Жанр: Драма
Утоление жажды
...дели
проницательно, глубоко. Мне виделась его жизнь: пустая квартира в Москве,
где фикусы, пыль в диване, давно не натиравшийся паркет, и живет
какой-нибудь племянник, студент Бауманского училища, который приходит
только ночевать и завтракает на кухне, где кисло пахнут бутылки из-под
кефира и повсюду натыканы окурки и обгорелые спички. Я увидел взрослых
детей: они шлют телеграммы. Я увидел старость. И я увидел дело, огромное,
гораздо больше старости, больше разлук, и болезней, и всего остального,
что приходится испытать человеку. Вот что я увидел вчера, внезапно, в
тесной комнате, где стояли две кровати и круглый стол, покрытый клеенкой,
и на стене висела фотография каких-то детей, двух мальчиков и девочки с
большими ртами.
А сейчас я с ними прощался. Он сидел в кабине, держа саквояж на
коленях, и смотрел на жену, все время пристально смотрел на жену, пока
машина не тронулась, а меня как будто не замечал. Меня он как будто
немного позабыл со вчерашнего дня.
¶25§
На двести восемнадцатом перемычка не удалась: быстроток сносил грунт,
который сбрасывали бульдозеры. Не помог и отвод воды в лощину. К вечеру
выбрали новое место для атаки, на четыре километра выше. Бульдозеры шли,
выстроившись двумя колоннами - одна навстречу другой, - и непрерывно
швыряли под откос горы песка.
Стремительно текла ночь. Люди не замечали ни мороза, ни звезд. Они не
слышали друг друга, оглохнув от железного грома. Они сидели в кабинах,
цепенея от однообразных движений, от яростного желания делать все то же
самое, что они делали каждый день, но только гораздо лучше, во много раз
быстрее. Они сидели в кабинах до состояния мертвецкой усталости, потом
выпрыгивали на морозный песок, садились, вытягивали ноги или даже
ложились, и от их лиц и рук, когда они сдергивали рукавицы, валил пар, и
сменщики сразу же вскакивали на их места в кабины бульдозеров, а они,
мертвецки уставшие, посидев немного на песке, вставали и шли в палатку,
где давали горячую еду и по стопке коньяку. Коньяк давали через каждые три
часа. Его пили все бульдозеристы, даже Марина, один Мартын Егерс
отказывался. Но люди пьянели не от коньяка - что там одна стопка! - а от
лютого напряжения.
И те, кто сидел на рычагах, и инженеры, наблюдавшие за борьбой, не
смыкавшие глаз вторые сутки, знали, что решается в эти часы. Об этом не
стоило говорить. И они не говорили. Они не заглядывали вперед, не
старались представить себе даже на минуту, что произойдет, если
вырвавшийся поток не будет остановлен в ближайшие два дня, не задумывались
над тем, чем это кончится для стройки и для каждого из них лично. Они
видели только черную, как руда, лавину воды, которая неслась, кипя, крутя
воронки, вздыбливаясь от непомерного количества песка, которое ей
впихивали, кидали в жадную пасть, мчащуюся, ненасытную пасть, и она
надувалась, и бурлила, и пожирала бесследно, пожирала до последней
крупицы, пожирала мгновенно, и могла пожрать еще столько же и гораздо
больше того, и неслась дальше, пожирая.
Бульдозеристы выводили машины на самый край откоса, чтобы как можно
скорей и полней сваливать с ножа грунт. В ночи, освещенной движущимся
светом фар, когда все металось перед глазами, все было зыбко, нетвердо,
все делалось на отчаянной скорости, повинуясь не столько опыту, сколько
интуиции и какому-то дикому, бесшабашному азарту, - казалось почти чудом
то, что бульдозеры удерживаются на краю откоса и не валятся вниз.
Ниязов и Гохберг работали наравне с машинистами, подменяя уставших.
Карабаша томил жар, он чувствовал, что с ним неладно, но, как все люди,
редко болеющие, не прислушивался к себе и только вдруг удивлялся, когда
ощущал внезапную слабость или головокружение. Почти всю ночь он провел на
ногах, рядом с Ермасовым. То они сидели в палатке, то мчались к месту
прорыва, потом возвращались на двести восемнадцатый, но больше всего часов
провели на откосе возле того места, где сыпалась перемычка.
Ермасов не говорил ни о чем, что не касалось бы ближайшего дела. Лишь
однажды он сказал Карабашу тихо, усмехаясь как-то странно, секретно:
- А знаете, дорогой начальник конторы, что нынче решается наша с вами
судьба?
Карабаш знал это, но посмотрел на Ермасова удивленно. Тот продолжал так
же тихо:
- И почему я это заключил - знаете? Потому, что никто сюда не едет: ни
замначальника управления, ни Хорев, ни товарищи из технадзора. Они ждут,
чем кончится дело.
В середине ночи приехал Алимов с корреспондентом ашхабадской газеты.
Я спрыгиваю на землю, тракторный грохот окружает меня. Какие-то люди
бегут навстречу. Алимов с ними здоровается. В потемках никого не могу
узнать и меня не узнает никто. Потом я вижу Карабаша, он закутан до
подбородка шарфом, меховой треух низко надвинут на глаза. Карабаш пожимает
мою руку, не снимая рукавицы, и тут же куда-то исчезает вместе с Алимовым.
Вот они спешат к палатке. Я слышу голос Алимова:
- Текст был такой: прорыв дамбы на озере, как результат нарушения
утвержденного проекта...
- Куда телеграмма? - спрашивает голос Ермасова.
- В управление и в ЦК партии республики.
- И что дальше?
- Дальше прогноз: на ликвидацию прорыва уйдет не меньше двенадцати
дней...
- Вот как пугают, черти! Ну, это поглядим!
В палатке я нахожу свободный ящик и сажусь. Посредине на таком же ящике
стоит керосиновая лампа. Всем дают чай. Мне тоже дают жестяную кружку,
которая почему-то пахнет одеколоном. Я пью чай и думаю о Денисе. Шофер
грузовика, на котором мы ехали с Алимовым, рассказал о его гибели. Это
страшная новость, и мне так горько от нее, так мучительно грустно. Ну что
мне Денис? Не родственник и не друг, просто я сочувствовал его неясной
судьбе - чего он, собственно, хотел от жизни? - и вдруг такой конец. Такой
торжественный и такой нелепый. Как грустно! Он как будто захотел
освободить всех от себя. Всех, кому он мешал, кого пугал своим прошлым,
кого раздражал своей мутностью - тем, что он не такой прозрачный, как
другие.
И вот он показал, что там было, под мутностью. Мне вспомнились его
слова: "Нельзя судить людей по их поступкам". Но я буду судить о нем
только так.
Люди в палатке произносят слова с панической быстротой. Я вижу, что им
не до меня. О Денисе они тоже забыли. Им ни до кого, и даже не до себя.
Прорыв произошел в результате того, что не учли разгона волны на озере,
где в это время года, в январе, дуют сильные юго-западные ветры.
Окольцовочная дамба закладывалась с чересчур крутыми откосами - как того
требовал проект, - поэтому быстро разрушилась от ударов волн. Надо было
закладывать гораздо более пологие откосы. Вот что я успеваю понять из
разговоров.
Кстати, и войну против бульдозеров проектировщики вели под тем флагом,
что бульдозерам не под силу выбирать столь крутые откосы. Но теперь они
используют прорыв в своих целях, если его не ликвидировать в фантастически
короткий срок. Теперь все зависит от машинистов, от этих ребят в черных
промасленных комбинезонах, которые входят в палатку, шатаясь от усталости.
Вот вваливается мужчина здоровенного роста, с широким, темным от
багрового румянца лицом и начинает на что-то жаловаться Карабашу. Голос у
него тонкий, бабий, и говорит он со странным акцентом. Он почему-то
требует бутылку коньяку. Оказывается, бульдозеристам через каждые два-три
часа дают по стопке, а этот здоровяк выдерживал характер и теперь желает
получить бутылку целиком.
Карабаш выходит вместе с ним из палатки. И вскоре все выходят из
палатки, и я тоже, и мы идем в сторону воды, где грохочут бульдозеры и
блуждают огни фар.
Через короткое время я начинаю разбираться в ночной суматохе: мне
становится понятно, куда идут бульдозеры, чего хочет вода и чего
добиваются люди. Бульдозеры с двух сторон сдавливают горловину потока.
Перемычка возводится очень узкая - в два ножа. Вперед тракторы идут на
первой передаче, назад - задним ходом на третьей. И скорость у них
довольно большая, примерно, я думаю, десять - двенадцать километров. Тут
нужна смелость! Главное, что ночь, ни черта не видно, фары мотаются и
создают какое-то судорожное световое мелькание. Бульдозеристы, подходя к
костру, трут ладонями шеи. Ну да, шею ломит еще больше, чем руки и ноги:
все время оглядываются, крутят головой. Когда-то подростком, в первый год
войны, я научился в колхозе работать на тракторе. И меня вдруг охватывает
желание сесть на бульдозер, ворваться в этот поток работы, в его суть, в
его накал, объединяющий всех людей и все движение этой ночи. Но я не смогу
работать на такой скорости. И, наверное, я все забыл.
- Степан Иванович, - говорю я, - мне хочется что-то делать. Что мне
делать?
Он не слышит. Мы стоим чересчур близко от бульдозеров. Один бульдозер
разворачивается в трех шагах от нас, я вижу в кабине женщину-машиниста;
молодое, застывшее в напряжении лицо.
Ермасов не может понять, чего я от него хочу. Он морщится нетерпеливо и
с неудовольствием. Наконец он понял и говорит, чтобы я шел к палатке.
Возле палатки, где кухня, хозяйничает коротконогий, пожилой мужичонка,
Терентий Фомич. Он руководит костром, едой, отпускает коньяк по мерке,
следит за тем, чтобы ребятам после смены - кому надо поспать - было место
в палатке.
Он дает мне топор и посылает в саксаульник за дровами. Это недалеко от
палатки, за барханом, но свет туда не достигает, и я работаю на ощупь.
Саксаул - невыносимо крепкое дерево, а на морозе он превращается в
совершенное железо. Рубить его в темноте чертовски трудно. Наконец, бросив
топор, начинаю ломать сучья руками. Проходит полчаса, пока мне удается
набрать охапку дров, и я бегу с нею, роняя по дороге ветки, из тьмы и
одиночества - на свет, к костру.
Возле огня стоят, греясь, несколько человек. Я узнаю женщину, которую
видел в кабине бульдозера: она полная, широкая в бедрах и кажется еще шире
от грузных брезентовых штанов, а лицо совсем молоденькое, курносое,
довольно миловидное, но очень усталое. Она вдруг легко, точно падая,
опускается на песок. Двое мужчин наклоняются к ней. Терентий Фомич дает ей
кружку с водой, и она пьет, сидя на песке. Потом ее поднимают под руки и
ведут в палатку. Ей сделалось плохо. Она что-то говорит, качая головой.
Нет, она не хочет, чтобы ее вели под руки, и отталкивает своих
сопровождающих - это два туркменских парня в черных меховых шапках, - и
сама проходит в палатку и ложится.
Через некоторое время я захожу туда и вижу, что она спит, накрывшись
кошмой. Лицо ее серо, сухой, обожженный ветром рот некрасиво, одним боком,
открыт. Она мне кажется измученной матерью пятерых детей.
- Ай, господи, мужики-то с копыт валятся... - бормочет Терентий Фомич.
Он кидает мне пустые ведра.
Я бегу за водой. Ермасов нисколько не удивляется, когда я пробегаю мимо
него с ведрами. Кажется, он принимает меня за кого-то другого. Жажда
участия в общем деле переполняет меня. Я еще несколько раз бегаю за
дровами, приношу воду, потом Терентий Фомич исчезает надолго - едет
куда-то за горючим, - и я один заведую костром, согреваю чай, открываю
ножом консервные банки и всячески суечусь. Меня уже все знают, ко мне
привыкли. Обращаются ко мне так: "Эй, але!" И я тоже постепенно всех
узнаю. Тут работают бульдозеристы из отряда имени Бяшима Мурадова - того
парня, которого убили в ауле.
Я им рассказываю, как ехал в грузовике с тестем Бяшима, и как потом
ловили убийцу, и как происходили похороны, и как читали вслух телеграмму
от строителей канала... Каждый новый человек, подходящий к костру, просит
рассказать все снова, и я рассказываю. Они любили этого парня. И
получилось, будто я тоже знал его, и любил, и привез последний привет от
него.
Так проходит остаток ночи. На рассвете Карабаш и Ермасов садятся возле
костра на землю, и по тому, как они просят чай и разговаривают о погоде, о
том, что небо очистилось и будет солнечный день, я вижу, что у них отлегло
от сердца. Да, перемычка растет! Теперь это ясно. Место по рельефу выбрано
правильно.
Карабаш чудовищно исхудал за последние сутки: щеки впали, глаза
блестят, как у больного.
Первый успех всем прибавляет силы. Никто в эти рассветные часы не спит,
и даже Марина, отдыхавшая, может быть, три часа, рвется на бульдозер и
пытается вытолкнуть из кабины своего сменщика.
Но вдруг происходит событие, которое грозит свести на нет все усилия
ночи. Один за другим выключаются моторы тракторов. В наступившей тишине
слышу, как люди что-то кричат. Мы все, кто были у костра, бежим к
перемычке: оказывается, свалился бульдозер. Вон он внизу, наполовину в
воде. Машинист успел выпрыгнуть из кабины и выплыть, еще бы немного - и
крышка. Долговязый туркмен стоит, дрожа от ледяной воды, весь мокрый, без
шапки, хрипло дышит и озирается с диким и бессмысленным выражением.
- Где его сменщик? Где Сапаров? - кричит, мечась по берегу, какой-то
молодой, заросший черной щетиной туркмен из начальников. - Сапаров брал
трос!
- Дайте ему коньяку! Где горячий чай?
- Несите трос!
- Надо спасать машину!
- Надо перемычку спасать! Вода смоет весь грунт, пока будем его
вытаскивать!
- Засыпать его песком! Пожертвовать им!
Все это выкрикивается наперебой, в течение нескольких секунд. Трактор
уже глубоко погрузился, над поверхностью торчит одна кабина. Вода, как бы
ободренная внезапным смятением людей и тем, что песчаная бомбардировка
прекратилась, с удвоенной скоростью проносится мимо берега и разрывает
тело перемычки, ее основание, созданное с таким трудом. Пока инженеры и
машинисты лихорадочно советуются, как быть, один из рабочих начинает вдруг
раздеваться. Это русый бородатый парень, его зовут Иван. Вот он уже в
трусах и в рубашке, на белых ногах остались черные скрученные носки, и он
бежит к откосу.
- Давай трос! - кричит он.
Ему протягивают металлический трос. Он прыгает в воду. Ныряет в ледяное
нутро. Он пропал. Его не видно, его нет, его все еще нет. Его нет,
наверное, уже минуту. В такой воде может быть судорога. Но вот он!
Выскочил! Всклокоченная голова с разинутым ртом, хватающим воздух. Ему
что-то кричат, но он не слышит. Он снова ныряет, и опять его долго нет.
Трактора тоже нет. Вода поглотила его, и на том месте, где трактор исчез,
кипит водоворот.
Снова выныривает всклокоченная голова и, отвечая на все вопросы с
берега, мотает отрицательно: нет, нет, нет! Из толпы стоящих на берегу
раздается крик:
- Ваня, я здесь! - Еще один парень раздевается и, мелькая смуглым худым
телом, соскакивает с откоса и как-то неумело, боком, но решительно
плюхается в воду. Это туркмен, сменщик Ивана.
Теперь они выныривают по очереди. Пока один набирает в легкие воздух,
другой работает под водой с тросом. Надо зацепить трос за крюк. Наконец
после шестого или седьмого ныряния это им удается. Они выбираются на берег
посиневшие, на подгибающихся ногах. Их подхватывают, набрасывают на них
кошмы и ведут к костру. Туркменский малый не может вымолвить ни слова,
стучит зубами и таращит глаза - шутка ли для туркмена броситься в ледяную
воду! - и лицо его ужасно испуганное, как у человека, который думает, что
он вот-вот умрет, а Иван гудит невнятное, то ли хочет засмеяться, то ли
рассказать что-то, но губы его не слушаются, и он только отдувается и
встряхивает головой, и с бороды его летят брызги.
Ребятам дают коньяку и по полулитровой банке горячего чая.
- Корреспондент! Где корреспондент? - кричит Ермасов, приближаясь к
костру. Как всегда, он движется стремительно, кожаное пальто распахнуто.
- Здесь, - говорю я.
- Что же вы не пишете? Не скребете пером? Вот герои наших дней. - Он
треплет за волосы окоченевших ребят. - Черти, почему головы не сушите? К
огню к огню! Сушить немедленно! А вы заряжайте ручку...
- Сделаем, Степан Иванович.
- А то насчет угробленной техники горазды, а вот насчет спасенной...
Он проносится дальше, в палатку.
Через четверть часа Иван и его сменщик отогреваются и готовы вновь
садиться за рычаги. Сапаровский бульдозер выволочен на берег. И снова
грохочут, выстроившись в колонну, бульдозеры, с шумом обрушивается песок и
взбухает вода над местом будущей перемычки. И никто не замечает того, что
на востоке встало желтое, как янтарь, солнце и небо в той стороне алое, а
наверху, где еще мерцают две-три звезды, редеет прозрачно-зеленый сумрак.
Никто не замечает чистоты и прозрачности неба, никто, кроме меня.
Еще день, и ночь, и еще один день ревут, не затихая, моторы бульдозеров
и горит костер на берегу. На третью ночь перемычка воздвигнута. Вода
остановилась. Теперь можно восстанавливать дамбу.
Люди, не спавшие трое суток, впервые получают удовольствие от затяжки
папиросой и горячего чая. Они вспоминают о том, что кончился январь и
скоро весна, и сладко вдыхают запах дыма, солярки, мазутных тряпок,
горящих в костре, и подмороженных кошм, которые медленно сыреют,
отогреваясь возле огня, и чудесно пахнут бараньей шерстью.
Вечером третьего дня Карабаша нашли в палатке, лежащим без движения. У
него был жар. Он потерял сознание от высокой температуры. На газике
Ермасова его повезли в поселок, и он не видел, как ночью, закончив
перемычку, ликовали у костра бульдозеристы, и как во время этого ликования
прибыли на трех машинах высокие гости из Ашхабада - один был, кажется, из
управления, другой чуть ли не автор проекта Баскаков, и с ними свита
человек пять, - и Ермасов иронически благодарил их: "Спасибо, товарищи,
что вы так вовремя приехали! Большое спасибо за помощь! Но сейчас все у
нас слава богу..."
Гости осмотрели место прорыва, разрушенную дамбу, где уже шли
восстановительные работы, и перемычку и не могли скрыть своего
ошеломления. Они были рады, разумеется, и все-таки ошеломлены. Им
казалось, что тут работы еще дней на десять. Они прибыли спасать стройку
от катастрофы, вооружившись для этой цели чрезвычайными полномочиями и
программой самых крутых мер. Вплоть до смены руководства.
Все это рассказал Ермасову под секретом старик Уманский, тот самый, что
возглавлял комиссию по проверке реммастерских. Я стоял рядом и слушал:
старик считал, что я единомышленник Ермасова. Он шептал взволнованно:
- Степан Иванович, но каким образом удалось?..
- Народ выручил! Ребята ночей не спали.
- Подвиг, подвиг, Степан Иванович! И нам, строителям, это ясно, но
чиновники, конечно, свои следствия выводят. Паника произошла громадная. И
уж приказ готовился, и на ваше место подыскивали. Даже фамилию называли...
- Ну, понятно, - сказал Ермасов. - Как же без фамилии?
Но так и не спросил, какая фамилия. Приезжие покрутились около часу,
Ермасов уговаривал их остаться переночевать в палатках - места много, и
спальные мешки есть, - но ашхабадцы уехали в Сагамет.
В конце ночи произошло еще одно событие: заболела Марина. Сначала она
лежала на кошме и тихо стонала, потом стала кричать от боли. Все сбежались
в палатку. Никто не мог ей помочь, даже Ермасов, которого я впервые видел
в растерянности. Мы думали, что начались роды, но отец Марины, пожилой
бульдозерист, сказал, что она на четвертом месяце и это, должно быть, не
роды, а преждевременное, то есть выкидыш. Успокаивая кричащую дочь, он
бормотал какую-то чепуху насчет мамки-покойницы, у которой была "такая же
петрушка" - повредилась через сильную работу, и ничего, обошлось. А что
обошлось? Бедную девку ломало и корчило на кошме. Лицо ее стало как земля.
Она совсем обезумела от боли. То она просто кричала: "А-а!", то, когда
боль чуть отпускала ее, проклинала кого-то с бешеной силой.
Мы вышли из палатки и стояли возле костра, оцепенев от этих ужасающих
воплей, и не знали, что делать. Ребята говорили про того парня, от
которого она ждала ребенка. Говорили, что хорошо бы его, гада, сюда и
пусть бы послушал.
Ермасов вдруг набросился на Гохберга:
- Кто разрешил ей сесть на бульдозер?
- Я! Я! - заросший черной щетиной Байнуров стучал себя в грудь.
- Вы что - идиот? Нечего ждать, надо везти в больницу! Доставайте
машину! Где хотите!
Машин не было. На ермасовском газике увезли Карабаша, а газик самого
Карабаша ушел утром в Мары: кассир поехал за деньгами. Байнуров погнал в
Инче трактор и через четыре часа вернулся оттуда с машиной. Был уж светлый
день, солнце стояло высоко, освещая бурые горбы барханов, дамбу,
наполовину опустевший временный лагерь бульдозеристов.
Почти все бульдозеристы ушли к месту прорыва, на двести тридцатый.
Ермасов уехал туда же. А я остался в палатке, где лежала Марина и было еще
несколько человек: ее отец, Иван со своим сменщиком Беки, Гохберг. Марина
лежала притихнув, боясь пошевелиться, ей стало немного легче. Отец, держа
ее за руку, все спрашивал: "Ну как?" Марина молча едва кивала: "Лучше,
лучше", - и улыбалась смутно, а в глазах ее стояли слезы. И было в ее
глазах, мелких, темных и сузившихся от слез, что-то такое далекое и
женское, чего мы не могли понять. Но она не плакала.
Марину посадили рядом с шофером. В кузов сели ее отец и Беки, который
любил ее, и все это видели. Когда мы стояли возле костра и слушали ее
крики, он вдруг сорвался и убежал куда-то. Не мог слушать, как она кричит.
Они уехали, а мы с Гохбергом кое-как умостились на тракторе Ивана и
поползли на двести тридцатый. Я провел с бульдозеристами еще три дня, пока
не закончили восстановление дамбы и потом вскрыли перемычку, и вода смирно
потекла по руслу, как ей полагалось. Все это было при мне. И я даже два
последних дня сам работал на бульдозере. Ребята сказали, что я парень
ничего, "молоток", вполне могу сделать разряд и работать в отряде хотя бы
на бульдозере Семена Нагаева, знаменитого "кита", которого прогнали со
стройки. Он-то и был мужем Марины, хотя они жили нерасписанные.
Эту историю мне рассказали, и я записал ее подробно. Я исписывал каждый
день по пятнадцать - двадцать страниц. И все мне казалось - мало, мало!
Мне пришло в голову, что я могу остаться на канале и работать в
многотиражке "Каналстроевец". Искандеров твердо решил перебираться в
Ашхабад и подыскивал заместителя. Я раздумывал об этом всерьез. Мне вдруг
представилось, что это замечательная мысль, наилучший выход и решение всех
проблем. Здесь я ощущал огромное дело, я видел его и делал.
И здесь, казалось мне, я напишу книгу о пустыне.
У нас был долгий разговор с Ермасовым в Инче, в комнате Карабаша, за
несколько часов до моего отлета в Мары. Карабаш еще не оправился после
болезни. У него была какая-то местная лихорадка с высокой температурой, и
он лежал худой, с шафроново-желтым лицом, как китаец, и молча слушал нас.
Ермасов сказал, что я не должен уходить из газеты. Зачем? Там тоже
огромное дело, и свой канал, и свои прорывы, и свои хоревы и баскаковы,
которых надо выворачивать, как трухлявые пни. Они крепко цепляются, у них
могучие корни, но выворачивать их можно. Время идет, как вода, тихо-тихо и
незаметно, но попробуй останови его! А ему, сказал он, было бы скучно
жить, если бы рядом не было таких хоревых и баскаковых, которых надо
выворачивать корнями наружу.
- Сейчас они поднимут шум из-за прорыва, - сказал Гохберг.
- Это как пить дать, - сказал Ермасов.
- Начнут говорить, что в результате нарушения проекта...
- А мы будем говорить свое, не в этом дело. Дело в том, чтобы подняться
однажды и посмотреть сверху - и увидеть, как движется вода. Вы поняли? Как
она движется, медленно, но гораздо быстрее, чем они предполагали. Вдвое
быстрей того. Это самое главное - увидеть сверху...
С высоты пятисот метров, из окна почтово-пассажирского, пропахшего
отработанным бензином и нещадно трещавшего самолетика, я увидел пустыню,
которая раскачивала внизу свое пупырчатое серо-желтое тело. Я увидел
бескрайнюю песчаную голь, старость земли, ее мертвенный облик через тысячи
лет, когда мы сами, и наши предки, и все, что жило на земле и еще будет
жить, превратится в этот легкий, крошащийся на ветру серо-желтый песок.
Миллиарды миллиардов песчинок покроют материки, поглотят леса, города,
атомные заводы, зальют собою весь наш маленький земной шар, и в каждой из
этих песчинок будет заключена чья-то угасшая жизнь. Так будет, если
человек сдрейфит. Если не хватит сил победить пустыню.
Пассажиры трещащего самолетика сидели спиною к окнам. Их было восемь
человек. Все это были люди стройки, они летели по разным делам и думали об
этих делах и, озабоченные мыслями, не смотрели в окна. Вид пустыни с
высоты пятисот метров не занимал их. Одна старая туркменка, мать или жена
кого-то из пассажиров, закрыла лицо платком, чтобы случайно не посмотреть
вниз и не испугаться. А внизу тянулась бесконечная, в полулуньях барханов,
песчаная степь, которую пересекал странный узкий рубец. Я не сразу понял,
что это канал. Это был канал! Впервые я увидел, какой он в самом деле. Он
был поразительно прямой и блестел под солнцем, как тонкий стальной рельс.
¶26§
Мало кому было известно, чем занимался Нагаев эти восемь месяцев.
Говорили, что он долго болтался в Марах, проводил время в ресторане
"Мургаб" в окружении разной голытьбы и прихлебателей, которые норовят
выпить за чужой счет, потом купил подержанную "Победу" и кто-то подбил его
махнуть к чабанам
Закладка в соц.сетях