Жанр: Драма
Американская история
... не то чтобы ссорилась с ним, просто все вот таким
необычным, но, с другой стороны, естественным образом, пришло к своему завершению. Я
знала, что теперь не смогу быть с ним вместе, и, если бы он даже меня этой ночью и уговорил, я
все равно бы потом, рано или поздно, ушла. Так зачем оттягивать? Впрочем, может, он и не
стал бы меня уговаривать, но все равно ни к чему.
Я позвонила Катьке и спросила, могу ли я переночевать у нее, и, конечно, она сказала
"да". Матвей приехал за мной, я не хотела, чтобы Марк меня отвозил, я собрала самое
необходимое, попрощалась с Марком и уехала.
Катька встретила меня без вопросов, да и что тут спрашивать, и так все понятно, но я все
равно оценила.
Я жила у Катьки около недели, конечно, стесняя их всех, и хотя старалась помогать, как
могла, - Катька уже была на каком-то последнем месяце- особенно ничем помочь, конечно
же, не могла. Разве что выгуливала их собаку, большую игривую дворняжку, которую Матвей
подобрал где-то месяца четыре назад больным щенком и отпоил специальными собачьими
лекарствами. Я никак не ожидала такой трогательной заботы к больным щенкам со стороны
Матвея, и это его неожиданно открывшееся качество было мне симпатично.
К концу недели я наконец сняла квартиру, одолжив немного у Катьки, и в воскресенье
собиралась переехать и начинать заново обзаводиться хозяйством - все с нуля, все сначала, -
но в субботу позвонил Марк. Катька подозвала меня к телефону и, когда передавала трубку, так
округлила глаза, что я сразу поняла, и сердце прыгнуло от неожиданности или, наоборот, от
ожидания.
- Да, - сказала я, услышав его спокойный, мягкий голос, - привет.
- Привет, - сказал он, - ты как?
- Хорошо, - ответила я осторожно. Я ждала его звонка, я ожидала даже, что он
позвонит раньше, и, ожидая, прокручивала разговор в разных направлениях. Но сейчас, когда
услышала его голос, ни одна схема не сработала.
- Ты знаешь, - сказал он, - я решил уехать. Сердце развернулось и стало стучать в
обратную сторону.
- Куда? - спросила я.
- В Европу, а может быть, потом еще дальше, по миру. Я, знаешь, никогда
по-настоящему не путешествовал, некогда было.
Я почувствовала, как он улыбается.
- Надолго?
Я не могла говорить длинными фразами, я боялась, что он услышит, как у меня дрожит
голос.
- Не знаю. На несколько лет. Может быть, года на четыре. Как получится.
- Это долго.
- Как относиться ко времени... Ты через четыре года все равно будешь моложе, чем был
я, когда мы познакомились.
Он замолчал, и я подумала, что он закончил, и сказала просто так:
- Да, это странно.
- И успешнее, - произнес он, и я не сообразила, что это продолжение предыдущей
недоговоренной фразы, и поэтому не поняла.
- Что? - спросила я, заставляя его повторить.
- Через четыре года ты будешь моложе, чем был я, когда мы познакомились, и вдобавок
успешнее.
Теперь я поняла.
- Ну, это неизвестно.
Я не скромничала, я действительно не знала. К тому же мне было все равно, во всяком
случае, сейчас.
- Я тебе обещаю, верь мне.
Его голос был и уверенный, и забавно веселый, он понимал так же, как я, что призыв
"верь мне", звучал юмористически.
- Хорошо, верю, -я не хотела спорить.
- Слушай, - сказал Марк, и я поняла, что тема закрыта и теперь мы переходим к
главному, - почему бы тебе не жить в нашей квартире,
Я оценила, что он сказал в "нашей", а не в "моей".
- Меня все равно не будет, чего ей простаивать.
- Спасибо, Марк, но я уже сняла. А потом, мне все равно будет неприятно.
- Что? - спросил он, и в его голосе прозвучал испуг.
- Слишком много связано. С тобой, с прошлым. Мне будет тяжело, не хочу.
Он помолчал.
- Тебе деньги нужны?
- Нет, спасибо.
Мне понравилось, что он, во всяком случае, поинтересовался.
- Ладно, -сказал он, и я поняла, что мы прощаемся, - пообещай мне, что мы
встретимся, когда я вернусь, независимо ни от чего. Хорошо?
- Хорошо, Марк, обещаю. Независимо ни от чего. Через сколько, года через четыре?
И тут я решила попытаться еще раз.
- Марк, - сказала я, - все же скажи, ты знал решение до меня? Мне это важно, Марк.
- Я ведь уже ответил.
Я ничего не смогла понять по голосу. Это было бесполезно.
- Хорошо, как хочешь. Тогда ты обещай, что мы к этому вопросу вернемся, когда ты
приедешь и мы встретимся.
- Хорошо, вернемся, - легко согласился он и усмехнулся, видимо, от облегчения, что я
отстала, во всяком случае, на четыре года.
- Ладно, - я не хотела затягивать, затянувшееся прощание всегда двусмысленно. -
Счастливо тебе, постарайся не скучать.
- Не буду, - Марк усмехнулся. - ты же знаешь, я самодостаточный, - он выдержал
паузу. - Иногда даже самоизбыточный.
Теперь улыбнулась я, это было смешно сказано и, главное, точно про него.
- Ну, ты пиши, иногда.
Мне не хотелось вешать трубку.
- Не знаю, - ответил он, - может быть. Вообще-то, я не люблю. Да, кстати, - вдруг
спохватился он, - тебе тут письмо пришло.
- От кого? - спросила я. Я ни от кого писем не ожидала.
- Не знаю.
- Распечатай, посмотри, - мне не хотелось специально ехать за письмом, еще раз
встречаться с ним - и так слишком длинное прощание.
- Доверяешь, значит, - протянул Марк так, что я поняла, что руки его замяты
конвертом. - Странно, это стихотворение.
Он помолчал, видимо, читая.
- Такое ощущение, что оно посвящено тебе, знаешь, что, я не буду читать.
Это было благородно. Я молчала.
- Хочешь, я могу переслать его по почте к Катьке? - спросил Марк.
- Да, - сказала я безразлично, - перешли, почему бы нет? - Мне действительно было
безразлично.
- Да, - сказал Марк, - стихи, это ведь здорово, когда тебе пишут стихи.
Я услышала новую озорную интонацию в его голосе и не поняла.
- Все, - сказал он после паузы, - будь молодцом, малыш.
И еще, помолчав, добавил:
- Я буду скучать по тебе.
- Я тоже, - сказала я честно. - Счастливо, пока. И повесила трубку.
Мне было очень грустно, и печально, и тоскливо, и ныло сердце, и я знала, что именно
оно, сердце, вобрало в себя и эту грусть, и печаль, и тоску, и все остальное своеобразие чувств,
которое не может быть передано перечислениями слов.
"Вот и все", - подумала я про себя.
Прошло всего несколько месяцев, и Марк, как всегда, оказался прав.
После того как мои статьи были напечатаны, события стали раскручиваться с невероятной
и поразительно приятной быстротой, и хоть занудно перечислять свои достижения и успехи, но
ради правды жизни придется. Для начала меня вызвали в дирекцию университета и предложили
остаться на кафедре и, как обычно в таких случаях, выделили место в одной из лучших клиник
Бостона, а значит, и Америки, чтобы я могла совмещать научную деятельность с практикой.
Формально должность была скромная, но фактически под меня сформировали маленькую
группу, и я понимала, что впереди меня снова ждет много работы. Теоретическая часть была
сделана, но теперь очередь за практикой, теперь предстояло разработать методику лечения, и
то, что сейчас было заключено в сложно читаемых бумажных листах, требовалось перенести, на
конкретных пациентов, а это было непросто.
С течением времени работа моя завоевывала лауреатство различных премий - местных,
американских и международ
ных, - сначала в психологии, а потом и выйдя за ее пределы. Конечно, каждая премия
приносила денежные вознаграждения, отличающиеся по размеру, в зависимости от премии, но
иногда вполне солидные. Но материальные дивиденды по-настоящему пришли в полном
объеме, когда после двух с половиной лет я, наконец, перевела свою теорию в практическую
методику.
Университеты и клиники, не говоря уже про всякие большие и маленькие конференции,
приглашали меня читать лекции по всему миру. На работе меня сразу сильно повысили,
одновременно и на кафедре, и в клинике, и я стала почетным председателем нескольких
обществ, на что я соглашалась лишь бы мне не надо было тратить на мое председательство
время.
Вскоре я открыла свою практику, и, хотя принимать там могла лишь два дня в неделю, да
и то по полдня, у меня сразу набралась очередь на семь-восеыь месяцев вперед. При этом
вопрос денег практически не стоял: страховые компании предложили оплачивать мои часы по
самой высокой ставке.
Одной из первых моих пациенток стала Мэрианн, ее болезнь не ушла, а, наоборот,
обострилась со временем. Я лечила ее долго и терпеливо, и помогала, и если не вылечила
полностью, то, во всяком случае, она смогла через какое-то время жить почти полноценной
жизнью.
Еще большей неожиданностью стало то, что я каким-то образом попала в фокус
общественности, прессы и телевидения. Все началось, когда я получала одну из своих премий.
Молодая - все ведь относительно, - уверенная и полная энергии, да притом ко всему с
загадочным акцентом, я действительно выделялась на фоне пожилых, усталых и сухих, по
большей части, мужчин. Обо мне сделали телевизионный очерк, я подходила под оба эталона:
успешной, как говориться, "сделавшей себя" женщины, для модной идеи феминизма; и под
вечно обожаемый образ "американской мечты", в который я с легкостью вписывалась, как и
вписывалась во все хрестоматийные описания Золушек: "Девушка-эмигрантка, поначалу далее
не владеющая английским, без денег и знакомств, своим упорством, трудом и талантом
завоевывает Америку. А с ней деньги, признание, славу!"
За телевизионным очерком хлынули приглашения от журналистов, от телевизионных и
радиопередач, и скоро я стала частой собеседницей в самых модных передачах, у самых
модных ведущих.
Я, по-видимому, подходила им остатками моей былой живости и еще не полностью
утраченной непосредственностью, естественным смехом и способностью легко выйти за
регламент - посмеяться и над ведущим, и над аудиторией. Им нравился мой непривычный для
них юмор, и они смеялись либо потому, что было смешно, либо потому, что я начинала
улыбаться, сигнализируя этим, что я пошутила, и что вам, дамы и господа, тоже полагается
посмеяться.
Какой-то женский журнал даже напечатал меня на обложке, и это было хотя и пошло, но
почетно. К тому же я была не как все остальные на традиционных обложках, в
полусуществующем бикини, а в своей врачебной, достаточно закрытой одежде.
Я стала вдруг какой-то интеллектуальной звездой, образцом для подрастающего
поколения, олицетворяя своим живым примером нехитросложную и оттого популярную
формулу: "Если смогла я, то сможете и вы". И хотя мне очень хотелось при этом показать всем
кукиш, но я не могла, хотя бы из приличия. Теперь меня приглашали в университеты и прочие
колледжи не только по поводу моей методики, а чтобы поведать юным, как им полагается жить
дальше, дабы повторить мой славный подвиг.
Я была модной и меня звали на все самые престижные сборища - и научного, и прочего
интеллектуального мира.
Но все это была суета. Сначала эта разноцветная мишура развлекала меня, но мишура есть
мишура, и скоро мне надоело.
Оказалось, что деньги, которых стало наконец-то достаточно, потом много, а потом очень
много, - не уменьшили проблем и не прибавили радостей. Я, конечно, поначалу от долгой
экономии и нуворишеского жлобства накупила себе всего - и модную машину, и одежду, и
аппаратуру, и, конечно, удобную квартиру, но скоро, даже очень скоро, закупочная лихорадка
перестала меня увлекать.
Я заперла машину в гараже, предпочитая ездить на трамвайчиках, - хоть почитать
можно. Одежда меня тоже не слишком волновала, так как я могла по-прежнему не стесняться
своей фигуры, и, значит, мне не требовалось тратить так уж много, чтобы скрывать свои
телесные изъяны, а именно такая одежда стоит денег. Поэтому я без особой радости наблюдала
за увеличивающимися цифрами моих месячных банковских счетов, так и не зная, как воплотить
в жизнь свое вожделенное богатство. Хотя, с другой стороны, думала я, есть - и хорошо, пусть
будет, не мешает ведь.
Думая о Марке, а я часто думала о нем, я вспомнила, как он сказал как-то, что сами деньги
ничего не стоят, они лишь бумажки, деньги всегда чем-то измеряются. Кто измеряет их в
домах, кто в машинах, кто в одежде, кто в драгоценностях, кто в "красивой жизни", и, когда я
спросила его, в чем измеряет деньги он сам, Марк, подумав, ответил, что измеряет их
"свободой духа". Тогда я усмехнулась - мы тогда уже начинали понемногу ругаться, - но
сейчас я вполне поняла, что он имел в виду. Только ведь и свободу духа можно измерять
по-разному, впрочем, в любом случае для нее не требуется особенно много наличных средств.
Я скоро устала и от внимания прессы, и от популярных лекций, и от прочей ерунды, и все
вернулось в свое русло - работу, науку, пациентов, привычки. Хотя, если честно, шлейф
знаменитости все так же продолжает тащиться за мной, и я не очень-то борюсь с ним. Он
увеличивает мои повседневные возможности, и мне меньше времени приходится тратить на
бытовую суету, а значит, больше остается для дела.
Я часто вижусь с Зильбером, вернее, как только он оправился от инфаркта и Джефри
уехал, я стала навещать его, и потихоньку мои визиты один-два раза в неделю, по вечерам,
стали традицией. Я приношу либо торт, либо варенье, и сладкоежка Зильбер заваривает чай, и
мы сидим с ним весь вечер, как в старые добрые времена, и разговариваем о науке, и не только
о ней.
Конечно, он сдал за годы, стал как будто ниже и суше и, хотя не потерял своей
представительности, но сделался проще и доступнее в общении, и мне с ним теперь совсем
легко. Хотя, когда он в моем присутствии разговаривает с кем-нибудь по телефону, в его голосе
все же проступают старые требовательные нотки. Он не отступил после инфаркта, продолжал
ходить на кафедру, читал лекции и делал другую работу. Но было видно, что ему это дается все
с большим и большим трудом, и в конце концов он сам сознался себе в этом и сначала перешел
на полставки, а потом на половинку от половинки, и так продолжалось, пока я не убедила его,
что он может заняться более полезной работой, не приезжая каждый день в университет.
Я уговорила его написать воспоминания о себе и о времени, о людях, которых он знал, о
многих, кого несправедливо забыли или кого помнят, но как монумент, а не как живого
человека, а Зильбер помнит их именно живыми.
Ему понравилась идея, и все последние годы мы этим и занимаемся. Сначала он
продумывает план главы, и мы его обсуждаем, потом наговаривает на диктофон свои мысли,
воспоминания. Затем я отдаю пленки одной из своих девочек, она набивает новую главу в
компьютер, и, получив напечатанный текст, мы начинаем работать - менять, резать,
переставлять, добавлять.
Я делаю это не для забавы, не для развлечения старика, хотя, конечно, работа повышает
качество его повседневной жизни. Зто будет умная и мудрая книга, потому что профессор,
потеряв свою высокомерную напыщенность, вдруг приобрел именно мудрость, и такт, и
глубину и думает о том и замечает то, чего в суете не замечают и о чем не думают другие, Она,
эта новая книга Зильбера, которая сейчас уже почти завершена, пропитана доброй и
философской мудростью - не формально философской, не по учебнику, а жизненной,
человечной и очень конкретной - с высоты долгой и непростой жизни.
Однажды Зильбер мне сказал, что интеллект, или, скажем проще, поправился он, ум
человека так же, как и память, не ухудшается с возрастом, как это принято считать, а просто
видоизменяется.
- Это как закон сохранения энергии, - сказал он. - Так же и мыслительные
способности, они не исчезают вообще, они переходят из одной формы в другую.
Действительно, с возрастом что-то начинаешь помнить хуже, на что-то не так быстро
реагируешь. Но это лишь означает, что память и ум перешли в какую-то другую часть сознания,
и начинаешь вспоминать, что не помнил, забыл раньше, и глубже понимаешь то, к чему раньше
относился пренебрежительно и легковесно.
Я спросила про медицину, почему врачи считают, что с возрастом все же мыслительные
возможности ухудшаются, на чтоЗильбер ответил, что официальная медицина на все смотрит с
позиции нормы и отклонения от нее. И поэтому - так как, конечно, пожилые люди норме
молодых не соответствуют - возрастные изменения и считаются патологией. Но ведь не зря
вовсех восточных, хотя и нетолько, культурах, вРоссии, кстати, тоже, добавил он, посмотрев на
меня, понятия "мудрец", "мудрость" ассоциируются со старостью. Да иАвраам, и Моисей
основные откровения получили от Бога стариками.
Я посмотрела еще раз внимательно на Зильбера и подумала: "А ведь он прав. Во всяком
случае, по отношению к нему это совершенно справедливо".
-Наверное, вы правы, профессор, -сказала я.
И так как я соглашалась с ним не так уж часто и вообще не спускала ему даже
мельчайших неточностей, я видела: сейчас ему было приятно, что он так легко заполучил мое
одобрение,
Зильбер лишь однажды упомянул о Джефри. Он сказал, чта жалко, что у нас не
получилось, что он бы хотел, чтобы получилось, так как именно нас двоих любит больше всего,
каждого по-разному, конечно. И так как я промолчала, и он не дождался ответа, на который,
может быть, и не рассчитывал, он добавил, что он не судья, что, если и не вышло, зто для него,
в конце концов, ничего не меняет. И больше никогда о Джефри не упоминал.
Иногда по вечерам, когда его очередная глава еще не вбита в компьютер, перед чаем мы
ходим гулять по вечернему Бостону, и его свежий вечерний ветер, и темные безлюдные улицы
с деревянными домиками, и немного усталые фонари на деревянных столбах, какие-то уж очень
из детства, бросающие тени от случайного порыва ветра, и этот старый, мудрый, любящий
меня, абсолютно бескорыстно любящий, чего почти никогда не бывает, человек, принимающий
мои удачи и неудачи как единственно свои, - этот родной мне старик, как и эти ставшие тоже
родными мне вечера, как и этот город, делают мою жизнь теплой, и наполненной, и
иенапрасной.
Я часто звоню Катьке и иногда, как правило, спонтанно и неожиданно наезжаю к ней. Она
еще больше увеличилась в размере и теперь стала даже не крупной, а большой, что все же
странно не портит, а даже подходит и дополняет ее царственную, величавую осанку.
Ее двое мальчишек, такие же рыжие, как и она, не переняли от нее ни спокойствия, ни
медлительности, казалось, они родились наперекор своей матери сумасшедшими и неуемными.
Они переворачивают дом в постоянных спорах, драках и шумных, с грохотом, с постоянным
топаньем убегающих ног и падающих тел, играх.
Матвей совсем не изменился, даже отцовство, кажется, не повлияло на него, он все так же
блестит глазами и пытается раскрутить меня на очередной спор, что ему почти никогда не
удается.
В доме, помимо собаки, появились кошка и попугай, и еще большой аквариум с рыбами, и
все это, как ни странно, уживается в небольшой квартире, где каждый находит свой уголок, и
только иногда оба мальчика, собака и кошка - все сплетаются на полу в перепутанный клубок
из смеха, крика, мяуканья и лая.
Из клубка то появляются, то исчезают рыжие детские головки, собачий нос, хвост кошки,
а над этой свалкой вдобавок летает возбужденный попугай и орет человеческим голосом даже
очень подходящие к случаю забавные слова. И только когда Катька говорит мне "подожди
минуту" и идет с кухни и вырастает над этой перекатывающейся кучей, даже не говоря ни
слова, а просто встает над ней, кажется, ее требовательное спокойствие властно передается
всем, и попугай смолкает и залетает в открытую всегда клетку, а клубок распадается сам по
себе, и все становится на свои места, и на секунду воцаряется тишина. Но только на секунду, а
потом дом снова погружается в крики, шум, возню и веселое беспокойство, что и делает дом
по-настоящему жилым.
Я сижу на кухне и смотрю на Катьку, на ее терпеливое счастье и чувствую, как зависть, но
не черная, а белая зависть заволакивает меня такой же белой, светлой, почти прозрачной
грустью. И я думаю, что вот так, наверное, могло бы быть и у меня, но не случилось, а теперь
уже наверняка никогда не случится.
Странно, думаю я, по сути, я добилась всего, что считается успехом, но что-то все же
упустила, потеряла, мимо чего-то прошла, не заметив. И не то что у меня не будет детей,
почему нет, еще есть время, наверняка будут, но, боюсь, я уже не смогу дать им вот столько
тепла и уюта и незаметной заботы, как делает это Катька. Каждый из нас, видимо, за годы
развил свой талант, тот, который считал в себе самым важным, и теперь не имеет ни времени,
ни способности развивать другой. И вот, глядя сейчас на Катьку, я не знаю, какой талант
важнее и от какого отдача в результате больше, хотя понимаю, что мне просто не хватает
честности признаться, что от Катькиного.
Приходит с работы Матвей, и все - и дети, и животные - все забывают и про меня, и
даже про Катьку.
- Погляди, - говорит она мне, ке стесняясь его присутствия, - его целый день нет
дома, он приходит, на детей даже не смотрит, на этих, - она кивает на прочую живность, -
вообще не обращает внимания, а они, погляди, как к нему льнут. И хотя мне и странно, но в ее
голосе нет ни зависти, ни обиды, а только удивление.
И действительно, дети смолкают и садятся рядом с папкой и смотрят на него открытыми,
светлыми, как у него, глазами.
- Ага, - соглашается Матвей, - вот хотя бы собака. Она, - теперь он кивает на
Катьку, - с ней занимается, кормит, гуляет, а смотри!
Действительно, собака вроде бы и занята чем-то своим собачьим, но в то же время взгляд
ее безотрывно устремлен на Матвея. Отовсюду: из другой комнаты, из-под стола, из коридора,
лежа, стоя-только ему в глаза. Он не говорит собаке слов, он только поводит взглядом, и она,
угадывая только ей понятные приказания, счастливая, что ее преданное внимание
вознаграждено и она замечена, бежит исполнять - приносит тапочки или газеты или просто
подходит, если хозяин хочет ее погладить.
- Я ее не учил ничему. Не знаю, откуда набралась, - говорит Матвей, и в его голосе
искренне звучит удивленное равнодушие.
Маленький волнистый попугай уже давно забрался к нему на плечо и что-то влюбленно
нашептывает на ухо. Матвей поворачивает голову и, глядя в близкие попугаичьи глаза,
серьезно ему отвечает, на что попугай реагирует по-своему и либо смеется, либо вдруг
беспокойно задумывается или опять начинает что-то интимно нашептывать.
- У нас абсолютно гениальный попугай, - говорит Матвей. - Я даже не знал, что птица
может быть такой умной, как человек, правда. Он, как член семьи у нас. Смотри, - говорит он
мне и поворачивается к попугаю; - Кеша, поцелуй меня.-И я чуть не падаю со стула, потому
что попугай со звонким звуком поцелуя дотрагивается своим гнутым клювом до щеки Матвея и
открывает клюв, чмокая его.
- Хорошо, - говорю я, - звук поцелуя яеще понимаю, но откуда он знает, что надо до
щеки клювом дотрагиваться. Это ты его научил!
Но Матвей качает головой:
- Честное слово, не учил, понятия не имею. Я же говорю, гениальная птица.
- Ты бы посмотрела, как даже безмозглые рыбы на него реагируют, - говорит Катька с
гордостью.
- Да, - подтверждает Матвей, - это совсем непонятно. Ты, Марин, подойди к
аквариуму.
Я подхожу, и рыбки все до одной прячутся в негустых водорослях, зарывая носы в песок.
- А теперь смотри, - говорит, приближаясь, Матвей. - Только отойди на шаг.
Я делаю шаг назад, но недалеко, чтобы увидеть, как рыбы, словно по команде,
выстраиваются вдоль стенки, и глазеют на Матвея, и тычутся в стекло раскрывающимися
ртами, как будто пытаются что-то ему сказать.
- Ну, это просто, - говорю я, - ты их кормишь.
- Нет, - отвечает Матвей, - я их вообще ке кормлю, она их кормит.
Он снова указывает на Катьку, и та подтверждает:
- Да, это я их кормлю, но от меня они тоже прячутся.
Я смотрю на него, на всех на них, его домочадцев, людей и животных, замерших от его
присутствия, и понимаю то, что не могла так долго понять.
Есть в нем, в Матвее, что-то даже не физическое, а какая-то внутренняя прочность, не
обременяющая, не занудливая, а легкая и легко принимаемая надежность, что-то почти
нефиксируемое, что приковывает к нему и располагает и делает самым важным для всех
домашних. Может быть, я и запутанно говорю, может быть, это нечто другое, что я не могу
правильно объяснить, но понятно мне, что вот именно таким причудливым образом нашел
выражение его, казалось, невыраженный талант.
Я еще раз смотрю ка них на всех, и мне снова и спокойно, и радостно за их счастье, и
опять немного завидно. Так как не вобрать мне его в себя про запас - чужое это счастье.
О Марке за эти четыре года я ничего не слышала. Он не приезжал, не звонил и не писал ни
разу.
Года полтора назад Зильбер, который по-прежнему по молодой привычке, а скорее, по все
еще оставшемуся пижонству выписывает европейскую периодику, дал мне какую-то
воскресную британскую газету и ничего не сказал, только посоветовал просмотреть.
Я забыла про нее, но, разбирая дома портфель, наткнулась на ее воскресную толщину и
скорее из любопытства, что там пишут в иностранной прессе, ее пролистала и обмерла, когда в
разделе "Искусство" мой рассеянный взгляд наткнулся на большую фотографию Марка. Рядом
находилась статья на полстраницы под заголовком: "Известный американский ученый
становится одним из самых популярных поэтов Старого Света".
Название было еще более неожиданным, чем фотография, но я заставила себя оторваться
от мелькающих слов статьи, я не хотела проглатывать ее разом, я хотела смаковать ее букву за
буквой, слово за словом, прожить с ней весь этот вдруг ставший таким уютным вечер, и
потому, стараясь сдерживать свое нетерпение, начала с фотографии. Она, к сожалению, была
черно-белой, и на плохой газетной бумаге трудно было разобрать подробные черточки лица. Я
подумала, что там, где на бумаге гладко, на самом деле могли быть морщинки, тогда как
проступающие на снимке шероховатости могли оказаться просто дефектами печати. Самое
печальное ограничение наложила черно-белость, я не могла различить цвет глаз, ко по всему
выражению лица я заподозрила возможное присутствие голубизны.
В целом казалось, что Марк все тот же, не постарел и не изменился особенно, хотя что
можно сказать по газетной фотографии?
Я изучала
...Закладка в соц.сетях