Жанр: Драма
Утоление жажды
...Заметая
следы варварского..." Ах, боже!.. "Отношение к первоклассной технике,
созданной заботливыми руками советских людей на заводах Челябинска,
Костромы, Воронежа и других городов нашей Родины для строителей великой
водной магистрали". Вы чувствуете? Нас обвиняют уже в каком-то
злоумышлении против советских людей Челябинска, Костромы и Воронежа и чуть
ли не против нашей великой Родины! Родины - с большой буквы!
На другой день приехал Ермасов, сразу отправился на 185-й километр и
сам все осмотрел. Велел Гохбергу написать объяснительную записку и
составить подробный перечень выбракованного оборудования. К вечеру
перечень был готов. Среди двадцати трех тракторов, двух грейдеров и
тридцати восьми скреперов было всего пятнадцать машин моложе 1952 года
выпуска. Все они ждали капремонта.
Объяснительная записка была сочинена в тот же день, чтобы Ермасов мог
захватить ее с собой в Мары. Комиссии начнут свою бурную деятельность,
конечно, с Маров.
Ермасов не рычал, не гневался, не топал ногами, был неожиданно молчалив
и сосредоточенно, глубоко расстроен. Усталый старик, глаза в темных
мешках, он сидел за столом Карабаша и, чуть улыбаясь, читал "объяснение",
написанное Гохбергом. Всегда казалось, что он чуть улыбается, но это была
не улыбка, а гримаса напряженной мысли.
Прочитав, вздохнул.
- Знаете, что я вспомнил? Лет двадцать пять назад врачи сказали, что
мне осталось жить один год. Злокачественная опухоль и всякая такая штука.
Я был тогда летчиком-наблюдателем здесь, в Средней Азии. Ну, я
демобилизовался, конечно, а что дальше? Как жить? Что делать? Решил я, не
мудруя особенно, пойти учиться, тем более что парень я был не шибко
грамотный. Хоть год, думаю, а проучусь, займусь делом. Пошел в Институт
ирригации. Вступительные экзамены сдавал с превеликими муками, но сдал,
попал, стал учиться. И вот - жив, как видите.
В комнате были Карабаш и Гохберг, они угрюмо слушали.
- А что с опухолью? - спросил Карабаш.
- А леший ее знает. То ли врачи ошиблись, то ли как-то сама собой
рассосалась. Я всегда вспоминаю этот момент из моей биографии, когда
случаются разные неприятности. "Ну, думаю, и не то бывало! А все живой
оставался". Это чтобы вы носы не вешали.
- Да мы не вешаем, - сказал Гохберг. - Но знаете, Степан Иванович,
какой-то тон у этой статейки нехороший. Почему, например, он меня
выделяет? Называет по имени-отчеству? По-моему, тут есть нехороший душок,
как считаете?
- Бросьте вы, Аркадий. Нет тут ничего этого, - сказал Карабаш. - Вообще
статья направлена не против вас, а против меня.
- Зачем же такое издевательское название: "Кладбище имени Гохберга"?
Софья Михайловна очень правильно сегодня сказала: почему бы не просто -
"Еврейское кладбище"?
- Аркаша, у вас больное воображение. Тут этого нет. Но тут есть другое,
и вы знаете что. Эта статья направлена против меня, а вы - для ширмы.
Отвечать все равно буду я, как начальник СМК.
- Голубчики, братцы мои, - сказал Ермасов, - вы ошибаетесь оба. Статья
эта написана не против вас или вас, а против меня. Святая правда. Писал-то
ее писака, а вдохновлял и придумывал совсем другой человек, и даже не
один, а целая солидная компания. Из известного управления. Ну, посмотрим,
что у них получится.
Ермасов встал, накинул кожаное пальто на плечи, взял со стола кожаный
старенький картуз.
- У туркмен, между прочим, есть хорошая пословица: "Собаки лают,
караван идет вперед". Вот и пойдем вперед. Подавай-ка, Михалыч, коляску,
поехали на двести сороковой!
Двести сороковой - это был самый крайний, Западный пикет, до которого
дошла Пионерная траншея. Вернулись оттуда глубокой ночью. В гостинице, где
Ермасов остался ночевать, посидели немного, выпили по рюмке коньяку, чтобы
согреться и развеять усталость. Все устали ужасно, и не столько от
поездки, сколько от суеты, разговоров, волнений. Коньяк ничему не помог,
только спать захотелось.
Карабаш подходил к своей будке, еле держась на ногах. Его шатало, как
бульдозериста после смены. Приезды Ермасова всегда выматывали смертельно,
он как-то умел вытягивать из людей последние силы. Карабаш настолько
устал, что даже не удивился тому, что в его комнате горит свет в два часа
ночи. Он обрадовался, увидев Леру.
- Ты здесь! Что ты делаешь?
Она сидела за столом и при свете керосиновой лампы, поставленной на
стопку книг, и электрического фонаря что-то шила, делая энергичные
движения правой рукой. Два раза Лера гладила Карабашу белые рубашки и оба
раза палила утюгом ворот, а когда брала в руки иголку, то непременно
колола пальцы. В общем, эти дела давались ей с трудом, но она упорно
практиковалась на вещах Карабаша.
- Лер, милая, что это ты взялась среди ночи? - сказал Карабаш, стараясь
говорить как можно более нежно. - Ну зачем? Ведь глупость: третий час
ночи. - Он обнял ее, садясь на койку.
- Алешенька, мы уезжаем завтра в Мары. На три недели. А может, и на
дольше. Я давно хотела переменить воротник на этой рубашке, тот был
совершенно неприличный, ветхий, сыпался по сгибу. Четыре пары носков тебе
заштопала...
- Ну зачем эти подвиги? Ведь я могу отдать тете Насте.
- Я тебе обещала и должна сделать. Почему подвиги? Мне это совсем не
трудно. Ой! - Она уколола палец. - Не смотри на меня! Как только ты
приходишь, я начинаю колоться. Сейчас я кончу...
- А зачем вы едете в Мары?
- Будем там камеральничать. Наш дорогой начальник сообщил нам только
сегодня, а завтра днем уже придут машины. Я тебя жду с половины
двенадцатого. Еще было электричество, я успела погладить тебе брюки и две
рубашки.
- О боже! Громадное спасибо...
- Завтра ведь будет некогда. Вот! Получайте! - Она протянула Карабашу
рубашку, воткнула иголку в лист ватмана на столе. - Алешка, я так
расстроилась сегодня - просто ужасно. Все радуются, все счастливы, что
едут в город, а я одна не рада. Конечно, знаешь как все устали жить в
песках? Я сама устала. Хочется и то и это, и в магазин, и в баню, но без
тебя-то как же? - Последние слова она сказала шепотом и жалобно,
искательно заглянула ему в глаза.
- Буду приезжать к тебе, - сказал Карабаш. - Могу каждую неделю. В
сущности, это близко, наши машины ходят каждый день.
Он рассматривал рубашку. Воротник был пришит криво.
- Я буду приезжать. - Он поднял руку, чтобы обнять Леру, и она сразу
вся потянулась к нему и пересела на койку. Он поцеловал ее. Лера спросила
шепотом:
- А ты совсем не огорчен моим отъездом?
- Ни капельки.
- Я вижу. Готов приезжать раз в неделю, и тебя это устраивает. Ой,
Алешка! - Она захныкала. - А я буду так скучать без тебя! Мне стыдно, но
знаешь что? Я даже могу совсем бросить работу, чтобы остаться с тобой...
честное слово... Хочешь? Ты меня не будешь презирать? Алеша! О чем ты
думаешь?
Он думал о том, как стремительно все вдруг стало плохо: разлука с
Лерой, эта сволочная статья, неизбежные комиссии, трепка нервов, старания
доказать, что ты не верблюд. Ермасов молчалив и угрюм потому, что
понимает, что дело плохо и может стать еще хуже.
Это была чистая случайность: мы встретились с Диомидовым в книжном
магазине днем в воскресенье и потом долго шли вместе. Он шел домой, а я
его провожал. Впервые за все время я разговаривал с редактором дольше пяти
минут.
Диомидов взял в отделе подписных изданий новые тома Ключевского,
Герцена, "Всемирной истории", еще что-то, нес в обеих руках по тяжелой
пачке аккуратно упакованных книг, а я купил какой-то новый немецкий роман
в бумажной обложке. Автобусы в сторону центра ехали переполненные, люди
висели на подножках, поэтому мы шли пешком. Диомидову было довольно тяжело
и неудобно, он часто останавливался, чтобы переменить руки, а я не
предлагал ему помощи, чтобы он, не дай бог, не подумал, что я угодничаю.
Это была глупость, но я не мог себя пересилить.
Впрочем, редактор не замечал жалких мук моего самолюбия и был весел и
доброжелателен. Сначала говорили о книгах. Он вернулся недавно из Москвы,
где купил много интересных книг в магазине стран народной демократии на
улице Горького. По-немецки он читает свободно. Все деньги, какие были,
убухал в Москве на книги. И еще - на бега. Вспомнил старое. Когда-то знал
всех московских лошадников, жокеев, игроков, но теперь там не то, дубль
отменен, играют только ординар, выдачи чепуховые...
Я удивлялся его разговорчивости. Ему что-то было нужно. Мы медленно шли
по тротуару, то и дело встречая знакомых. По воскресеньям весь Ашхабад
выходит на улицы, одни шныряют по магазинам и базарам, другие просто
гуляют по проспекту и по торговому "пятачку" в районе универмага,
разглядывая витрины, киоски, афиши, знакомых, их новые пальто, их шляпы, и
тех, кто с ними прогуливается. У редактора знакомых было, конечно, больше,
чем у меня, и все они здоровались с ним очень почтительно. Он же отвечал
по-разному: одним едва заметно кивал, другим корректно кланялся, некоторым
улыбался. Большинству он едва заметно кивал. И я чувствовал, что иду рядом
с большим человеком и некоторая тень его внушительности отбрасывается даже
на меня. Но однажды нам встретился какой-то полный, белолицый, очень
важный туркмен в длинном, горохового цвета макинтоше, в зеленой велюровой
шляпе, и Диомидов так заторопился пожать ему руку, что уронил пачку книг.
Я поднял ее. Он даже не поблагодарил меня и не представил человеку в
гороховом макинтоше, хотя тот познакомил его со своим спутником. Он просто
мгновенно забыл о моем существовании. Они о чем-то заговорили. Говорил,
собственно, один редактор, а тот только слушал и кивал. Я постоял немного
и пошел дальше, решив, что прогулка с начальством благополучно
завершилась. Однако через минуту сзади послышалось: "Подождите, Корышев!"
Тогда я отчетливо понял, что у редактора есть какой-то разговор поважнее
книг и бегов.
Он что-то говорил, оживленно жестикулируя, потом человек в макинтоше,
улыбнувшись, протянул ему руку, приподнял шляпу, Диомидов низко склонился,
пожимая ему руку, и они расстались. Он догнал меня молодецким шагом. Его
лицо слегка покраснело, на щеках выступил пот. Разговор с макинтошем стоил
ему напряжения. Я вдруг сказал:
- Игорь Николаевич, дайте мне одну пачку, а то вам тяжело.
- Да нет, ничего, спасибо! - сказал он с поспешностью. - Ну ладно,
понесите немного... Спасибо.
Все вышло вполне достойно. Мы пошли медленнее, его лицо постепенно
просыхало, бледнело, приобретало прежнее выражение непроницаемой
солидности, и вскоре он окончательно стал самим собой и едва заметно
отвешивал кивки знакомым. Он заговорил о моем рассказе "Дети доктора
Гриши". К моему удивлению, он говорил тонкие и неожиданные вещи. Первый
рассказ о ковровщице был, по его мнению, цельнее, свежее, а в этом была
изощренность и некоторая литературщина, а значит, и неправда.
- О нет, там все правда! - возразил я. - Я описал живого человека,
живую встречу.
- Одно из двух: или в вашем живом человеке была какая-то
литературность, сиречь фальшь, или вы его испортили при обработке. Нельзя
большое горе раскрашивать, как вазу. Есть магия непосредственной жизни,
магия неправдоподобности, нелепости жизни, у вас она исчезла. Вы
действительно играли с ним в шахматы?
- Нет, но я мог. У него в комнате я видел доску.
- Могли, видели - это не то. А что вы с ним делали?
- Да просто пили водку и разговаривали. Он рассказывал, как у него
погибла семья.
- Ага! Вот это интересно. Спустя девять лет всем рассказывать одно и то
же: как погибла семья. А вы прячете это в подтекст, вытаскиваете никому не
нужные шахматы, тут-то и есть литературщина. И потом - где же водка? Ведь
вы пили водку? Вы пишете, что у него "водянистые, в красноватых веках
глаза", и читатель должен предполагать, что он день и ночь плачет. А он
хлещет водку со страшной силой. Он спивается, бедняга. Он отказался уехать
из песков в город не потому, что ему жалко расставаться с чабанами, а
потому, что он уже не верит в свои силы, разучился работать, горе сломило
его. В городе нельзя так жить, как в песках. В общем, он махнул на себя
рукой. Похоже?
- Может быть, да. Но это уже другой рассказ.
- Да, другой. Который надо было написать. А вы вашего доктора
облагородили и всех окружающих тоже. Горе не облагораживает людей, оно их
калечит.
- Хорошо, допустим, я напишу рассказ так, как вы советуете. Вы
напечатаете?
- Посмотрим, вы сделайте сначала. Но мой вам совет: вы должны
использовать газету не для того, чтобы там печататься, хотя и печататься
можно, а для того, чтобы ездить, смотреть, пожирать впечатления, вникать в
жизнь. Это для вас важнее, чем напечатать двести строк, получить гонорар в
три сотни и просидеть их с приятелями в "Дарвазе" за тарелкой гуляша.
Писать вы будете, у вас пойдет. Но вы, по-моему, мало ездите. Месяца
четыре последних никуда не ездили, правда? Не считая двух дней на трассе?
- Да.
- То-то вот. Плохо. А когда вы будете ездить много, вы начнете писать
жадно, разнообразно. Вам даже трудно себе представить, о чем вы станете
вдруг писать.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда...
Ахматова, волшебные стихи. Привез из Москвы ее новый сборник, только
что изданный. А Гете, кстати, считал путешествия самым важным занятием в
жизни...
Я смотрел на него с изумлением. Он ухмыльнулся своим булькающим,
коротким смешком.
- Я вас чем-то удивляю? Не удивляйтесь, я господин грамотный, окончил,
как и вы, Московский университет, правда, в ту пору, когда там преподавали
несколько лучшие профессора...
Мы проходили мимо павильона, где продавали шампанское в розлив.
Редактор предложил зайти. Сели за стол во дворике, огороженном легкой
деревянной решеткой. Нам принесли по бокалу шампанского, такого холодного,
что невозможно было понять его вкус. Пили маленькими глотками. Я не мог
отделаться от ощущения, что все это неспроста и он еще не подошел к
чему-то главному. Но - подходит. Приближается. Теперь, когда мы сидели за
столом друг против друга и я видел его гладко зачесанные, черные,
блестевшие от бриолина волосы, когда он наклонял голову, и его грифельные
зрачки, когда он смотрел через стекло в упор, у меня возникало знакомое
чувство некоторого оцепенения, которое бывало в редакторском кабинете.
Говорили о Москве, о каких-то выставках. Вдруг он спросил:
- Вы Кузнецова хорошо знаете?
- Какого Кузнецова?
В следующую секунду я догадался, что речь идет о Денисе, и подумал:
"Вот это оно!"
- Нашего фотографа. Которому вы протежировали.
- А! Знаю, да. Здесь познакомился. А что?
- Что он за человек?
- Обыкновенный. Покалеченный войной... - Я помолчал. Мне было неловко
потому, что это был вроде как бы допрос. - По-моему, он человек неплохой,
хотя немного, что ли, легкомысленный и несчастный.
- У меня было такое же впечатление, - сказал Диомидов, крутя за ножку
бокал с шампанским. - Но мне передали такую вещь: будто он всюду ходит и
говорит, что якобы в наших газетах неинтересно работать, они все
одинаковые и скучные, и так далее. Похоже на правду?
- Не знаю. Я не слышал. Кто вам сказал?
- Какая разница? Я вам сообщаю факт.
Диомидов чуть отхлебнул вина, причмокнул и поставил бокал на стол. "Это
Сашка ему сказал", - вдруг подумал я.
- Теперь вы видите, что значит протежировать малознакомым людям. Я
помню, как вы и еще другие товарищи бегали ко мне в партбюро и, кажется,
даже в отдел печати и требовали, чтобы этого Кузнецова приняли на работу.
Два человека тогда возражали: Артем Иванович Лузгин, старый пограничник, и
ваш друг Зурабов.
- Но ведь ничего, по-моему, не случилось?
- Случилось, случилось. - Он сделал ладонью успокоительный жест. - Уже
случилось. Поступил сигнал, - значит, уже случилось.
"Вот сволочь, трепло, - подумал я про Сашку, - гробит мужика ни за
что". Я не верил, что Денис ходит и рассказывает такую ерунду. Тут
какое-то вранье.
- Кузнецов вообще-то сильно пьющий, - сказал я. - Мог в пьяном виде
сболтнуть, не придавая значения...
- Возможно. Вполне допускаю. Я не намерен заниматься разбирательством
этого дела, но я бы хотел вот чего: чтобы сей муж подыскал себе другую
работу. Вы его надоумьте. И чем скорее, тем лучше. Зачем мне эта
филантропия? Ей-богу, не нужна. И учтите: Артем Иванович пока еще ничего
не знает об этих разговорах, но как только узнает, он сожрет вашего
приятеля мгновенно.
"Он не такой уж мне приятель", - чуть было не вырвалось у меня, но мне
в тот же миг стало стыдно, и я вдруг сказал:
- Игорь Николаевич, а почему вы так боитесь Лузгина?
- Я боюсь? С чего вы взяли?
- Ведь Лузгин - человек прошлого. На чем он держался все эти годы? Не
на знаниях своих, не на умении, таланте, а на страхе, который он
непонятным образом внушил людям. Кроме этой способности не было ни черта.
А сейчас их время кончилось, они голые короли! Вы согласны со мной?
Он посмотрел на меня странным, боковым взглядом.
- Вы все же намекните Кузнецову на то, о чем я просил. Видите ли,
Лузгин человек злопамятный, и он не забыл того, что Кузнецова взяли
вопреки его воле.
- Насчет Кузнецова не волнуйтесь: он сам хочет уходить из газеты.
- Да? Кто вам сказал? - обрадованно спросил Диомидов. - Куда?
- На стройку канала. Ему там очень понравилось. Он мне говорил об этом
дней десять назад.
- О, это правильно! Очень правильно, очень разумно! Мы дадим ему
рекомендацию... Хотя нет, рекомендацию мы дать не можем, он слишком
недавно работает. Но это очень правильное решение.
Диомидов поднялся из-за стола с неожиданной и радостной легкостью.
Подошел официант. Когда я вынул деньги, Диомидов сделал категорический
жест, запрещавший мне даже думать об оплате, и заплатил за оба бокала. Мы
вышли на улицу и снова медленно пошли по тротуару. Редактор взял меня под
руку.
- Дорогой Корышев, а теперь - по делу...
"Черта с два, - подумал я. - По делу уже было..."
Он начал говорить про свой отъезд в Москву и про то, что в его
отсутствие наломали дров в газете и надо что-то выправлять, но я плохо
понимал, что именно, потому что думал о Сашке. У меня осталось
отвратительное ощущение после того, что я услышал про Дениса и Сашку. И я
думал о них обоих. Потом начал понемногу вникать в слова Диомидова. Он
говорил, что в его отсутствие Лузгин напечатал материалы Зурабова,
направленные против руководителей Пионерной конторы, а в конечном счете -
против руководителей всей стройки. Это было неосмотрительно. Ермасов
написал письмо в ЦК республики с жалобой на газету, и сейчас над Лунгиным
нависли большие неприятности. И над газетой, естественно.
- Над Лузгиным все время будут нависать неприятности, - сказал я. -
Потому что он не умеет работать по-новому. Он привык ориентироваться не на
суть дела, а на то, чтобы понравиться начальству. А сейчас он перестал
понимать, что нравится начальству, а что нет.
Диомидов не возражал на мои выпады против Лузгина, но и не поддерживал
их. Он как бы пропускал их мимо ушей.
Между Ермасовым и Управлением водными ресурсами, сказал он, происходит
непрерывная свара, которая идет, может быть, на пользу делу потому, что
обе стороны нещадно критикуют друг друга, а критика всегда полезна. Но
газета должна быть гибкой и объективной. Нельзя только критиковать
руководителей стройки, надо отмечать и то замечательное, что там делается,
а делается там немало. Надо написать положительный очерк о стройке,
упомянуть о Ермасове, о его поездке в Америку, связав это с таким
событием, как досрочное заполнение Больших Озер: газета писала об этой
победе строителей очень скупо.
- Возьмите командировку дней на десять, поезжайте в Мары, на Инче и
дайте такой материал, чтобы строители сказали вам спасибо. Приходите
завтра утром - нет, завтра утром я уезжаю в ЦК, - послезавтра утром, и мы
поговорим подробнее. Вообще заходите запросто. Что вы дичитесь? Я в газете
каждый день, в любое время - милости просим. Поездка будет полезной и для
вас. Помните, - он наставил на меня указательный палец, - "из какого сора
растут стихи, не ведая стыда...".
Он протянул мне руку с выражением неопределенной серьезности, а может
быть, неопределенной улыбки. Мы подошли к дому.
На другой день я передал - разумеется, с купюрами - мой разговор с
редактором Борису Литовко. Меня интересовало его мнение. Борька работает в
газете тринадцать лет и знает Диомидова лучше, чем кто-либо. Он
посоветовал не обольщаться редакторским благорасположением. Диомидов,
сказал он, человек контрастов. Сегодня он тебя ласкает и поит вином, а
завтра не узнает, как чаплинский миллионер.
Перед войной он здорово шел в гору в Москве. Будучи совсем молодым, уже
котировался на пост редактора какого-то крупного журнала, но потом
случилась осечка. Кажется, его напугал тридцать седьмой год. Сам он не
пострадал, но у него атрофировались мускулы честолюбия, он сник,
стушевался, постарался исчезнуть с видного места и покинуть Москву. Испуг
и интеллигентность - как орел и решка одной монеты - сидят в нем до сих
пор, хотя он провел войну в армейской газете, заслужил боевые ордена. До
сих пор "исполняющий обязанности". Ни за что не соглашается стать главным,
хотя ему предлагали и даже приказывали.
- Ну, это понятно, - сказал Борис. - Он уже немолод, и ему хочется
спокойной жизни. Лузгина он не любит и презирает не меньше нас с тобой, но
хоть бы раз поднял против него голос! А ведь он мог бы отделаться от него,
мог бы взять себе дельного, умного помощника, сейчас время такое, что это
можно и нужно делать, но боится, боится! Не верит, что пора лузгиных
прошла окончательно...
Когда во вторник утром, как мы условились, я пришел к Диомидову
поговорить относительно командировки, тот едва кивнул мне и, не приглашая
сесть, сказал с холодным удивлением:
- А зачем вы пришли? Мы ведь обо всем договорились. Идите в
секретариат, берите командировку на десять дней и поезжайте.
- Вы, по-моему, просили зайти, хотели что-то сказать еще...
- Что - сказать? - он вонзил в меня зрачки. - О чем? Надо ехать и
делать. Да! Не забудьте: о Ермасове пишите потеплее, а руководителей
Пионерной особенно поднимать не стоит, там сейчас работают комиссии, дело
неясное.
Он стал что-то писать.
- До свиданья, - сказал я, идя к двери.
Он не ответил. Вот так закончился мой роман с редактором. Хотя
закончился ли? Я думаю, что, если снова встречу его на улице, в книжном
магазине или в бане, мы снова будем говорить о литературе и о стихах,
которые растут черт знает из какого сора...
Командировке я был рад. Мы давно собирались вместе с Атаниязом поехать
на трассу и заодно навестить родной аул Атанияза, расположенный где-то в
районе канала. Атанияз просил меня заранее сообщить, на какой срок я
возьму командировку в газете, чтобы на это же время взять командировку на
радио. Я решил ехать третьего января, чтобы встретить Новый год в городе.
¶21§
Снова впереди всех - два экскаватора и четыре трактора с бульдозерными
ножами. Позади остался поселок Третьего, колодцы, кухня, тетя Паша,
варившая борщи из консервов и каши, крутые и обжигающие, как горячий
бетон. Позади осталось бесконечное лето. Позади - километры пыли, рев
моторов, боль в руках, ночная работа и дневное томление в жару. Позади -
готовые дамбы, маленькие клочки пустыни, к которым прикипали душой,
счастливые дни, когда взрывалась перемычка и медленно катилась вода в
хлопьях кофейной пены.
А что впереди?
Если подняться ночью на бархан и прислушаться, можно расслышать - при
западном ветре - далеко-далеко едва различимое стрекотание. Где-то дышат
моторы. И, может, это моторы Марыйского участка. Те, что ползут навстречу
по-сухому. Марина услышала однажды стрекотание, вбежала в будку, завопила
радостно:
- Папа, Сень! Скорей сюда, слыхать уже!
- Чего слыхать? - спросил Нагаев.
- Марыйских слыхать! Вот ей-богу!
- А! Я-то думал...
- А между прочим, свободная вещь, - сказал Марютин, поднимаясь с койки.
- Пойти проверить.
Он начал поспешно обуваться, накинул телогрейку и вышел вслед за
Маринкой на волю. Нагаев ужинал после смены. Подождав немного, он тоже
вышел. Маринка с отцом стояли в темноте на бархане. В забое было тихо. С
видом ленивым и скептическим Нагаев подошел к бархану и, ковыряя спичкой в
зубах, остановился у подножия бархана и стал прислушиваться.
- Сень, ты сюда иди! Внизу не слыхать! - крикнула Марина сверху.
- Ладно. Услышим...
Помолчали минуту. Марютин сказал:
- Да нет ничего. - Еще помолчал и добавил: - Ни хрена не слышно.
- Почему? Слышно, - сказал Нагаев. - У тебя в ухе волос, тебе и не
слышно. Знаешь песню, Демидыч: старик старый, одни мощи... Ха-ха!
Последнее время Нагаев почему-то насмешничал над Марютиным.
Маринка обиделась за отца:
- Надо же - песня! Дурачок-то...
- Да нет, слыхать-то слыхать, - сказал Нагаев, - только то не марыйцы,
а просто машина идет в Мары. Или от них к нам.
На новом месте жили тесно, утепленных для зимы будок было только три,
поэтому Марина с Нагаевым поместились с Марютиным. В большой будке,
составленной из двух, жили шестеро, и в той же будке собирали
...Закладка в соц.сетях