Жанр: Драма
Прах невостребованный
...ыявить в себе то, что другие ценят. Ну и этим покончу.
На твои два письма отвечу завтра - нужно поехать к роте: в 3 ч. выступаем. Итак, до
завтра, Женек!
Твой Федра".
"20 декабря 16 года. № 48
Дорогая Женек, поздравляю тебя с праздником РХ и от всей души желаю провести его
веселей. В прошлом письме я обещал тебе ответить на следующий день, но не мог
исполнить своего слова, потому что мы попали на такую позицию, что можно сойти с
ума. Грязь по колено, землянки все протекают, места не найдешь, где можно было бы не
только писать, а хоть просто присесть. Эти три дня не покладая рук работали над окопами
и землянками и только сегодня к вечеру главнейшия работы закончили. Теперь "жить"
можно!
Ну, хотя и дотошная, но все же милая Женек, слушай теперь исповедь кающегося
грешника. Собственно, по поводу "послесокольничьяго" инцидента я давно собирался
поговорить с тобою, но боялся (как и теперь еще боюсь), что ты не вполне верно поймешь
меня и несвоевременная исповедь может привести к трагедии. Я был бы оскорблен
смертельно, если бы ты хоть на минуту поверила тому, что я способен на такую
чудовищную подлость, как выбрать тебя орудием мести Леле. В моей душе никогда не
бывало и нет любви к ней - она волновала только физически, потому что способ держать
себя с мужчинами у нея, мягко выражаясь, ультраоригинальный. Моя любовь к тебе
перевернула все в моей душе - там закипела работа по "переоценке всех ценностей".
Мне предстояла дилемма: или навеки отказаться от личнаго счастья, или отшатнуться от
тех убеждений, которыя я сам всегда старался насадить в душах людей и мужей. Моим
кредо было: "долг раньше счастья". Я полюбил тебя, как любят раз в жизни, но на моей
совести был долг перед женою. Я боролся со своим новым чувством, я отгонял мечты о
заре неведомого мне счастья, я пытался дискредитировать тебя в своих собственных
глазах, выискивал в тебе несимпатичныя мне черты, убеждал себя, что ты черства,
холодна, эгоистична, что ты не можешь дать никому полнаго счастья, но, захлестнутый
волною любви, я был жалок себе в своих бесплодных попытках. А жажда счастья, жажда
любви все властней, все настойчивей стучалась в сердце. Сокольники... Весенние чары
носились в воздухе, неудержимо хотелось любви, счастья. Воля покорно сложила оружие,
и я вернулся в "Империал", одурманенный весною, утомленный борьбою с самим собой.
Я чувствовал, чувствовал всеми фибрами своего существа, что с этого дня я принадлежу
тебе, и благодаря этому сознанию я ненавидел тебя в эти минуты. Поймешь ли ты меня?!
Я сидел в комнате у Лели и издевался в душе над самим собою, и все-таки там, где-то
глубоко-глубоко в сердце, все буйно ликовало! Но я не хотел верить какому-то
превращению в моей душе и холодно доказывал этому буйно-ликующему голосу, что тут
виноват только весенний воздух. А Леля, как бы угадав мои терзания, бросила мне: "А вы
боитесь ее? Значит, вы ее любите". Бедная Леля, она, наверно, не знает, что я ее презирал
в этот вечер, как никого никогда не презирал. С омерзением в душе, с презрением к себе и
к ней, с любовью и ненавистью к тебе ушел я. Мне мучительно хотелось то пасть к твоим
ногам и целовать их, то бросить тебе прямо в глаза: "А знаешь, Леля, оказывается, очень
пикантная женщина: я сейчас убедился в этом в ея спальной!" Нет, ты не поймешь меня,
дорогая! Что может передать этот клочок бумажки? Этот вечер был последним ударом по
моему чувству, и тебе может показаться чудовищно странным, что я благодарил судьбу за
то, что произошло то, что произошло. С этого дня умер старый "Шура", а стал жить
новый "Федра". Ставлю точку, но - пока. Когда-нибудь после вместе потолкуем с тобой
об этом эксперименте. Но клянусь, никогда никого не любил, кроме тебя! Ты напрасно
меня упрекаешь в том, что держу себя замкнуто, и тем более напрасно извиняешься, что
позволяешь себе копаться в моей душе. Мне это очень дорого!
Я рад, я счастлив, что тебя интересуют все движения моей души, вольныя и невольныя, и
готов всегда, в любой момент, по первому твоему требованию (а требовать ты имеешь
право) открыть ее перед тобою.
Трудновато нам, Женек, теперь. Крепко тебя целую. Привет Павлу и Оле.
Твой Федра".
"24 декабря 16 г. 11 ч. 45 м. ночи № 49
Сегодня вторая рождественская ночь с того времени, как моя жизнь невидимыми, но
прочными нитями связана с твоей. Прошел год мук, страданий, в очищающем горении
которых выковывалась моя любовь к тебе, и неясныя контуры зародившегося счастья в
течение года постепенно выявились и теперь в эту вторую рождественскую ночь уже
могут вылиться в определенных чертах. Я вспоминаю минуты, и мне безумно хочется
пасть к твоим ногам и молить о прощении. Я бывал часто несправедлив к тебе, часто
отгораживал свою душу от твоего взгляда в нее то из-за самолюбия, то из-за ложнаго
стыда какого-то. Я говорил и писал не то, что сердце подсказывало: это был голос
издерганного мелкими жизненными неприятностями человека. Ты знаешь, дорогая, как
иногда трудно владеть темными злобными сторонами нашего "я", ты знаешь, какую силу,
какую власть имеют мимолетныя настроения и как сильно бывает у нас желание
самоистязания. Тебе, может быть, приходилось переживать такия минуты под влиянием
невзначай брошенной шутки, невинной фразы, незлобивой насмешки, на что обыкновенно
душа наша даже не реагирует. А тут вдруг вспыхиваешь, и в тебе зарождается какое-то
сатанинское желание плюнуть на то, что тебе дорого, что для тебя священно, на что ты
молишься. Рыдает что-то в душе, протестуя этому безумному желанию, но ты,
ослепленный дьявольской жаждой самоистязания, с злобным торжеством вонзаешь нож в
дорогое тебе сердце и, упиваясь собственным страданием, издеваясь над своею душою,
медленно поворачиваешь вонзенный нож. Знакомо ли тебе это? Это проклятие нашего
века: душа под нездоровым дыханием окружающего иногда бессознательно стремится к
остро-мучительным переживаниям самоистязания. Ты помнишь пасхальную ночь?
Ниточка, такая слабая, непрочная еще тогда, теперь окрепла и способна выдержать
многое: может быть, поэтому я до самого последнего времени упорно молчал о том, что
принесло тебе так много страданий? Поняла ли ты меня, дорогая, в прошлом моем
письме? Да, я глубоко, безконечно виноват перед тобою и перед самим собою, что долго
боролся со своей любовью к тебе, любовью, которую я раньше проклинал и которую
теперь благословляю. А еще больше виноват в том, что дерзнул оскорбить свое и твое
чувство грязью "падения". Мне нужно было упасть, чтобы понять не только сердцем, но и
умом, на какую высь подняла меня любовь к тебе. Я отдал бы несколько лет жизни, чтобы
вычеркнуть из памяти этот проклятый вечер! Скажи, дорогая, веришь ли ты мне, что это
произошло только потому, что я тебя любил и тогда? Ведь на первый взгляд это
утверждение, что из любви к одной можно взять другую, чудовищно нелепо, и потому я
страдаю, что я безсилен доказать тебе это. Ради Бога, скажи только одну правду, как бы
горька она ни была! Все. Теперь - дело.
21 дек. совершенно неожиданно я был вызван из окопов и через два часа уж катил на
великолепной тройке в г. Кременец, свидетелем по делу некоего солдата, обвиняемого в
саморанении. Но соль в том, что благодаря этой поездке я сижу теперь здесь: не успел я
выехать, как вместо меня в отпуск уехал другой. Но как бы то ни было, а в январе я буду в
Москве. А ты, Женек, узнай, пожалуйста, действительно ли оставляются номера в
гостиницах для проезжих офицеров, или нужно просить заранее, а то придется ночевать
на вокзале. Да, а ты знаешь, я ведь записался кандидатом в воздухоплавательную школу,
что в Петрограде. Ты как на это посмотришь? Ты хочешь, чтобы я был авиатором? Это я
спрашиваю на всякий случай, потому что очень возможно, что слабое зрение послужит
препятствием моему поступлению в офицерскую воздухоплавательную школу.
Крепко тебя целую и поздравляю с прошедшим праздником. Когда выеду отсюда, то из
Киева телеграфирую тебе. Привет Оле.
Твой Федра".
"27 декабря 2 ч. 25 м. ночи. № 50
Дорогая, не знаю почему, но меня сегодня как-то особенно тянет к тебе. Лег было спать,
но мысль о тебе до боли наполняет душу. Зажег свечу и пишу полулежа. Знаешь, дорогая,
когда возможность тебя повидать стала такою близкою к осуществлению, я буквально не
нахожу себе места. Читать не могу, пасьянс надоел, и только целый день думаю об
отпуске. Дошел до того, что стал бояться всего здесь обычнаго: свиста пуль, а в
особенности противнаго фырканья снарядов. Думаешь невольно, что вдруг какой-нибудь
из этих гостинцев лишит меня возможности увидеть тебя. Вчера подал официальный
рапорт и надеюсь, что в первой половине января меня отпустят недельки на три.
Приеду я на тот вокзал, с которого ты меня провожала на фронт: Брянский, что ли?
Может быть, ты приедешь на вокзал?
На первый день праздника ходил в штаб полка, к командиру, хлопотать относительно
отпуска. Отпуск-то он мне обещал, но упрекнул, имея в виду авиационную школу: "Разве
вам плохо у меня в полку?" Я, конечно, разсыпался в уверениях, что мне хорошо. "Ну,
знаете, от хорошей жизни не полетишь. Уж позвольте мне на вашей кандидатуре
поставить крест". Любезно улыбается, каналья! Поневоле пришлось дать согласие: все
равно, если не захочет, то и не отпустит. Ну, Женек, опять ложусь и буду мечтать о
скором свидании. Хоть бы спокойно у нас здесь было: свечку бы за немцев поставил!
Крепко тебя целую, дорогая. Пока не пиши.
Твой Федра".
"1 января 1917 года. Штаб полка.
С Новым годом, дорогая! От всей души желаю, чтобы этот год был таким же солнечным,
как у нас сегодняшний день. Мне он уже принес нечто новое - в отпуск раньше конца
января мне не вырваться: полковой адъютант уезжает в трехнедельный отпуск, а вместо
него остаюсь я. Таким образом, я могу ехать только по его возвращении. Командир полка,
назначая меня заместителем адъютанта, сказал, что уж больше из штаба он меня не
отпустит - я буду или делопроизводителем полкового суда, или заместителем
адъютанта. Таким образом, мне предстоит дилемма: или быть в строю, подвергаясь
ежечасно опасности быть убитым, или быть в штабе, что почти вполне безопасно, но это
последнее связано с невозможностью получать то, что получают строевые офицеры, т.е.
награды. Я долго над этим думал и, хотя я далеко не свободен от честолюбия, все же
решил, что лучше быть живым без боевых наград, чем мертвым с ними. Если бы тебя не
было, то тогда другое дело! Ты хотя иронически молчала, моя дорогая, но я хорошо видел,
что мое стремление на фронт жестоко оскорбляет твое чувство ко мне: словно я сбежал от
тебя! Может быть, ты была права в своем недовольстве моей черезчур активной
воинственностью, но и я был прав со своей точки зрения. Теперь я достаточно исполнил
свой долг и потому со спокойной совестью согласился на причисление себя в "штабные".
В прошлом письме я просил тебя пока мне не писать, думая, что скоро уеду в отпуск, а
теперь, Женек, скорее пиши! Передай, пожалуйста, мои поздравления с Новым годом
всем "империальцам" и, конечно, Оле.
Твой Федра".
"25 января 17 г.
Вот уже больше месяца, как от тебя ни одной строчки. Сперва я был спокоен, думая, что
ты не пишешь в ожидании моего приезда, но потом... Чего я только не передумал, каких
только предположений, догадок и мучительных сомнений я не пережил. Я тебе послал от
15 дек. по настоящее время 4 письма и 2 телеграммы, но безрезультатно. Милая Женек,
что с тобою? Минутами острой болью пронзает мысль, что ниточка, которую я считал
такою прочною, порвалась: не слишком ли я переоценил силу ея сопротивления? Твое
молчание не есть ли результат моего признания в "послесокольничьем падении". Поняла
ли ты меня, поверила ли? Ради Бога, хоть одно слово!
Живу как-то бесцветно. Пишу это уже не впервые, и, может быть, тебе это надоело
слушать, но теперь, когда в душу прокрадываются сомнения и боязнь потерять тебя...
Женек, неужели твое молчание - начало конца? Ради Бога, только правду!
Твой Федра".
"10 марта 1917 года. Действующая армия.
Дорогая! Вот уже почти три месяца, как от тебя я не получил ни одной строчки. Не
надеясь уже ни на что, я прошу тебя, прошу в последний раз ответить мне искренне и
прямо. Ты всегда подтрунивала над моею "психологиею", не знаю, может быть, ты была
права, но эта самая психология подсказывает мне, что в тебе произошла "переоценка всех
ценностей". Ты меня представляла лучше, чем я есть на самом деле, ты любила не
столько меня, сколько свой идеал мужчины, любила не меня, а мою любовь к тебе.
Ниточка, которую я считал уже крепкой и способной выдержать много потрясений,
порвалась неожиданно для меня, и я чувствую в душе пустоту. Что принесла мне моя
любовь, что принесла она тебе и моей жене? Мне - короткое счастье, прекрасней
которого я не знал и, увы, уже не буду знать. Тебе - несколько минут счастья (я все-таки
верю, что ты любила меня глубоко и искренне) и месяцы страданий. А о жене и говорить
не буду. Какая злая ирония, какая чудовищная насмешка судьбы! Вся Россия ожила, новыя
горизонты забрезжили передо всеми, а мне эти дни принесли крах всего святого. Напиши
мне, ради Бога, хоть несколько слов.
Федра.
Получил орд. Ст. 3-й ст.; орд. Анны 3-й и 4-й ст., чин подпоручика и представлен к чину
поручика и орд. Станислава 2-й степени".
"15 марта 1917 года.
Милый Федра!
Я только что получила твое письмо от 10 марта. Я очень хочу ответить тебе спокойно,
но... Но как это трудно сделать женщине, которая в течение семи месяцев днем и ночью
знала, что ей лгут. И кто же? Человек, которому она отдала всю свою любовь. Я не могу
представить, как бы я отнеслась к любимому мною мужчине, если бы он лгал о ком-то
еще, о постороннем, пытаясь в чем-то выгородить его. Но ведь ты лгал мне о себе! Нет, не
в том дело, что человек, утром объяснившись в любви одной женщине, вечером не
находит в себе сил устоять перед другой. Дурно, но понятно: с одной стороны -
умствующая девица, с другой - опыт побывавшей замужем женщины плюс Ваше
казарменное одичание. Больно, скверно, когда так плюют в душу, но когда семь месяцев
упорствуют и выдумывают прозвища, больше похожие на клички, когда в каждом письме
клянутся в любви... Почему, почему вы, мужчины, до сих пор не видите в нас людей? Да,
мы безсильны в любви, мы жаждем ее, мечтаем о ней, засыпаем с нею, но вера сильнее. Я
говорю о вере в своего избранника, в свое божество: если эта вера рушится, тогда и
любовь и нежность превращаются в слова. Тогда женщина теряет сон не от возвышенных
мечтаний, а от стыда и ужаса. Я очень плохо выражаю свои мысли, но что же делать?
Ложь требует куда более красивых слов, чем правда, и поэтому наши письма так не
похожи друг на друга. Один раз я не выдержала и назвала тебя "куцым орлом", но как же
тебя это задело! Ты же чуть ли не в каждом письме поминал об этом: вот она, твоя
"психология", которой ты так упорно учил меня. Я не хочу жить с такой "психологией".
Все, что угодно, только не ложь. Если бы ты знал, как я страдала, не видя в твоих письмах
ничего, кроме желания скрываться за красивыми словами. А когда ты наконец решил
осчастливить меня своим признанием... Нет, не признанием, а полупризнанием!.. Было
уже поздно. Во мне кончилось не ожидание, а вера в твою искренность.
Перечитала и решила не посылать. Не удалось мне выразить всю свою боль. Прощайте,
Александр Федорович".
Без даты.
"Москва, Лубянка, д. Страхового об-ва "Россия" Отель "Империал" Варваре Васильевне
Азбукиной для В.Н. Гвоздаревой.
"Многоуважаемая Варвара Николаевна! Ввиду того, что оставленныя мною у Вас вещи
(особенно костюмы) мне крайне необходимы, вторично и убедительно прошу Вас выслать
их по почте или багажом возможно скорее, причем стоимость пересылки их я Вам
немедленно перешлю, а если это Вас не устраивает, то можете на стоимость пересылки
наложить платеж.
Надеюсь, что Вы исполните мою просьбу, ибо, повторяю, книги и вещи мне необходимы.
Адрес: г. Елец, Орловск. губ. Старооскольская улица, д. Орлова.
А. Крюков".
Часть третья
1
Письма меня заинтриговали: в них была тайна, судьба, любовь - то ли искренняя, то ли
не очень. Они представлялись романом без развязки, если не считать таковой
обстоятельства, при которых они попали ко мне, да и сами обстоятельства мало что
проясняли. Кто умер в Доме престарелых: Варвара Николаевна Гвоздарева, таинственная
Женя, появившаяся вдруг и сгинувшая без следа, или некто третий, кому эти письма не
были адресованы, а попали случайно, не как память о любви, а как воспоминания о
подруге или родственнице? Все могло быть, но тогда, к сожалению, я отложил эту
переписку. Мне надо было заканчивать сценарий, продолжать работу над повестью,
ездить в Ленинград по вызовам Иосифа Ефимовича. Уже кончалось лето, когда я смог
вновь перечитать их и наконец-то посетить Дом престарелых.
Августовская пыль и декабрьская печаль встретили меня там. Та же удручающая
заброшенность, то же безысходное одиночество всех вместе и каждого в отдельности, те
же потерянность и отрешенность старушек и старичков, забытых родными и близкими,
обществом и государством. Это был призрачный мир погруженных в собственное
отчаяние людей, которым уже не было дела до других, как другим не было дела до них.
- В апреле, говорите? Давно...
- А у нас каждую неделю помирают. Возят и возят.
- С той поры начальство два раза поменялось.
- А конфеток ты мне не привез? Хоть сто грамм принеси. Конфеток хочется.
Нет, они ничего мне не объяснили. То ли уж позабыли о той смерти, одной среди
множества других, то ли думали о собственной, которая была совсем рядом, не давая
спать по ночам. Только одна, с натугой припомнив что-то, неодобрительно глянула:
- Это гордячка-то? Нет, не дружились мы с ней. Никто не дружился.
- Почему?
Скривилась вдруг, точно хину проглотив:
- Чужая.
За лето и вправду дважды сменились заведующие. Здесь никто не задерживался: зарплата
была мизерной, а невеселых хлопот с неотложками и похоронами хватало выше
выносливости.
- В апреле меня здесь не было, - сухо пояснила немолодая и, видимо, чем-то навсегда
обиженная женщина. - Всего месяц, как назначена.
- Вещи с третьего этажа выбрасывали. Прямо во двор, через окно.
- А что прикажете делать? Дезинфекторы ждать не любят. Да и кому нужно их барахло?
Родных нет, близких тоже. Ну соседи, конечно, берут, что сгодится, администрация не
протестует. А остальное -в окно. Не таскать же по этажам.
- Но это как-то... необычно, что ли.
- Обычно. Здесь особый контингент, - заведующая с видимым удовольствием
произнесла это слово. - Одинокие. Все - одинокие, без детей, без родственников. А
персоналу не прикажешь покойницкой возней заниматься. И так все бегут. Кому охота со
старичьем возиться, горшки их выносить? Жизнь, она строгая. У нее свой отбор.
Естественный.
- Но учет все же ведется? Может, посмотрите?
- Ох и настырный же вы, - заведующая порылась в столе, достала канцелярскую книгу,
полистала. - В апреле, говорите? Шесть смертей в апреле зарегистрировано.
Записывайте: Кирьянов Федор Петрович, Гуртова Мария Никифоровна, Нежилова Ольга
Ивановна, Самохин Матвей Григорьевич, Гулько Иван Васильевич, Лифшиц Евгения
Львовна. Вы кого ищете-то?
- Гвоздареву, - сказал я после секундного замешательства: я и сам не знал, кого ищу. -
Варвару Николаевну Гвоздареву. Очень нужно.
- Такой нет. - Заведующая подумала, похмурилась. - Спросите у дворника, Шугаева
Алексея Андреевича. Он тут бессменно со дня основания. Правда, жалуются на него, что
попивать начал. А старичье - народ дотошный: письмо от них поступило, что в церковь
он похаживает. А покойницкое барахлишко он всегда сортирует: что - в утиль, что -
еще куда. Это по должности положено. Рассказывали мне, что как-то часы серебряные
нашел. Видно, старички спереть не успели, вот они ему и достались.
- Сильно пьет?
- Я не проверяла, зачем мне это? Он вообще тоже пенсионер, за нашим домом числится.
Столуется тут, белье, стирка - что положено. А живет отдельно, тоже как положено: он
ведь, как я понимаю, за эту комнатенку в подвале и в дворники пошел. Так чего мне его
проверять? Не буянит, и ладно. А работу свою исполняет четко, и память склерозом ему
не отшибло, как некоторым. Только вы все же водки ему не давайте. И режим
соблюдайте, который я ввела.
И встала строго и даже торжественно. Я заверил ее, что ни водки, ни денег на нее не дам,
и она впервые почти по-женски улыбнулась:
- Ну, тогда у меня нет возражений.
Объяснила, где каморка дворника, когда он согласно введенному ею режиму спит, и я
распрощался. Время было неподходящим - по новому распорядку пенсионерам
полагалось отдыхать не только после обеда, но и до него - ни старичков, ни старушек не
было видно, и я, потоптавшись, начал с нарушения установленных правил.
Дворник Шугаев жил в полуподвальной комнатенке с торца, и я нашел дверь в его личное
убежище быстро. Спустился на несколько ступенек, постучал, но никто не откликнулся, и
я, поколебавшись, открыл дверь и шагнул в сумеречный полуподвал, но сразу остановился.
Напротив за столом, ссутулившись, сидел высокий старик с заметной лысиной,
просвечивающей сквозь давно нестриженные седые волосы. Заросшее щетиной лицо его
было настолько худым, настолько обтянутым кожей, что живыми казались только глаза.
Колюче, недоверчиво и пристально он смотрел на меня, будто знал, что я непременно
приду, подготовился к неприятному разговору и неприязни ко мне скрывать не собирался.
- Шугаев Алексей Андреевич?
А он и не шевельнулся, по-прежнему глядя на меня с настороженной непримиримостью.
Я медленно подошел к столу и только тогда понял, что он не видит и, наверно, не слышит
меня. И во взгляде его не было ни зла, ни непримиримости: застекленным был взгляд.
Точно отгородился он от всех непробиваемым триплексом, а смотрит в себя и слушает
себя, и никто ему сейчас не нужен.
- Алексей Андреевич?
- Что?.. - он дернулся, словно я коснулся его рукой. - Что надо? Сплю я. Сплю.
Мертвый час.
- Меня заведующая к вам послала. - Я взял табуретку, что стояла у стены, перенес ее к
столу и сел напротив. - Очень важно, Алексей Андреевич.
Он очнулся не от моих слов, а от моего хозяйского поведения. Исчезла с глаз броневая
защита, он уже видел, что перед ним кто-то сидит.
- Из пожарного управления, что ли?
- Нет.
- Саннадзор?
- Тоже нет. Я человека ищу. Старушку.
- Какую еще старушку? Я - дворник. Мусор мое дело.
- Она в апреле умерла.
- В апреле?.. - он помолчал, и мне вдруг показалось, что мы думаем сейчас об одном и
том же человеке. - А кто вы ей?
- Кому? Кому - ей? Кого вы имеете в виду, Алексей Андреевич?
Он молчал, глядя на меня. Закурил папиросу, вздохнул:
- Не понимаю.
Я терпеливо рассказал ему все, что когда-то видел, но о письмах умолчал. Неудобно мне
было говорить, что я нагло украл чужую тайну, хотя тогда я никакого неудобства почемуто
не испытывал. Тогда я еще не знал, что письма эти - о любви.
- А вам что за дело? - угрюмо спросил дворник, и глаза его опять прикрылись
непробиваемым триплексом.
- Понимаете, судьба... - каюсь, я залопотал, сбился с тона, не понимая сам почему. -
Видите ли, когда из окна летит прошлое чьей-то жизни... А я - писатель.
- Писатель? - он хрипло засмеялся. - Соцреализмом промышляете? А он не в ваших
писаниях, не в ваших! Он - кругом, кругом! Я до рвоты нахлебался им, до рвоты! И не
позволю жизнь ее в комедию превращать, не позволю! Ни ее, ни свою, ясно выражаюсь?
Вон отсюда. Вон к...
Он ругался и кричал, хотел встать, цепляясь за стол, но сил не было. А я встал и собирался
было уйти, но одна фраза, которую он выкрикнул, не подумав, всплыла во мне: "жизнь ее
в комедию превращать". Чью жизнь имел в виду Шугаев? Я должен был, обязан был
узнать и ждал, когда дворник кончит кричать и материться.
Он быстро выдохся. Закрыл лицо руками, сказал тихо:
- Гады. Подлецы. Гады ползучие. Там, в тумбочке, бутылка. Налей мне. Зажало.
Я нашел початую бутылку водки, налил полкружки, поставил перед ним. Он долго тер
лицо, потом взял кружку, молча выпил, не глядя на меня. Я опять сел напротив,
предложил ему сигарету, закурил сам. И молчали мы долго.
- Отпустило, - тихо сказал он - Я ведь не пил. Она очень просила, чтобы не пил.
- Кто - она, Алексей Андреевич?
- Ольга Ивановна.
Я припомнил фамилию из скорбного списка:
- Нежилова?
Он молча покивал, глядя в стол. Фамилия мне ничего не говорила, круг замкнулся:
письма, по всей вероятности, принадлежали кому-то другому. И я спросил, уже мало на
что надеясь:
- А девичьей ее фамилии вы не знаете?
- Это и есть девичья, - он горько улыбнулся. - Как-то спросил ее, не была ли замужем.
Тактично, как положено: просто к слову пришлось. А она странно так ответила: "нет,
говорит, Женек я". То есть как, спрашиваю, Женек? "Да так, говорит, прозвал меня один
человек. Женек, значит, не жена. Женек, он "Женек" и есть. Неповязанная законным
браком любовница".
Это было ответом: в Доме престарелых в апреле скончалась "Женек", возлюбленная
Федры Крюкова Варвара Николаевна Гвоздарева. Но почему под именем Ольги Ивановны
Нежиловой? Оля поминалась почти в каждом письме, ей регулярно передавал привет
"Федра"; можно было бы предположить, что у Оли могла оказаться в руках переписка, но
зачем ей выдавать себя за адресата этой переписки?
- Кто по профессии была Ольга Ивановна?
- Учительница.
- Из Ярославля?
- Почему? Из Москвы. Этот дом - для москвичей. Это я тут случайно со сто первого
километра. Но я сперва дворником устроился, комнату эту вот получил, а уж потом
пенсионером оформился. Чуть не выгнали.
- За что?
Я все время думал, кто есть кто, как со всем этим разобраться. Спросил машинально:
выпивший Шугаев помягчел, ему хотелось говорить.
- Я Ольге Ивановне отпевание в церкви организовал.
- Она богомольной была?
- Одинокой она была. А насчет Бога... Мне это надо было, мне, понимаете? Еле-еле
священника уговорил за серебряные часы: как это, мол, так - без гроба полную службу
служить?
- Почему без гроба?
- Тут положено - всех в крематорий. Ну, я туда Ольгу Ивановну, конечно, проводил, а
праха мне не выдали. Я не родственник, офици
...Закладка в соц.сетях