Купить
 
 
Жанр: Драма

страница №1

Купол



Алексей ВАРЛАМОВ
Купол

РОМАН

I
Есть в Москве среди многолюдных железнодорожных вокзалов один маленький
и ухоженный. Он стоит в стороне от Садового кольца и на столичный вокзал
не походит, словно перенесли его из провинциального городка. Ближе к
вечеру пыльный недлинный состав тронется, замашут редкие провожающие и
поплывет назад северная, ржавая и грязная окраина города с тоненькой
телебашней. За кольцевой дорогой замелькают утлые дачные домики,
квадратики земли с чахлыми деревцами, партийные усадьбы с древними
соснами и елями, покажется и исчезнет за деревьями ровный канал с
рыбаками. А чуть дальше отъедешь, потянется однопутная лесистая дорога,
по которой поезда ходят только в ближние города: Углич, Кашин, Рыбинск,
Весьегонск. Самый дальний же поезд - питерский. Долгим кружным путем,
пробираясь мимо озер и болот, через глухие тверские и новгородские леса
почти сутки идет он от столицы до столицы.
Бедны поезда на Савеловской дороге. Деревеньки кругом убогие, и
пассажиры все забитые, печальные. Разве что мужичок куражливый зайдет,
выпьет, да и тот скоро успокоится и уставится бездумно в окно. Поездам
торопиться некуда - у каждого столба стоят, потом неспешно, как пожилые
лошади, трогаются. Проедут Волгу, Калязин с торчащей из воды
колокольней, уездный городок Кашин, остановятся на узловой станции
Сонково и точно задумаются, куда дальше ехать. То ли обратно за Волгу в
Рыбинск, то ли налево в Бологое, то ли дальше в Устюжну, Череповец и
Вологду, а то ли еще неведомо куда, будто не железная дорога, а
ветвистая тропинка здесь проходит. Еще глуше сделается местность, упадет
ночь, а с нею подступит к сердцу тревога.
Неведомая страна раскинулась за окном. На первый взгляд в ней все такое
же, как и повсюду в пыльной провинциальной Руси-России. Тут говорят на
том же языке, но, если приглядеться, здесь другое. Чудь, Меря, лесная
древность, идущая от мягких мхов и сырых валунов, что принес с севера
ледник. Печальный и странный край.
В тех местах, недалеко от двух столиц расположенных, но таких глухих,
словно ни про Москву, ни про Ленинград там и не слыхивали, в стороне от
железной дороги, окруженный лесами, озерами, ручьями и болотами, на
самом краю земли стоял городок Чагодай. Деревянные да редкие каменные
дома, зеленые улицы, торговые ряды в центре, несколько церквей,
картонажная фабрика, ресторан, монастырь, школа, городской парк и
кладбище. А из нового - карликовый памятник Ленину, казенное здание
райкома партии, районный суд и военкомат на площади. Река Чагодайка
делила город на две части - высокую, торговую, и низкую, где жили
ремесленники и фабричные люди. По реке в прежние времена ходили корабли,
была она богата рыбой и раками, случались на ней такие паводки, что
город затапливало и люди плавали по улицам на лодках, но селились все
равно у самой воды. Однако, когда вырубили по берегам Чагодайки леса,
речка обмелела, обезрыбела и стала пригодна только для
туристов-байдарочников, что в майских походах в больших количествах
скатывались мимо Чагодая и кувыркались на потеху мальчишкам на
чагодайских порогах. Летом же, когда вода падала, пороги становились
смирными, и через журчащую по камням речушку можно было перейти вброд,
что и делали немногочисленные коровы из немногочисленных же окружавших
городок деревень.
С годами, как и эти деревушки, Чагодай не рос, а хирел. Люди уезжали в
соседние промышленные города, многих оттянул после войны разрушенный
Ленинград. Хотели в Чагодае построить большой завод, да передумали,
хотели атомную электростанцию - перенесли в Удомлю. Стояла только возле
самого городка захудалая часть ПВО, в которой служить было удовольствие
и солдатам, и офицерам. Благостные, размягченные сонным течением лесной
жизни командиры были невзыскательны и даже милостивы к своим
подчиненным. В увольнение солдаты уходили в город, танцевали и
целовались с чудесными чагодайскими девушками, мирно пили кислое пиво и
курили с малохольными парнями, на всякий случай заранее выяснив, с какой
девицей танцевать можно, а какая занята.
Помимо ласковых барышень, славился чагодайский край грибами и дичью,
ягодой разной - от морошки до клюквы, а еще комарами, дождями, травами,
а еще туманами. Народ столичный про Чагодай и не слыхивал. Только знали
о нем художники и приезжали писать пейзажи и наползавший с озер туман,
когда окутывало все вокруг молочным маревом, и шутя называли затерянный
городишко Лондоном - но разве с английским смогом можно было это чудо
сравнить?

Он красив был, как детская мечта о белом облаке, на котором прокатиться
можно, обволакивал негой и ласкал, и в Чагодае его любили, ждали и
гордились своей маленькой тайной. В этот туман высыпал на улицы весь
город, бродили люди, наталкивались друг на друга и радовались,
влюбленные шептали нежные слова, и дети ели туман, как мороженое.
Но это все так, лирика...
Скучно текла жизнь в Чагодае, и смиренна и тиха была чагодайская
история. Ничего особенного в ней не происходило, не подарил Чагодай
граду и миру ни великих героев, ни писателей, ни художников, ни
полководцев, ни большевиков, ни архиереев. Населяли городок посадские
люди, ремесленники, лавочники, подрядчики, маляры, купцы, заводчики -
одно слово, обыватели. Заезжал только в середине прошлого века с
инспекцией по делу раскольничьей секты бегунов - и что очень по-русски -
находившийся сам под надзором Третьего отделения чиновник министерства
внутренних дел Иван Сергеевич Аксаков. И уж на что был славянофил,
ничего путного о Чагодае не сказал - только обмолвился в несохранившемся
письме брату Константину о серости, взяточничестве и бедности.
Кроме этого, Чагодаю похвалиться было нечем, и, видно, оттого во
времена, когда все российские веси переименовывали, странное название
так и осталось в бумагах и на устах. Как несло русскую историю по
извилистой и пыльной дороге, как трясло на ухабах, так и Чагодай
колотился в своей телеге позади локомотивов, грузовых и легковых
автомобилей. История не то чтобы мимо, а боком проходила. Никогда не
знал Чагодай иноземного ига - ни татары, ни ляхи, ни нашествие
Наполеоново с двунадесятью языками, ни германский разбой впрямую лесной
местности не коснулись. Стоял в центре города памятник павшим - много их
ушло, и никто почти не вернулся, как, наверное, много сгинуло в прежних
войнах, в армиях да ополчениях. Но что бы ни происходило со страной,
какие только виражи ни выделывала она - всегда жил Чагодай одним: служил
той власти, что на дворе стояла.
Спорили за городок князья владимирские, тверские и московские,
новгородская республика Чагодай своей вотчиной считала, Иван Грозный
опричников насылал, и смиренно принимали чагодайцы волю всякого,
исправно платили всем дань. Не было отродясь в нем бунтовщиков, и, быть
может, поэтому в смутные времена сюда ссылали на исправление мелких
революционеров. Но как ни пробовали смутьяны поднять чагодайских
пролетариев на демонстрацию или стачку, ничего у них не получалось. В
письмах жаловались друг другу партийцы - трясина, сонное царство, и
порой суеверный страх их охватывал: а вдруг вся империя - такое же
клюквенное болото, и то, что в Питере и в Москве удавалось, в России
провалится? Некоторые пытки покоем не выдерживали и, если бежать не
удавалось, вешались, стрелялись, а иные и вовсе с ума сходили:
забрасывали революцию и женились на улыбчивых чагодайских женщинах, без
устали рожавших круглолицых детей.
Но за Чагодай партия зря боялась. Когда пришло время, приняли в городе
новую власть так же безропотно и покорно, как принимали власть
императорскую. Так и Россия, отгрохотав страшной войной и мужицкими
бунтами, подчинилась безбожному игу. А Чагодай, выходит, просто умнее
оказался и сил лишних тратить не стал. Бережно в уцелевшем пошехонском
городке жили, точно хранили себя для другого. А может, и морок это, и не
было в нем никакой загадки и тайны, а если и была когда, то за давностью
лет забылась и потерялась.
Редкий посторонний человек: командировочный, снабженец, инженер по
технике безопасности, заезжий лектор из общества "Знание", любитель
старины, приехавший осмотреть храм возле торговых рядов,- становился
рассеян и вял. По улицам ходили куры, петухи и подвыпившие мужики.
Бегали ласковые бездомные собаки, висело во дворах белье, носили на
коромыслах воду женщины. И приезжий сам среди этих кур и женщин
становился похожим на большое животное. В первый день все его
очаровывало и соблазняли мысли - махнуть в Чагодай в отпуск или
переселиться сюда навсегда, продать опостылевшую московскую квартиру,
бросить службу, пить воздух и слушать эту тишину. Однако назавтра
понравившееся приедалось, а на третий день глаза видеть не могли
однообразия.
Медленно-медленно катится чагодайская жизнь. Только час прошел, а
кажется, уже сутки, и не знаешь, как до вечера дожить и чем пустоту дней
заполнить. На мосту и по берегам реки мальчишки сидят, смотрят на
прилипшие к воде поплавки, которым дела нет до болтающихся внизу крючков
с малиновыми червяками. Пройдет мимо мужик со слезящимися глазами,
остановится и уставится вместе с пацанами на поплавок, словно силясь
мутным взглядом его потопить, пробежит мимо на каблучках девица в тесной
юбке, останется после нее терпкий запах здорового пота - и опять никого.
А над городом висит пыльное и круглое, как мужицкая рожа, солнце и с
места не трогается. В гостинице тишина и чистота, приемник на голой
крашеной стенке передает хоровые песни советского времени. В
краеведческом музее чучело лося, несколько икон, фотографии ссыльных
революционеров с такой тоскою в глазах, что невольно заражает всякого,
кто на эти фотографии смотрит. А если наползет туман, и вовсе не знаешь,
куда от него деваться и чем дышать. Зимой метели, нечищеные улицы, в
межсезонье грязь, так что весь город обувает сапоги до тех пор, пока не
высохнет в мае земля или не ляжет в ноябре снег. И так изо дня в день,
из месяца в месяц, из года в год и из века в век.

Но приезжий возьмет и уедет, и забудет городишко, по недоразумению
возникший и до сих пор не исчезнувший с лица земли. А вот что молодому
человеку, в Чагодае выросшему, в этом болоте делать? К чему приложить
недюжинную силу, от чагодайского молока и воздуха полученную?
Хорошо в Чагодае родиться, напитаться его соками, вобрать в себя запах
его воды и вкус его ветра, набегаться по его улицам и наиграться в его
игры, наглазеться на его звезды. Но настанет в жизни час, когда надо не
мешкая, не задерживаясь ни на миг, отсюда бежать. Он не будет тебя
отпускать, твой Чагодай, захочет привязать к себе, станет убаюкивать и
ласкать, пугать страшными рассказами о чужой стороне и злых людях.
Начнет оплакивать грязными улицами, соловьиными оврагами, тишиной,
которую больше не услышишь нигде. "Где родился, там и сгодился",-
зашепчет он беззубыми ртами чагодайских старух, таких древних, что они
покажутся ровесницами не уходящего века, но всего тысячелетия и
безмолвными и горестными свидетелями междуусобных браней и гражданских
смут, набегов продотрядов и церковного раскола.
Но не дай Бог поддашься, уступишь обманчивому покою - не заметишь, как
сгинешь, удобрив жирную чагодайскую почву, для того чтобы произрос на
ней кто-то более сильный и смелый, кто, глядя на тебя, опустившегося,
растерявшего порывы молодости, бесстрашно и легко рванет ввысь и ничего,
кроме презрения или сожаления, твоя судьба у него не вызовет.
Ах, Чагодай, Чагодай, лакейская душа России, покорная, бабская, готовая
отдаться всякому, кто силен и властен! Проклятое место, обманчивое своей
приветливостью, как обманчива трясина,- надоумило же людей здесь
поселиться, так близко и далеко от мира. Обитатели его суть мещане,
дальше Чагодая ничего не видевшие и никуда не выезжавшие. Все интересы
их - у кого что на огороде выросло, на каком из окрестных болот больше
клюквы уродилось, почем ее сдают в коопторге и что на эти деньги купить
можно. Картошка, грибы, клюква, карты да телевизор - вокруг этого и
вращается чагодайская жизнь. А еще пьянство по домам, тихий разврат, и
над всем этим, как вечный туман, как непроницаемый колпак, висит
мертвенная чагодайская скука. Ничего яркого, примечательного, из ряда
вон выходящего нет, а если появится - погубят, поднимут на смех, сломают
или вытолкают, и нет в Чагодае никакой загадки и тайны - все выдумка и
ложь. Ничем его скуку и безликость не пробьешь, все Чагодай стерпит и
терпением перемелет.
Вот в таком городе я и родился.

II

Чагодайцем я был, впрочем, только наполовину. Мой отец Василий
Григорьевич Мясоедов происходил из степной части России и вряд ли
предполагал, что судьба занесет его в нашу глухомань. Отслужив в армии,
папа поступил на факультет журналистики МГУ, по окончании которого
блестящий и подававший большие надежды студент, умница и убежденный
альпинист, он мог бы найти вполне пристойную работу в столице, однако
незадолго до распределения трагическая любовная история пресекла его
восхождение. Предполагаемая супруга моего батюшки поставила его перед
выбором: либо я, либо горы,- и была убеждена в своем успехе, но ее
возлюбленный отказаться от восхождений не захотел. Между ними случился
разрыв, и отец сгоряча вызвался работать в районной газете "Лесной
городок", выходившей в никому не ведомом и совершенно плоском Чагодае.
Первые полгода он что-то тщился доказать, работая как ненормальный, и
"Лесной городок" можно было считать лучшей районкой на шестой части
земной тверди. Но вскоре папа захандрил и пожалел о своем решении, как
пожалела и оттолкнувшая его интеллигентная московская мармулетка,
готовая принять своего избранника даже с ледорубом и крючьями. Однако,
повинуясь партийной дисциплине, выпускник журфака вынужден был
дорабатывать положенные три года по распределению.
Скорее от одиночества, чем по любви весной он сошелся с хозяйской
дочерью, юной и невзрачной девушкой-почтальоншей, даже не подозревая, к
каким последствиям в чагодайском царстве незаконная связь может
привести. Когда девица ему поднадоела, немного освоившись на новом
месте, папа было обратил взгляд на более привлекательных дам, но тут
случилось непредвиденное, хотя и вполне ожидаемое. Девушка забеременела,
и по навету ее матери, которую впоследствии подозревал чужеземец в
организации интриги, история совращения юной почтальонши стала всем
известна. Несчастный соблазнитель отправил прощальное письмо на Сивцев
Вражек и согласился взять в жены не имевшую никакого образования и
общественного положения и не отличавшуюся особой красотой девицу, как
женится царский сын на лягушке.
Сказка оказалась ложью только наполовину. Полгода спустя он стал отцом.
Роды жены проходили крайне тяжело. Не знали, кого спасать - мать или
дитя, и страдание молодой женщины, которую за несколько месяцев
супружеской жизни он успел если не полюбить, то оценить, почувствовав,
что найдет в ней верную помощницу, страх потерять ее - казавшуюся совсем
недавно обузой на великом жизненном пути - необыкновенно тронули его, в
сущности, доброе сердце. Он пережил ужасные минуты в ту ночь, что провел
в больнице у закрытой двери, за которой вытаскивали из небытия двух
самых близких ему людей. Это чувство оказалось, увы, нестойким, и моя
мать в дальнейшем многое претерпела от отца, но именно воспоминание о
той ночи, измученное серое лицо мужа, остались самым острым, волнующим и
счастливым в ее жизни до Купола, и благодаря ему она терпела все, ни
разу не пыталась отца прогнать и не уходила сама, хотя поводов к тому он
давал предостаточно.

Это был человек, недовольный всем на свете. Считал себя творческой
личностью, будоражил общественность страстными статьями, отказывался от
положенных ему продовольственных заказов и мелких номенклатурных благ,
не сходился ни с одним из ответственных горожан, чем все время вносил
смуту в устойчивую чагодайскую жизнь. В городе его считали чудаком, одни
презирали, другие жалели, но и те, и другие боялись, что он нашлет на
Чагодай ревизию. Никто его не понимал, и, не находя места в жизни,
несколько раз в год батюшка мой уходил в запои. Начальство смотрело на
его отлучки сквозь пальцы: папина слабость позволяла держать строптивого
газетчика в узде и притормаживать наиболее резкие его публикации.
Время от времени, устав от попыток переустроить заповедный мир, папа
вспоминал о своем отцовстве и принимался за мое воспитание. Но как все
чагодайское, я был педагогически непригоден, и наши отношения с самого
начала не сложились. Младенцем я орал, стоило ему взять меня на руки,
слово "папа" не знал и, когда чуть подрос, звал отца по имени. Мать, как
могла, смягчала шероховатости, в двухлетнем возрасте ребенка выглядевшие
скорее комичными, отец надеялся, что со временем оголтелая привязанность
сына к матери и неприязнь к нему пройдут, а покуда глубокомысленно
рассуждал насчет эдипова комплекса и пропускал мимо ушей насмешливые
реплики бабушки. Однако с годами непонимание усилилось, и папе стало
казаться, что все в этом доме: и властная хозяйственная теща, и кроткая
супруга, и даже сын,- находятся в заговоре против него.
Ему не нравилось, как меня воспитывали,- совершенно не по-мужски,
кутали в три одежки, баловали и тетешкали, потакали капризам и растили
изнеженное существо, в ответ на заботу благодарно отвечавшее частыми
простудами, нервическими вспышками и глубокомысленными изречениями:
- Уходи, Вася. Уходи навсегда. Я не хочу, чтобы ты был.
Его жизнь сделалась похожей на ад. Осторожный чагодайский мир не
решался восстать открыто, но стал аккуратно опутывать большого человека.
Папа смирялся, все реже ссорился с домашними, бросил писать фельетоны,
обличать взяточников и грозить им судом -и только за горы держался изо
всех сил.
За месяц до восхождения он бросал пить, по утрам бегал в трусах по
тенистым улицам, и глаза его лихорадочно и радостно блестели, как у
вольного человека. В доме боялись этого блеска. Ни ласковый тон в
разговоре с мамой, ни подчеркнутая лояльность к бабушке, ни снисхождение
к моим проступкам и сонной забывчивости не могли никого обмануть. Он
уходил из дома с рюкзаком, ледорубом, веревками и крючьями, и этот месяц
мы жили так, будто в доме был покойник. Но судьба ли, мамины молитвы или
мой страх хранили отца, хотя несколько раз в их группе случалось
несчастье.
Он выбирал самые сложные восхождения, то ли испытывая на прочность
силу, что его берегла, то ли, напротив, пытаясь ее одолеть и так
вырваться из Чагодая, и оттого каждое благополучное возвращение полагал
лишь отсрочкой на год. Дома сажал меня на колени, рассказывал про
ледники и горные звезды, показывал фотографии и слайды, на которых,
веселый, загорелый и задорный, он стоял на фоне ослепительного снега и
массивных вершин. Но я вырос в лесах, горы видел только на картинках, и
их холодная каменная мощь меня не привлекала.
Когда же я пошел в школу, то, к огорчению и даже ужасу папы, готового
смириться с нелюбовью сына, лишь бы из того получился человек,
болезненный отпрыск оказался совершенно неспособным к постижению наук.
Очень поздно я научился по складам читать, отвратительно писал,
отличался чудовищной даже для мальчика неаккуратностью и доходящей до
прострации рассеянностью. Вероятно, этими же чертами я неимоверно
раздражал и свою первую учительницу, красавицу лет сорока пяти с
ласковой фамилией Золюшко и со столь же отвратительным характером
законченной садистки и мужененавистницы. Нигде не бывает такой жуткой и
мелочной тирании, как в наших милых провинциальных городах, и нигде
невозможно так легко изничтожить личность, если только иметь к этому
вкус и волю. Любимым наказанием доброй Золюшко было поставить
провинившегося мальчика в угол, заставив его... при всех детях снять
штанишки.
Золюшкины ученики дурно спали ночами и писались в кроватки, с истерикой
шли в школу и устраивали скандалы родителям, но те, приученные
относиться ко всякой власти покорно, или не смели роптать и заставляли
своих чад не гневать Золюшко, или и вовсе не видели в ее методе ничего
предосудительного. Золюшкин авторитет был огромен, и только один человек
на родительском собрании в присутствии нескольких десятков смиренных
обывателей заявил, что это дикость и варварство, и если не дай Бог его
ребенка коснется такое наказание, то он отправится в роно и этот день
будет последним днем ее работы в школе.
- Воспитывайте лучше своих детей! - презрительно бросила Золюшко, но
нахальную выходку запомнила.
К годовщине Великого Октября учительница дала нам задание нарисовать
праздничные картинки. В классе было серенько. Я сидел в полумраке у
стенки и старательно заканчивал композицию, на которой изобразил
центральную улицу, шествовавших мимо крохотной трибунки под дланью
карликового Ильича веселых манифестантов, редкий снежок и хмурые небеса,
флажки, воздушные шарики, лозунги, райком партии с колоннами и уличный
буфет. Я так увлекся работой, что не слышал, как золюшкина тень накрыла
меня сзади и учительша нависла надо мной.

- Ты что, не знаешь, какой цвет у нашего знамени? - спросила она
придушенным голосом, выхватила картинку и торжествующе подняла ее над
головой.
Весь класс увидел веселых чагодайцев, под зелеными флажками идущих в
светлое будущее, отчего празднество напоминало не то мусульманский
курултай, не то акцию Гринписа.
- В угол!
Я поглядел на нее умоляюще. Чудные черные золюшкины глаза оставались
совершенно бесстрастными. Я сделал несколько шагов к двери, все еще
надеясь, что до самого ужасного не дойдет.
- Брюки!
Непослушными пальцами я расстегнул пуговицы и приспустил штанишки,
оставшись в застиранных черных трусиках.
- Все снимай!
Кто-то из девчонок хихикнул. Я опустил трусики и вслед за тем без
чувств повалился на пол.
Очнулся я только под вечер дома и первым делом схватился за трусы. Было
тихо. За окном шел крупный и мягкий снег. Окно смотрело на улицу, за
которой начиналась река. Я накинул рубашку, аккуратно вынул внутреннюю
раму и распахнул наружную. Я не понимал, что делаю, и впоследствии не
мог ответить на вопрос, делал ли это сознательно, или продолжались мой
бред и страх, или было желание уйти туда, где Золюшко нет. Но я шел и
шел, падал, обжигаясь о снег, потом вставал и снова шел. Каждый раз,
когда падал, мне становилось не холоднее, а теплее. Поле покрывал наст,
и идти было нетрудно. Вскоре я подошел к лесу, где жили волки, но даже
волков я боялся меньше, чем Золюшко. Там снова упал, и мне стало совсем
тепло.
Вдруг я увидел нечто вроде пещеры, в которой светился огонек.
Пройдя несколько шагов, очутился в странном помещении, напоминавшем
кладовую или подсобку овощного магазина. На земляном полу стояли весы, а
возле них - в окружении ящиков с тушенкой, больших коробок с макаронами
и крупой, мешков с сахаром и мукой, мерзлых туш - чернявый небритый
весовщик в солдатской робе.
Он посмотрел серьезно и сказал с сильным акцентом:
- Станавыс!
Я попятился, бросился вон и бежал до тех пор, пока не упал на снег и не
замер.
На мое счастье, метель прекратилась. Выглянула луна, и следы на снегу
были отчетливо видны. По этим следам отправились солдаты, и, уже
полузамерзшего, меня нашли на берегу рано вставшей в тот год Чагодайки
недалеко от полыньи, где полоскали бабы белье и всегда дымилась черная
звездная вода. Семеро суток я провел в жесточайшем бреду и вернулся в
школу совсем другим человеком, не то что-то потерявшим, не то, наоборот,
обретшим.
Отец был в очередной отлучке. Когда же он приехал, то ни в какую школу
или роно не пошел и скандала устраивать не стал, а просто вызвал меня к
себе и, жестко глядя в глаза, сказал:
- Ты не должен был этого делать! - И отвернулся.
А я не мог понять ни тогда, ни позднее, и вопрос этот мучил меня всю
последующую жизнь, кто кого предал: я отца или отец меня?

III

С того дня я стал искать, чем бы ей отомстить. Я не знал, как могу
унизить Золюшко так же сильно, как она унизила меня: подкинуть в сумку
ужа или дохлую мышь, облить нечистотами, изрисовать стены школы обидными
словами. С мыслями о мщении я ложился спать и просыпался, все остальное
потеряло для меня всякий смысл, будто разом кончилось мое детство.
Иногда я приходил к ее дому. Он стоял на другом конце города, я шел
через весь Чагодай за реку и со странным чувством смотрел на темную
деревенскую избу, которую мог поджечь, перебить окна, но почему-то не
решался этого сделать, а только мысленно представлял, как загорится
заречная сторона и разметнется на полнеба зарево пожара.
Наверное, Золюшко что-то почуяла. Она перестала смотреть в мою сторону,
не делала замечаний и не вызывала к доске. Мало этого, она прекратила
наказывать всех остальных мальчиков. В классе это почувствовали, начали
потихоньку распускаться, проверяя и провоцируя ее. Потом мы узнали, что
один из мальчишек забил ее дверь гвоздями. Его имя шелестело по всей
школе, но Золюшко даже не учинила обычного допроса. Она сдавалась и
отступала - присмирела, осунулась, голос и походка ее изменились, класс
торжествовал победу, только я совсем этому не обрадовался. Мне не
хотелось дальше жить, солнце казалось не таким ярким, как обычно, более
тусклым было белесое небо, я боялся засыпать ночами и лишь деланно
улыбался, когда баба Нина поила меня козьим молоком, качала головой и
приговаривала:
- Сглазили парня.

Но кончился третий класс, Золюшко ушла из моей жизни, и, лишь встречая
ее в коридоре, я вспоминал о том, что остался неотмщенным, если только
моя месть не заключалась в совершенно ином, чего я и не мог тогда
представить.
В средней школе, когда внимание стали обращать не на одно прилежание,
но и на умственные способности и числившиеся до того в отличницах
девочки с примерным поведением начали плакать из-за двоек и троек по
физике и математике, неожиданно обнаружилось, что я решаю сложные
примеры так легко и быстро, словно это были простые арифметические
действия, и непонятным образом угадываю ответы на любые задачки.
Математичка, пожилая, крикливая и валья

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.