Жанр: Драма
Предварительные итоги
... привлечен к суду за взятки, и только потому,
что не раз ходил с Рафиком на бега и угощал его там в
ресторане. Впрочем, были случаи, когда и он угощал меня. Я мог
обвиняться в скупке краденого: иногда приобретал у рабочих
нашего ЖЭКа за цену почти государственную всякую хурду-мурду,
вроде стекла, провода, выключателей, листового железа. А
спекуляция заграничными товарами? Когда в последний раз я
привез Рите кофточки из Австрии и они оказались велики, Рита
продала их Ларисе, а та, подлинная спекулянтка, могла сплавить
подальше и подороже. И где-нибудь попалась. Превосходно: очная
ставка с Ларисой в кабинете следователя! "Это ваши кофточки?"
— "Собственно..." — "Где вы их приобрели? Почему не сдали в
комиссионный магазин?" А кража? Однажды за границей я украл в
отеле отличную пепельницу с видом городской ратуши и надписью
по-латыни: "Beati Possidentes". Она и сейчас украшает мой
письменный стол. Как-то случилось украсть в библиотеке дома
отдыха том энциклопедии: он был крайне нужен для работы, а я
уезжал. Правда, когда я приехал в дом отдыха в следующий раз,
через полтора года, я привез этот том и незаметно поставил на
полку. Вот, пожалуй, только с убийством... Впрочем, было и
убийство. Трагическая история шесть лет назад, когда я
возвращался из Риги на машине Арутюняна, его жена сидела за
рулем, и мы сбили на Минском шоссе старика. Бедняга был пьян
вдребезину. Он умер через два часа в больнице. По закону
отвечала жена Арутюняна. Ее сумели спасти, она получила год
условно, но ведь и я был виновен — я очень спешил в Москву,
так же, как она. Да мало ли...
В таком настроении я шел на бессмысленное новоселье. Рита
делит всех родственников и друзей на "своих" и "моих". К
"своим" относится не то что любовно, но — пристрастно, к моим
же равнодушна и одновременно проявляет немалую зоркость в
оценках. Володю и Лялю она назвала как-то "джентльменами
удачи". Подмечено ловко; тут и глупая тяга к путешествиям, и
недостаточная интеллигентность, и поистине пиратская страсть к
накопительству. Володя — заводской инженер, Ляля трудится в
проектной организации, доходы не бог весть — и, однако,
постоянные обновки, всегда есть деньги и даже можно занять на
короткий срок, но лучше не нужно. Чудеса экономии! То, что
нашей семье (бывшей, бывшей семье!) неведомо. Рита однажды зло
заметила, что склонность Володи и Ляли проводить отпуск в пеших
походах — тоже от скопидомства. Дешевле, чем по путевкам к
морю.
Володя и Ляля относились к нам как будто дружески, но с
какой-то внутренней настороженностью. Почему-то считали нас
дельцами. Главным дельцом был, конечно, я. Им казалось, что я
гребу деньги лопатой. Когда Рита по простоте жаловалась на
отсутствие денег, они смеялись: "Ах, нету денежек? А если снять
со срочного вклада?" И, конечно, наша квартира, шестьдесят два
метра жилой площади, не считая кладовки, сразила их когда-то
насмерть. В общем, родственники как родственники. Зная их, я
понимал, что упорное зазыванье на новоселье должно иметь
подоплеку. Что-то им нужно, Через час сидения за столом с
яствами из близлежащего ресторана "Орел" это "что-то" четко
нарисовалось.
Володина дочка Вероника кончает школу. Надо думать о
поступлении. И представьте — как раз туда, куда поступил
Кирилл. У Кирилла был, кажется, какай-то замечательный
репетитор, со связями, очень помог — немецкая фамилия, им
говорили... "Гартвиг!" — выпалил Кирилл. Нельзя ли его
как-нибудь приспособить, так сказать? "Конечно,-- сказала
Рита,-- Почему же нельзя? Но, мне думается, сейчас он уехал. Он
все время в разъездах". Было малоприятно слышать про Гартвига,
что он со связями и что он помог. Хотя это так. Но мы никому не
рассказывали. Как выяснилось, они услышали про него от одной
приятельницы Ларисы, которая знакома с какой-то сослуживицей
Ляли. Все пошло от этого трепла, от Ларисы. Я сказал, что
Гартвиг, по-моему, сейчас не берет учеников, он очень занят в
институте. Это было правдой — Гартвиг сам говорил,-- но Володя
и Ляля решили, разумеется, что мы не хотим давать им Гартвига.
Впрочем, и это было правдой.
Я не желал давать его потому, что меня пронзило страшное
подозрение: а вдруг Гартвиг со своим приятелем, секретарем
приемной комиссии, тем самым, что приезжал в Снегири, попались
на какой-нибудь махинации с приемными делами? Хозяин дачи в
Снегирях мне почти не знаком. Он из Ритиных друзей. Господи,
какая опасность! Я ведь ничего не знаю. Все делалось помимо
меня. Но Гартвиг с его цинизмом способен на что угодно.
У Риты были, кажется, свои причины не слишком большого
желания давать Гартвига Володе и Ляле.
Они угадали правильно. И с тем большей настойчивостью и
чисто туристическим упорством стали тут же, за столом, выбивать
из нас Гартвига. Они требовали, чтоб мы позвонили и выяснили,
здесь он или уехал. И, если не уехал, можно ли возлагать на
него надежды. Рита сказала, что не помнит телефона. Я тщетно
старался вспомнить, но я-то никогда и не знал наизусть, а Рита
знала. "Телефон Геры? — вскрикнул наш обалдуй.-- А я помню!"
Пришлось звонить. Эсфирь сказала, что Гарт-виг на концерте в
консерватории. Они требовали, чтоб я звонил завтра утром. Я
обещал. Да, да, завтра утром.
Когда я думал о завтрашнем утре — в половине десятого
надо выйти из дома, — у меня будто что-то вжималось в низ
живота и ноги слабели. Догадка насчет Гартвига обуревала меня с
панической силой. Теперь я был почти убежден в том, что Гартвиг
и следователь чем-то связаны. Недаром Гартвиг сгинул в
последние дни, не звонил, не показывался. И ни с одним
человеком я не мог посоветоваться! Володя и Ляля, повеселевшие
оттого, что Гартвиг в Москве-- им казалось, что дело уже
слажено, — вытащили белую тряпку, киноаппарат, и мука
началась. Я ничего не понимал, что там происходит. То ли там
была тайга, то ли Крым. Какие-то люди куда-то шли, что-то ели
ложками из большого котла. Была новинка: изображение
сопровождалось дикторским текстом, который самим авторам
казался верхом остроумия, и они то и дело, не в силах
сдержаться, прыскали со смеху. Вот Ляля щеголяла голым животом
и какими-то немыслимыми бриджами, и голос Володи произносил:
"Людмила Александровна потрясала общество туалетами от Диора"
или что-нибудь в таком духе. Рита вздыхала, но Кириллу
нравилось, и он хохотал. Вдруг Рита сказала: "Между прочим,
дорогие друзья, хотя Герасим Иванович отличный преподаватель,
но прежде всего Кирка помог себе сам. Он занимался как
проклятый. Совершенно как проклятый".
Володя и Ляля дружно сказали: "Конечно! А как же иначе?" Я
тоже решил вставить слово: "Так что не думайте, что Гартвиг --
это решение проблемы. И никаких особых связей у него нет".-- "А
не особые?"-- лукаво спросила Ляля. Как раз в этот момент на
экране показалась Ляля в купальнике, по колени в воде, делавшая
танцевальные жесты руками. У нее были странные ноги: не круглые
сверху, а какие-то плоские и широкие. В купальнике это
выглядело не блестяще. Донесся голос Володи: "...при переходе
вброд танец умирающего лебедя". "Да нету у него никаких связей!
— сказал я, вдруг озлобившись.-- Ерунда там, а не связи!"
Когда вышли на улицу, Рита сказала: "Молодцы твои
родственники. Так и впились клешнями, вынь да положь им
Гартвига". Не было сил возражать. Можно было ответить: "Это уж
по твоей части, что касается Гартвига", но Кирилл был рядом и
мысли мои гнуло в другую сторону. Ведь я знал то, чего не знала
она. Я вдруг подумал о ней с жалостью. И о сыне подумал с
жалостью. Кирилл внезапно свистнул по-бандитски и заорал во все
горло: "Эй, шеф, вертай сюда!" Сели в такси, и я подумал, что
неплохо все-таки иметь взрослого сына.
Ночью почти не спал. Задремал часов в пять и вскочил в
восемь. Всю ночь буравило одно слово: "синтетика".
Молодой человек без пиджака, в белой льняной рубашке и с
галстуком, на котором изображались пять олимпийских колец,
спросил: "Это ваша икона?" Я увидел старую икону тети Глаши,
недавно висевшую рядом с Пикассо. "Да! То есть, собственно..."
Я объяснил. Икона изъята у крупного фарцовщика, против которого
сейчас возбуждено дело. А фарцовщик купил икону за сто двадцать
рублей у Кирилла. Пока еще не ясно: будет ли Кирилл привлечен к
суду, покажет ход следствия, но дело непременно получит
огласку, и в первую очередь в комсомольской организации
института. Затем я ответил на несколько вопросов насчет
Кирилла, Нюры, происхождения иконы и какого-то малоизвестного
мне Кириллова приятеля из группы "Титаны" по имени Ромик. Я
подтвердил, что ничего не знал о продаже иконы и вообще все это
для меня полная неожиданность. Я считал, что икона находится в
больнице у Титовой А. Ф.
Был составлен протокол допроса, я подписал его, направился
к выходу и уже возле дверей спросил: "А моего сына вы когда
вызовете?" И следователь меня огорошил: "Он уже давал
показания. Понадобится, вызовем еще". Значит, вчера, когда он
так хохотал в гостях... В первую секунду, поняв, из-за чего
меня вызывали, я испытал мгновенное облегчение. Не я, не я!
Кирилл, конечно, тоже "я", какая-то часть "я", но еще
небольшая, незрелая часть, не так уж страшно, рана не
смертельна. Однако облегчение было действительно мгновенным:
оно длилось одно мгновение. Когда же картина раскрылась — а
это произошло там же, за столом следователя, озарилось все за
секунду, и не следователь подсказал, а я сам вдруг увидел,
дорисовал,-- когда я понял, как Кирилл все устроил, уговорил
бедную дуру, обманул нас, скрывал, лицемерил, меня схватило и
стало душить чувство, еще более непереносимое, чем страх. Это
было чувство ужасающего стыда. Потому что все-таки — я! Я, я и
никто другой! Не Кирилл, а я сидел перед столом следователя, и
молодой человек задавал мне вопросы, глядя с холодноватой и
тайной брезгливостью. О, я это отлично чувствовал! И если бы не
я, целиком я со всеми моими потрохами, а какая-то часть меня,
какой-то Кирилл сидел перед столом следователя, я бы никогда не
почувствовал той брезгливости, не испытал бы того стыда и боли.
На улице я, как больной, думал вслух. Ну и прекрасно. Ну и
замечательно. Подонок, ничтожество, дождался? Не-ет, пускай
будет суд, пускай тебя вытащат, скотину. Не мог воспитать
единственного сына, жалкое существо, старый идиот... Бежал
домой, чтобы что-то сказать, спросить — что? О чем спрашивать,
что говорить? Рита была дома, Кирилл еще не вернулся. Рита все
знала. Он ей сказал. А мне что же — узнавать через прокуратуру
о том, что происходит в собственном доме? Может, я уже не член
семьи? Тогда скажите об этом. Поставьте в известность. Я соберу
чемодан и уеду.
Рита очень спокойно: "Да, мы решили тебе не говорить. Ты
начнешь буйствовать, волноваться... А тут надо не кричать, не
ругаться, а думать — как и что... Он поступил отвратительно,
все верно, но надо выручать. Просить Меченова, Рафика, Геру,
кого угодно, потому что парня выкинут из института. Сначала
спасать, потом — судить". Нет! Нет! Сначала судить! А
спасается пускай сам! Она мне что-то протягивала. "Успокойся,
потом поговорим. Прими элениум". И я заметил в ее взгляде ту же
холодноватую, почти казенную брезгливость, что и у следователя.
Она ушла в свою комнату. Я заперся в кабинете.
Наконец через несколько часов пришел Кирилл. Я тут же
позвал его. Он зашел с сигаретой, сел на диван и, нагло
улыбаясь, уставился на меня. Прежде всего я вырвал у него изо
рта сигарету и выбросил ее в форточку. "Это что должно
означать?" — спросил он. "Должно означать, что сегодня я
был..." — "Знаю! У Василия Васильевича".-- "Какого Василия
Васильевича?" — "Ну, следователя, Катеринкина".-- "Откуда ты
знаешь?"-- "Я же у него свой человек. Четыре раза вызывали".--
"Да? — спросил я грозно.-- Четыре раза?" На самом деле мой
запас иссяк, и я сказал — ничего не получалось иначе --
постыдным, укоризненным голосом: "Ну, ты понимаешь хоть, что ты
негодяй? А?" — "Конечно, папа. Чего же не понимать? Понимаю".
Он склонил голову удрученно и легко. Я видел, что дураченье
меня продолжается. Вдруг он вскочил с места, подбежал к столу,
где лежал маленький транзистор, и включил его. Диктор что-то
тараторил. Лицо Кирилла озарилось радостью, он хлопнул в ладоши
и прошептал: "Ура, ура!" Я подошел, вырвал из его рук
транзистор и выключил его. "Вот что, говорю с тобой последний
раз и совершенно серьезно. Выкручивайся сам! Понял?"-- "Ладно,
папа,-- сказал он.-- Вас понял. Ты только не волнуйся". Я
возмутился, и одновременно мне стало дико смешно. "Да не я
должен волноваться, а ты, ты! Ты должен волноваться!.. Глупый
тип!" — "Я понимаю, папа. Я и волнуюсь. Но ты не должен
волноваться. Все будет нормально, не думай ни о чем. Принести
тебе воды?" — "Пошел от меня прочь!" — закричал я. Он
выскочил из кабинета прыжками волейболиста. А я остался лежать
на диване. Как жалкий, раздавленный таракан. И это было
окончательным доказательством того, что там, перед столом
следователя, сидел я, а не он.
Потом я действовал: выхода не было. У шахматистов это
называется "цугцванг". Все ходы вынужденные. Над дураком
нависло исключение. Я бросился к Рафику и через него — к
Меченову. Оказалось: "У вашего любезного сына слишком много
прегрешений. Он до сих пор не сдал зачета по физкультуре. В
первом семестре пропущено двадцать два академических часа без
уважительных причин". Пришлось обращаться к Гартвигу, приятель
которого, бывший секретарем приемной комиссии, стал шишкой в
ректорате, Рита почему-то не хотела звонить Гартвигу. А со мной
Гартвиг был очень холоден и сказал, что с приятелем поговорит,
но за успех не ручается: потому будто бы, что его,
гартвиговский, кредит в том доме. пошатнулся. Я не стал
выяснять, в чем дело. Кто-то мне сказал, что у Гартвига
неприятности в институте и ему вроде бы даже грозит увольнение.
Ну, следовало ждать. Я нисколько не удивился. Но все же
Гарт-виг, по-видимому, позвонил, и содействие его приятеля
помогло: Кирилл остался. По комсомольской линии он получил
строгий выговор с предупреждением. Я заставил его отвезти сто
двадцать рублей Нюре, в загородную больницу Мурашково, привезти
от нее расписку, а икона застряла в недрах органов правосудия в
ожидании своего часа — лечь на стол вещественных
доказательств. Но дело не в этом. Дело совершенно не в этом!
Когда все кончилось, наступила тоска. Вот в чем дело. Мы больше
не ругались с Ритой, мы просто обменивались мнениями. Она
говорила: "Когда три эгоиста живут вместе, ничего хорошего быть
не может".-- "Да, но у каждого эгоиста есть выход,-- говорил
я.-- Найти доброго человека, который будет ему все прощать".--
"Это такая волынка — искать доброго человека. Я устала. Я уже
старая женщина".-- "Ничего, охотники на тебя найдутся". Так мы
разговаривали за завтраком, а Кирилл сидел тут же и читал
газету.
Утром пришел Атабалы с банкой молока. Я еще лежал,
разбитый после бессонной ночи. По всем признакам был подскок
давления. Может быть, оттого, что близка перемена погоды, к
холоду или к еще большей жаре, а может, переработался, мозг
устал, нужна пауза.
Попросил Атабалы позвать Валю, медсестру, если еще не
убежала на работу, измерить давление.
И узнал новость: Валя — приемная дочь Атабалы. В сорок
пятом они взяли ее, трехлетнюю, из детского дома. Родители
неизвестны, ничего неизвестно, кроме того, что она откуда-то с
Украины. Валя прибежала с аппаратом тотчас. Какая добрая
девушка! Не так уж плохо: сто сорок на девяносто пять. Я
приободрился, даже забормотал какие-то пошлости: "Валюта, одно
ваше присутствие действует, так сказать..." От ее халата слегка
пахло карболкой, но от рук, прикасавшихся ко мне, когда она
закатывала рукав рубашки и прилаживала аппарат, и от ее лица,
близко склоненного, с выражением величайшей детской
сосредоточенности — точно это была игра, а не работа,-- я
ощущал свежий, телесный запах и подумал, что еще года три назад
не упустил бы возможности, приударил бы, взвинтился бы от одной
близости молодой женщины, но теперь внутри меня сидел страх.
Валя сказала строго:
— Вам надо лежать. Нижнее девяносто пять — это много.
— Да что вы! Для меня это отличные цифры. Даже хочется
ухаживать за красивыми девушками...-- Я взял ее за руку в тот
момент, когда она поднималась со стула, и она снова села.
Увидел, что она покраснела. Держа ее за кисть, положил
невзначай руку на ее колени. Она могла быть дочерью: разница
лет двадцать. Ровесница моему первому сыну. — Ну и глаза,--
сказал я.-- Ну и синие. — Вечером принесу вам лекарство,--
сказала она хмурясь.-- Что принести, резерпин или раунатин? --
Все равно. Только обязательно. Она встала с тем же суровым
видом, вышла через маленькую терраску в сад и, проходя под
окном моей комнаты, посмотрела на меня, улыбнулась и сказала,
грозя пальцем: — А вы не вставайте!
Я лежал некоторое время, глядя в раскрытое окно, где
сквозь зелень накалялся день, и думал о Вале, о том, как ловко
и быстро все сделала с аппаратом, и о том, что если бы такое
существо было рядом... А что еще нужно? Вот только странно, что
ночью к ней рвался этот недотыкомка Назар. Вдруг вспомнилась
моя первая жена Вера. С нею было хорошо месяца два, она была
такая же плотная, синеглазая, с крепким телесным запахом,
играла в гандбол за студенческую команду. Но потом оказалось,
что не понимает ясных и скучных вещей, объяснять каждый раз
было тягостно, лучше молчать, молчали утром, днем, вечером,
когда ложились спать, когда ехали в поезде, в двухместном купе.
И разлука была такой же спокойной, ни одного лишнего слова, как
и двухлетняя жизнь. Не о чем было говорить. Рита показалась мне
Шехерезадой. В первые годы с Ритой разговаривали ночами
напролет: обсуждали знакомых, родственников, книги, фильмы,
фантазировали, спорили бог знает о чем. На Ритиной работе все
время происходили разные истории, кипели страсти, и Рита мне
все рассказывала в лицах, с возбуждением, и я должен был давать
советы, выносить суждения и сочувствовать. Но главное, что было
в Рите, при всех ее качествах и невозможностях,-- она понимала,
что я такое, как я задуман и что из меня получилось. Даже в тот
последний день, когда произошла ссора из-за жировок и Рита
сказала, что я профессор Серебряков, что она всю жизнь
надеялась на что-то во мне, но ничего нет, я пустое место,
профессор Серебряков, я это услышал и не взорвался, потому что
в ее словах была боль, истинная боль, которую я почувствовал.
Профессор Серебряков тоже человек. Зачем уж так презирать его?
Он не гангстер, не половой психопат, он хотел жить, любил
женщину, по-своему, в меру своих сил, и годами без устали
занимался одним — писал, писал, писал, писал. Тем же, чем
занимался я. Но нельзя же корить людей тем, что они не Львы
Толстые, не Спенсеры. Всего этого я ей не сказал, когда услышал
про профессора Серебрякова, потому что говорить было ни к чему:
решение созрело. В тот день на языке вертелось дурацкое
двустишие, которое я сам придумал. Люблю дурацкие двустишия,
вроде такого, но это мое старое: "Он играет в банде роль,
посылает бандероль". Риту всегда эти шутки раздражали: "Тратить
серое вещество..." Не понимала, что человеку, который всю жизнь
занимается игрой в слова, это вроде разминки.
Утром был спор из-за жировки, которую я забыл оплатить, и
Рите в ЖЭКе не дали какой-то справки, она пришла разгневанная.
Я ходил и бормотал: "В доме повешенного не говорят о веревке, в
доме помешанного не говорят о жировке..." Это двустишие я и
сказал ей в ответ на профессора Серебрякова. Кирилл, услышав из
соседней комнаты, закричал весело: "Как, как? Папа, повтори!"
Через некоторое время я им сообщил о своем решении. Чемодан был
собран. Кажется, они не приняли мои слова всерьез, да я и сам
не до конца верил собственным словам. Рита заметила ядовито, но
спокойно: "Ага, теперь понятно, почему жировка не была
оплачена".-- "Нет,-- ответил я тоже спокойно,-- я просто забыл.
Жировки будут оплачиваться в срок". Они продолжали мне не
верить. Я тоже себе не верил. Кирилл смотрел на меня, улыбаясь
как-то криво и снисходительно. Однако я попрощался, взял
чемодан и вышел на улицу. На остановке такси, как всегда в этот
час, стояла очередь, и я продрог в своем плаще, было морозно,
как будто не март, а февраль. В такси по дороге в гостиницу
"Варшава" — где остановился Мансур — я бормотал: "В доме
повешенного не говорят о веревке, в доме помешанного не говорят
о жировке..."
Все же мысли о Вале как-то утешили, я вдруг подумал, что
до конца еще далеко, и решил сегодня не работать, дать голове
отдых. Вышел в сад. Земля на дорожке была мягкая от цветов
акации, они липли к ботинкам, воздух был душен, и это значило,
что зной нависал, в городе могло быть все сорок.
Шел в глубину сада, где был виноградник и где прямо из
виноградника, выбитая в скале, поднималась в гору тропа. Было
жарко, хотя я шел тенью: сначала под сводами старых чинар, им
лет по полтораста, вокруг них текучая мгла, земля пуста, все
забито исполинской силой, потом — под высокими яблонями,
грушами, в тени акаций и американского клена. Атабалы сказал,
что плодов в нынешнем году будет мало: нашествие тли. Маленькие
черные мошки облепили ветви, стволы, беленные известью стены
домиков. Садятся на белое. Моя белая рубашка вся в черных
точках, а станешь смахивать — остаются следы. Зима была
теплой, сказал Атабалы, без снега, и вся эта дрянь не вымерзла.
Сидели на каменной скамье, у подножия тропы в гору, и
разговаривали. Он сказал, что звонил Мансур, сегодня приедет.
Просил растопить баню. И с ним приедет товарищ Мергенов.
— Атабалы, сколько же у вас детей? — спросил я. — Ай,
много. Одиннадцать.
— А сколько было, когда Валю взяли из детского дома?
— Три. Еще мало.-- Он засмеялся.-- Если бы много было, не
взяли тогда! Но по его лицу, улыбке — в сухом,
глянцевито-коричневом рту сверкнули белые до синевы, молодецкие
зубы — увидел, что взяли бы все равно. Жаловался: с маленькими
трудно и с большими тоже. Четыре старших дочери повыходили
замуж, живут отдельно, но у каждой своя беда, надо помогать.
Одна болеет, другая хочет работать, муж не пускает, у третьей
ребенок хилый, в болячках, и не знают, как лечить. У Вали был
муж осетин, работал буфетчиком в Тохире, но жить не смогли,
ревновал ее, как зверюга, бил, запирал на замок, и так и
расстались, он уехал в Бахарден. Плакал, говорил: "Не могу с
тобой жить, зарежу кого-нибудь, лучше уеду". Теперь пристают
всякие, говорят: "Гуляй со мной!" — а ей какой интерес, она
девушка хорошая, как туркменка воспитана. Не смотрит на
кило купил, она сказала: "Гони его, папа, фулюгана, черта,
своей метлой!" Она Мишку любит, осетина. Что ж делать, если
жить нельзя?.. Товарищ Мансур Гельдыевич тоже, как приедет,
всегда просит: "Пускай Валя постелю принесет!" Она, пожалуйста,
принесет, а больше ни-ни. Потому что — нет, нельзя. Товарищ
Мансур Гельдыевич сердился. Зачем, говорит, на территории дачи
работников культуры такой некультурный деревенский дом, дети
бегают и тряпки висят? Семья, говорит, у тебя слишком большая.
Гостям смотреть некрасиво. Они отдыхать хотят, а твои дети
плачут и козы гуляют, как в ауле. А без коз и без коровы
Атабалы никак невозможно, детей не прокормишь.
Нужно было ему идти, но, как всегда, встретясь со мной,
усаживался надолго и говорил, говорил. Обычно я прерывал его
какой-нибудь полувопросительной фразой: "Ну, что ж, пойти
поработать?.." — "Ага! — кивал он охотно и улыбался.-- Работа
ишаков любит!" И мы расходились: он к своим кетменям, грядкам,
я — в дом, к столу. Но сегодня решено было сделать паузу, и я
не прерывал его. Не знаю, отчего так любят со мной
разговаривать. Наверное, оттого, что я терпелив. Они там
говорят, а я киваю и думаю про свое. Вот слушал его и думал:
Толстой прав наполовину, все счастливые семьи счастливы
одинаково, это верно, но и несчастные семьи тоже ведь, боже
мой, несчастливы как-то однообразно. Да и сам он рассказал
такую стандартную историю: муж, любовник, свекровь... Эгоизм?
Это — недостаток любви. Несчастья происходят от этой
однообразной причины. Однако может ли человек, у которого
одиннадцать детей, быть эгоистом? Немыслимо же! При всем
желании, при любых врожденных качествах это было бы
невыполнимо.
Атабалы что-то опять рассказывал про коров. Любит
вспоминать про коров: как их трудно было держать при "Кель",
плешивом начальнике. Было лет пять назад, но не мог забыть.
Тогда мы отдыхали под Одессой. И Арутюняны были на своей
машине.
"Кель" приказывал, а милиционеры были знакомые,
предупреждали: завтра приедем. Делайте, как хотите, угоняйте,
убивайте. Два месяца прятали корову в ущелье. Траву носили ей
на себе, пять километров в горы. Одну ос
...Закладка в соц.сетях