония"
на 26-й, "Челси" на 23-й. Последний на месте, его неожиданный, почти ньюорлеанский
фасад
с резными балконами украшен мемориальными досками, но другими: тут умерли Томас
Вулф и
Дилан Томас. О. Генри снимал в "Челси" семейный номер со второй женой, недолго.
Цела в неприкосновенности "Таверна Пита" на углу 18-й стрит и Ирвинг Плейс.
Там на
стенах - журнальные первоиздания, там показывают любимый столик писателя, там
подают
напиток "Галлучино О. Генри" - что не только сомнительно, но и оскорбительно:
манерная
дамская смесь ликера "Галлиано" и кофе капучино. Если О. Генри что и смешивал,
то виски с
имбирным лимонадом или апельсиновым соком. Знакомому, спросившему, как написать
рассказ, он отвечал: "Первым делом нужен кухонный стол, деревянный стул, пачка
желтой
писчей бумаги, химический карандаш и стакан. Это основа. Затем вы запасаетесь
фляжкой
шотландского виски и несколькими апельсинами... Так подходим к ситуации, которую
часто
величают вдохновением. Смешивая апельсиновый сок со скотчем, писатель пьет
здоровье всех
журнальных редакторов, затачивает карандаш и начинает писать. Когда апельсины
выжаты и
фляжка пуста, товарный кусок словесности готов к отправке".
Ирония звучит правдиво, однако "фляжка" - это пинта, по-нашему пол-литра. А
нью-йоркский знакомец (друзей и даже близких приятелей не водилось) Роберт Дэвис
называл
О. Генри "двухбутылочным человеком". Это пугающе: речь идет о двух квартовых, то
есть
почти литровых, бутылках виски в день. Можно усомниться - но в номере отеля
"Каледония"
(три с половиной квартала от "Утюга"), откуда сорокавосьмилетнего О. Генри
увезли в
больницу, нашли девять именно таких пустых бутылок. Он умер через два дня, 5
июня 1910
года. Диагноз - множественный, но основное - цирроз печени. "Цирроз-воевода
дозором
обходит владенья свои", - говорил скончавшийся в Нью-Йорке восемьюдесятью годами
позже, выпивавший в свою предсмертную неделю ту же дозу, другой
сорокавосьмилетний
новеллист, Сергей Довлатов.
Ничего не поделать: нельзя писать о Нью-Йорке с той же степенью спокойного
отстранения, как о Мехико, Руане или Киото. Даже с тем управляемым волнением,
как о
Севилье, Париже, Риме. Существуют четыре города, от которых никуда не деться.
Рига, где
родился и вырос. Венеция, где хотел бы стареть и умереть. Москва - столица
языка, которым
владею. Нью-Йорк, куда приехал в первые дни 1978 и давно перестал вступать о нем
в споры.
Шекспир, Эверест, Пушкин, Амазонка, Пеле, Нью-Йорк - их первенство в своих
областях
обсуждать можно, но нелепо. Есть Нью-Йорк - и есть все остальные города мира.
Манхэттен населен для меня разнообразно и плотно. Случаи множатся
переживаниями,
переживания впечатлениями, впечатления наблюдениями - пора, наверное, писать
мемуары,
но все кажется рано. (Хотя самое важное происходило в нью-йоркских декорациях, и
главные
встречи уже произошли здесь, между Гудзоном и Ист-Ривер: с женой, с Довлатовым,
с
Бродским.) Да и память не поспевает за хрусталиком: картинки ускользают. Надо
воспользоваться оказией, отметить, что на небоскребе "Утюг" с зимы 78-го часы
показывают
без пяти два - и это, кажется, единственная незыблемая деталь нью-йоркского
пейзажа.
Городской ритм и пульс, размах и хаос таковы, что Нью-Йорк в воображении и
в
словесности возникает по кускам: так слепые описывают слона. Для целого нужна
передышка,
чтоб натурщик посидел тихо. Нью-Йорк текуч, стремителен, изменчив, его не
уложить на
бумагу. Конечно, город воспет: есть "Мост" Харта Крейна, стихи Фрэнка О'Хара,
проза
Сэлинджера, Доналда Бартелми, Тома Вулфа, эссе Скотта Фицджеральда, но в общем,
оскорбительно мало - оскорбительно то ли для города, то ли скорее для пишущих.
Проницательнее и точнее других воспроизвел Нью-Йорк О. Генри. Город у него
оборачивается грандиозной изнанкой: по пушкинскому слову, "охота видеть его на
судне", и
тут-то ясно, что "он и мал и мерзок - не так, как вы, - иначе". Нью-Йорк у О.
Генри -
неразрывный великоничтожный образ. И таков в Нью-Йорке человек. Стейнбек однажды
сказал: "Это уродливый город, грязный город. Его климат - скандал. Его политика
пугает
детей. Его уличное движение - безумие. Его конкуренция убийственна. Но есть одна
вещь:
если вы жили в Нью-Йорке и он стал вашим домом, ни одно иное место вам не
подойдет".
Сдавший нью-йоркский экзамен поступает куда угодно. Здесь живут сильные
люди -
другие не выживают.
Качества, без которых не прожить в большом городе, - и есть основные
характеристики
прозы О. Генри: здравый смысл и юмор, сдобренные сентиментальностью. Он - едва
ли не
единственный писатель, который вызывает у меня не скажу слезу, но позыв к ней.
О. Генри
дозирует сантименты так, что когда все заканчивается свадьбой или подвигом,
раздражения
нет, есть благодарность - и даже не ему, не писателю, а самой жизни за то, что
она помнит о
справедливости. О. Генри восстанавливает доверие к жизни.
Не зря он так наглядно заполняет Нью-Йорк в дни ежегодного бешеного
всплеска
благостной энергии - перед Рождеством. На книжных прилавках соперничает с
Диккенсом:
две сезонные вещи - "Дары волхвов" и "Рождественский хорал". Такая же примета
праздника,
как колокольчики Дедов Морозов из Армии спасения на перекрестках, воздушные
проволочные
архангелы с трубами у главной городской елки в Рокфеллер-центре, многофигурные
композиции в витринах по Пятой авеню, распродажа в универмагах. Считается, что
от Дня
благодарения до Рождества товаров продается столько же, сколько в остальные
одиннадцать
месяцев. Золотых цепочек, черепаховых гребней и сборников О. Генри - тоже.
Пик торгового разгула - там же, где его наблюдал О. Генри: "В этом
гигантском
магазине, Магазине с большой буквы, служили три тысячи девушек, в том числе и
Мэйси". Тут
ловко, характерно по-огенриевски, зашифровано название самого большого в Америке
и,
кажется, в мире универмага "Мэйсис".
Всего в пяти кварталах от него (и в четырех от "Утюга") - последний адрес
О. Генри:
упомянутая в финале "Романа биржевого маклера" - "Маленькая церковь за углом".
Официально - епископальная церковь Преображения. Она в самом деле за углом от
Пятой
авеню, на 29-й стрит, только вовсе не маленькая - разве что на фоне нависающего
сзади
102-этажного Эмпайр-стейт-билдинг, но его построили через семнадцать лет после
того, как
здесь отпели О. Генри.
Службу начали в одиннадцать часов утра 7 июня 1910 года, а ровно в это
время к церкви
подъехала свадьба, которой по ошибке назначили тот же час. Молодожены и гости
весело
шумели в ожидании, пока О. Генри ускоренно отпевали. Надо думать, ситуация
позабавила бы
его, а вот то, что теперь правая часть красно-коричневого храма отдана корейскоамериканской
епископальной церкви, - удивило бы: в его нью-йоркских рассказах разместились
ирландцы,
итальянцы, евреи, но азиаты в то время селились на западе, в Калифорнии.
Нью-Йорк непрерывно расширяет спектр - за счет тех же корейцев, раскинувших
повсюду свои безупречные овощные лавки; индийцев, почти монополизировавших
газетные
киоски; скупающих Манхэттен кварталами японцев; господствующих за рулем такси
египтян и
гаитян; китайцев, чей Чайнатаун все больше теснит Маленькую Италию; кубинцев и
пуэрториканцев, отодвинувших ирландцев на край моего района Вашинггон-хайтс, к
протоке
между Гудзоном и речкой Харлем, где по преданию индейцы продали голландцам
Манхэттен
за кучку товаров на 24 доллара. Вокруг этого события масса спекуляций,
симпатичнее других
такая: индейцы действительно отдали за топоры и бусы самую дорогую в мире
недвижимость,
только она им не принадлежала - островом владело другое племя. Блистательное
мошенничество, не снившееся Джеффу Питерсу и Энди Такеру.
Немудрено: это же были нью-йоркские индейцы, а Питерс и Такер привыкли
резвиться на
иных американских просторах. Приезжая же в Нью-Йорк, оказывались "младенцами в
джунглях" и возвращались поправлять дела в провинцию. Зато жесткость большого
города шла
на пользу автору. Из 273 его рассказов Нью-Йорку посвящена треть, и треть эта -
лучшая.
Запад у О. Генри - фольклорный и ходульный. Восток - реальный и яркий.
Кажется,
что до прихода в Нью-Йорк он сорок лет блуждал по пустыне, готовясь к событию, о
котором
его первый биограф Альфонсо Смит сказал: "Если когда-либо в американской
литературе
произошла встреча человека с местом - это когда О. Генри впервые прошел по
улицам
Нью-Йорка".
Между тем позади была драматическая жизнь - со множеством занятий
(аптекарь,
овцевод, журналист, банковский служащий), перемещений (Северная Каролина, Техас,
Нью-Орлеан, Гондурас, Огайо, Питсбург), потрясений (бегство за границу от суда,
смерть
двадцатидевятилетней жены, три года тюрьмы за растрату).
Сорокалетний О. Генри в Нью-Йорке родился заново, но не из пепла: его
незаурядность
сомнений не вызывала никогда. Он был редкостно одарен: играл на скрипке, хорошо
рисовал
(первыми публикациями были не тексты, а шаржи и карикатуры), пел басом в
церковном хоре и
в любительской опере, свободно владел испанским, мог объясниться по-французски и
по-немецки. Имея непрезентабельную внешность (до 80 кг веса при 169 см роста),
любил себя
украшать: дюжинами приобретал перчатки, носил трость с золоченым набалдашником,
покупал
дорогие одеколоны. Но успеха в компаниях и у женщин добивался историями: судя по
мемуарам, он, как Довлатов, был не импровизатор, а излагатель своих новелл. Мне
много раз
приходилось наблюдать, как цепенели при довлатовских повествованиях даже пылкие
его
недоброжелатели, не в силах противиться этой сирене.
О. Генри, впрочем, свой шарм расходовал бескорыстно, не сближаясь ни с кем.
Друзей у
него не было, были две жены, остальное - в тумане. Он свято хранил "прайвеси",
никогда не
обсуждая ни своего тюремного прошлого - это был шок навсегда, - ни личной жизни.
Целомудрие - равным образом в поведении и писании. В многообразии нью-йоркских
уличных персонажей - только одна проститутка. Он гордился чистотой: "Если вы
найдете
непристойное слово или строку в любой из моих вещей, вырежьте и вычтите из
гонорара". И в
другом письме: "Я в жизни не написал ни одного неприличного слова".
При этом О. Генри (как его русского ровесника Чехова) постоянно упрекали в
отсутствии
нравственной идеи, уходе от этических оценок, в моральной неразборчивости: зачем
с
симпатией изображаются жулики? Более серьезные критики шли глубже, усматривая
тотальную замену людей - типами. Властитель дум Менкен писал, что у О. Генри "ни
одного
человеческого характера, все персонажи - марионетки". За четверть века до этого
О. Генри
высказался сам: "Мы марионетки, которые пляшут и плачут, напуганные собственными
страстями. А когда гаснут яркие огни, нас кладут в деревянные коробки, и темная
ночь
опускает занавес над сценой нашего краткого торжества".
Это школа Нью-Йорка, в описаниях которого О. Генри - как меньший о большем,
как
младший о старшем - позволял себе пафос: "Вершины и утесы каменных громад
Нью-Йорка..."; иногда даже пафос, отдающий безвкусицей: "Манхэттен, ночной
кактус,
начинал раскрывать свои мертвенно-белые, с тяжелым запахом, лепестки". Звучат
интонации
деревенщика: "Грозные, безжалостные, острые и жесткие углы большого города,
затаившегося
во мраке и готового сомкнуться вокруг сердца и мозга". При этом - полное
отречение от
природных просторов, на которых прошла прежняя жизнь. Осенью 1909 по настоянию
врачей
О. Генри уехал в Эшвилл, Северная Каролина, но выдержал там лишь до зимы: "Я
могу
смотреть на эти горы сотню лет и не родить ни одной мысли. Там слишком много
красивых
видов и свежего воздуха. Что мне нужно, так это квартира с паровым отоплением,
без
вентиляции и физических упражнений". За полтора месяца до смерти он сказал: "Все
нарциссы
весенних лугов цветут здесь. В одном нью-йоркском квартале больше поэзии, чем в
двадцати
усыпанных ромашками полянах".
Тут взлетает к высотам поэзии и он, отзывавшийся о всех прочих местах
пренебрежительно и иронично. Пожив летом 1896 года во Французском квартале НьюОрлеана,
удостоил город отзыва в "Королях и капусте": "Прославленный центр паточной
промышленности и непристойных негритянских песенок". Это, надо полагать, о
великом
нью-орлеанском джазе.
В Нью-Йорке О. Генри встретил нечто, неизмеримо превосходящее и его самого,
и
человека вообще. Отсюда пугливый восторг, круто замешенный на сознании своей
малости и
гордости своим ежедневным подвигом. Взглянем на огенриевскую сцену: место
действия -
меблированная квартирка, действующие лица - выкованные из чистой стали молодые
продавщицы, образ действия - отвага и самоотверженность.
"В большом городе происходят важные и неожиданные события... Бродишь по
улицам,
кто-то манит тебя пальцем, роняет к твоим ногам платок, на тебя роняют кирпич,
лопается трос
в лифте или твой банк, ты не ладишь с женой или твой желудок не ладит с готовыми
обедами
- судьба швыряет тебя из стороны в сторону, как кусок пробки в вине,
откупоренном
официантом, которому ты не дал на чай". Похоже, после всей прежней
приключенческой
жизни О. Генри ощутил здесь подлинный вызов.
Ровесник Нью-Йорка, он не стал частью его мифологии - потому что он, О.
Генри, ее и
творил.
Тень великого города нависает над миром - Калифорнией, банановыми
республиками,
Техасом: "Домов там еще больше, чем в Нью-Йорке, только их строят не в двух
дюймах, а в
двадцати милях друг от друга". Нью-Йорк делается точкой отсчета для всяких
впечатлений, что
мне близко и внятно: после любых странствий сюда возвращаешься, как в столицу из
провинции.
Баснословность нагнетается: "Само собой, Нью-Йорк чуть побольше, чем ЛитлРок
или
Европа, и приезжему человеку с непривычки страшновато". Здесь возможно все,
потому что
всего ждешь и ко всему готов: "Когда им предложили взглянуть на холмистые берега
Гудзона,
она замерли от восхищения перед горами земли, навороченными при прокладке новой
канализации".
И наконец, пойманный образ, который О. Генри перепевает на все лады:
"Великий город
Багдад-над-Подземкой". Волшебное видение, город из сказки. Сюжет как минимум
удваивается
за счет сказочной "подземки" - сразу заявленного символического подтекста. Автор
при этом
ничуть не распускается: реальный Нью-Йорк существует по скрупулезно выверенной
топографии. Подсчитав повороты и кварталы, мне удалось найти ту не названную в
"Фараоне и
хорале" церковь, возле которой арестовали бомжа Сопи: это храм Св. Креста на
углу 21-й стрит
и Парк авеню. О. Генри-Шехерезада не придумывает, но одушевляет улицы, скверы и
дома.
Я нанизываю цитаты, сам тому удивляясь: не припомню, чтобы когда-либо
приводил их в
таком количестве, но догадываюсь отчего. Перебирая огенриевские фразы, словно
листаешь
подспудный путеводитель. Дело не только в том, что за его словами встают мои
реалии
(гротескный "вестибюль паросского мрамора" - мой собственный помпезный подъезд
на углу
181-й и Форт Вашингтон). Чтобы передать комплекс ощущений от города, в котором
проходит
жизнь, надо бы писать беллетристику, но О. Генри это уже сделал.
Он, не отходивший от перекрестка Бродвея, Пятой и 23-й, ухватил суть НьюЙорка
и
охватил его весь. За пределами Манхэттена ничего существенного нет: можно разок
съездить в
Бронкс - в роскошный зоопарк; в Бруклин - пройтись по пляжу на Брайтон-Бич и
съесть
шашлык в "Одессе" или "Кавказе"; на деревенский Стейтен-Айленд - с пикником; в
Куинс -
прежде на 108-ю к Довлатову, теперь и вовсе ни к чему. У О. Генри за Манхэттеном
- миражи.
Как положено в мифологии, есть райские кущи, отнесенные в бруклинские дали
- это
Кони-Айленд, увеселительный городок, парк аттракционов, Диснейленд начала
столетия: "Как
называется эта картина? "Сцена на Кони-Айленд"? - Эта? Я хотел назвать ее:
"Илья-пророк
возносится на небо", но, может быть, ты ближе к истине". Ирония, замешенная на
насмешке и
жалости, создает непреходящий образ: как там теперь называются наши эдемы -
Багамы,
Анталия, Палм-Бич, Антиб?
Доступность рая - непременное условие существования. Легкодоступность -
крушение
мечты. Заряженная, как боец-профессионал, на ответный удар, продавщица
отказывает
искренне влюбленному миллионеру, предлагающему: "Я увезу вас в город, где
множество
великолепных старинных дворцов и башен и повсюду изумительные картины и статуи.
Там
вместо улиц каналы... Из Европы мы уедем в Индию... Мы будем путешествовать на
слонах,
побываем в сказочных храмах индусов и браминов. Увидим карликовые сады японцев,
караваны верблюдов и состязания колесниц в Персии... - Я дала ему отставку... Он
предложил мне выйти за него замуж и, вместо свадебного путешествия, прокатиться
с ним на
Кони-Айленд".
Расцвет этого бруклинского района примечательно совпал с пиком О. Генри: в
1904-1905
годах он напечатал сто двадцать рассказов, в то же время на Кони-Айленде был
построен
Dreamland (Мечталия?). Столь же примечательно Мечталия сгорела в 1911, на
следующий год
после смерти О. Генри. В эпоху Диснейлендов и нашествия латиноамериканской шпаны
Кони-Айленд зачах, зато по соседству разместилась другая репрезентация земного
рая -
Брайтон-Бич. На узкой полосе вдоль океана тысячи советских (потом российских и
иных
прочих) эмигрантов воспроизвели свое представление о светлой жизни - обтекая
Америку,
создали целый русский город с черным хлебом, книжным магазином "Черное море",
вывеской
"Имеем свежий карп" и вполне огенриевской ресторанной песней "Небоскребы,
небоскребы, а
я маленький такой".
Нью-Йорк и не поперхнулся, как с легкостью проглотил он Чайнатаун, ЛитлИтали,
польский Гринпойнт, арабскую Атлантик авеню и т.п. В Нью-Йорке все поглощается,
переваривается, идет на пользу: городу и горожанам.
Вот он, Нью-Йорк О. Генри: "Молчаливый, мрачный, громадный город всегда
стойко
выдерживал нападки своих хулителей. Они говорят, что он холоден, как железо,
говорят, что
жалостливое сердце не бьется в его груди; они сравнивают его улицы с глухими
лесами, с
пустынями застывшей лавы. Но под жесткой скорлупой омара можно найти вкусное,
сочное
мясо". Этим мясом и была сама городская жизнь - американа в концентрированном
виде,
которую представляет О. Генри, культурный герой Америки: его выдающийся стиль -
краткость, динамичность, стремительность, неожиданность, способность поражать.
Он раньше и лучше других сумел передать колоссальные амплитуды большого
города и
выносящего такие перепады человека, провидчески бросив взгляд в начале столетия
на всю его
длину. Сигнал был воспринят сразу и благодарно: трудно представить степень
популярности О.
Генри в первую четверть века. О нем писали ученые труды. Борис Эйхенбаум
бестрепетно
сопоставлял его с Пушкиным и Стерном. Его сравнивали с новым французским
классиком -
статья "Янки Мопассан". Сотни его эпигонов заполняли журналы. Его влияние на
американскую новеллу и американскую журналистику - незыблемо, хоть и неназываемо
теперь.
О. Генри вышел из моды - как раз из-за своего главного читательского
козыря:
неожиданных концовок. Они показались нестоящей игрой во времена тотальной игры -
такой,
как джойсовский "Улисс", назовем вершину. Показалось, что поток сознания и
подбирание
крох утраченного времени - это реальность, равноценная жизни. Наверное, так, но
сюрпризные финалы О. Генри - не вымысел и не фокус: это тоже сама жизнь, и
каждому из
нас не счесть случаев, повергающих во внезапное изумление, гнев, радость,
досаду, восторг.
Жизнь кишит огенриевскими кульбитами, пореже бы.
Критиковали обстоятельный, временами тяжеловатый юмор: "За всю жизнь я не
изувечил
ни одного овцевода и не считал это необходимым. Как-то я повстречал одного, он
ехал верхом
и читал латинскую грамматику - так я его пальцем не тронул". Между тем,
многословный
юмор - истинно народен. Вообще, многословность - исконная жизненная категория,
это
знает каждый, кто слышал, как простые люди рассказывают анекдоты и происшествия:
"А вот
еще с одним было..." Такие истории всегда длинны - жаль расставаться с сюжетом,
с
общественным вниманием, с ролью звезды. Рассказчик путается в деталях и забывает
соль,
завершая мычанием и бормотанием: "Да, ну вот так оно было, значит..." Сколько я
слышал
такого в казарме, на рабочем дворе кожгалантерейного комбината, в стекольном
цеху
стройуправления, в комнате отдыха пожарной охраны - на всех своих
неинтеллигентных
службах, где помалкивал, вслушиваясь в чудовищные по занудству и захватывающие
по
правдивости истории - такие, какой была жизнь.
Впрочем, О. Генри почти всегда блистательно афористичен и легко распадается
на
цитаты: "У вас на ранчо будет пение, а вы его не услышите", "Он был слаб, как
вегетарианская
кошка", "Каждый доллар в руке у другого он воспринимал как личное оскорбление",
"Рот
такой формы и таких размеров, что взгляд невольно искал над ним надпись: "Для
писем",
"Ростом она была примерно с ангела",
Закладка в соц.сетях