Жанр: Драма
Жан-Кристоф 1-4
... расходовал на то, чтобы досаждать своим
критикам и исторгать у них вопли негодования, - он напоминал мальчишку,
измышляющего всякие каверзы, и надо сказать, что каверзы Гаслера были
самого дурного пошиба: он не только разменивал свой огромный талант на
ухищрения, которые приводили в ужас жрецов искусства, но из озорства
выбирал причудливые тексты, странные сюжеты, двусмысленные и даже
скабрезные ситуации, словно нарочно старался оскорбить здравый смысл и
чувство приличия. Рычание буржуа доставляло ему удовольствие; и буржуа не
отказывал в этом удовольствии Гаслеру. Сам император, который вмешивался в
дела искусства с наглой самоуверенностью, свойственной выскочкам и
царствующим особам, расценивал успех Гаслера как успех скандала и никогда
не упускал случая выказать пренебрежение и равнодушие к его бесшабашной
музыке. Гаслера выводила из себя и восхищала эта оппозиция его величества,
которую передовое немецкое искусство воспринимало как аттестат зрелости, и
он продолжал еще усерднее бить стекла. При всяком новом дурачестве
композитора его друзья исступленно кричали, что он гений.
Круг сторонников Гаслера состоял главным образом из декадентствующих
литераторов, художников и критиков, и надо отдать им справедливость: они
храбро сражались с реакцией и ее орудием - ханжеством и официальной
моралью, этим исконным бичом Северной Германии. Но, борясь за свою
независимость, они бессознательно ударялись в смешную крайность, ибо
многие из них хотя и обладали довольно ярким талантом, но не блистали умом
и совершенно были лишены вкуса. Они уже не могли жить вне той атмосферы
искусственности и фальши, которой сами окружили себя, и, как всякая секта,
давно утратили чувство реальности. Они создавали законы для самих себя и
для нескольких сотен дураков, которые читали их журналы и, разинув рот,
слушали и принимали на веру все, что угодно было изречь оракулам. Лесть,
которой они окружали Гаслера, оказалась для него пагубной: он утратил
необходимую для художника взыскательность. Он не находил нужным
продумывать музыкальные идеи, приходившие ему в голову, и, признавая, что
написанное им ниже его таланта, говорил, что это все же выше творений
прочих композиторов. К несчастью, его мнения в большинстве случаев были
справедливы, но от этого они не становились полезнее для самого автора и
не способствовали рождению шедевров. Гаслер в глубине души относился с
полнейшим презрением ко всем - и к друзьям и к недругам; и это горькое,
глумливое презрение он простирал и на себя самого и на всю жизнь.
Отрешившись от своей прежней веры в благородные и наивные идеалы, он тем
охотнее погрязал в нынешнем своем насмешливом скептицизме. Не сумев
отстоять юношеские мечтания от разрушительного действия времени, он не
обладал и достаточной дозой лицемерия, чтобы выдавать неверие за веру;
оставалось одно: вышучивать свое прошлое. Беспечный и мечтательный, как
многие уроженцы германского юга, он плохо переносил слишком большую удачу
или неудачу, жару или холод и нуждался для сохранения равновесия в
умеренной температуре. Он незаметно отдался пассивному наслаждению жизнью:
любил вкусную еду, крепкие напитки, любил побездельничать, лениво
помечтать неизвестно о чем. Это сказывалось на его творчестве, но он был
чересчур одарен, и искры таланта все еще сверкали в его наспех сделанной,
рассчитанной на модные вкусы музыке. Он лучше, чем кто-либо, сознавал всю
глубину своего падения. Вернее, он один только и сознавал это, но тут же
гнал от себя докучливые, впрочем, мимолетные, мысли. Но когда эти мысли к
нему приходили, он становился нелюдимым, хандрил, возился с собой, пекся о
своем здоровье и отворачивался от всего, что некогда рождало в нем восторг
или ненависть.
Вот у этого-то человека и решил искать опоры Жан-Кристоф. В город, где
жил тот, кто олицетворял в его глазах дух независимости в искусстве, он
приехал холодным, ненастным утром, но он был полон самых радужных надежд.
Он ожидал, что услышит дружеские наставления, которые вдохнут в него силы
для продолжения неблагодарной и необходимой всякому истинному художнику
битвы - битвы с окружающим миром, а продолжать ее нужно до последнего
вздоха, не складывая оружия ни на один день, ибо, как сказал Шиллер, "есть
только одна форма отношений с публикой, в которой никогда не
раскаиваешься, - это война с ней".
Кристофу так не терпелось увидеться с Гаслером, что он оставил вещи в
первой привокзальной гостинице и устремился в театр, чтобы получить адрес
композитора. Гаслер жил вдали от центра, в одном из предместий. Кристоф
сел в трамвай, уплетая за обе щеки хлебец. Сердце его стучало: он
приближался к цели.
Квартал, где жил Гаслер, был застроен домами того нового, причудливого
архитектурного стиля, в котором отразилось академическое варварство
молодой Германии, старавшейся в поте лица своего быть гениальной. Среди
обыкновенного города с прямыми, безликими улицами неожиданно поднимались
какие-то египетские усыпальницы, норвежские шале, монастыри, крепости,
павильоны всемирной выставки или пузатые, приземистые, похожие на безногих
уродов дома, с мертвенными фасадами, с единственным огромным глазом, с
тюремными решетками, с тяжелыми, как в подводной лодке, дверьми, с
железными обручами, с таинственными золочеными надписями на перекладинах
решетчатых окон, с изрыгающими пламя драконами над входной дверью, с
плитами из синей майолики, вделанными в самых неожиданных местах, с
пестрой мозаикой, изображающей Адама и Еву, с крышами из разноцветной
черепицы; особняки под феодальные замки с зубчатыми карнизами, с
уродливыми животными на крыше, вовсе без окон с одной стороны и с
множеством квадратных или прямоугольных дыр, зияющих, как отверстые раны,
- с другой; высокие голые стены, из которых вдруг выпирал поддерживаемый
кариатидами нибелунговского типа массивный балкон с одним окном; сквозь
его каменные перила высовывались две заостренные головы бородатых и
косматых старцев: беклиновских людей-рыб. На фронтоне одной из таких тюрем
- низкого одноэтажного здания, напоминавшего жилище фараона, с двумя
голыми гигантами у дверей, - архитектор начертал:
Seine Welt zeige der Kunstier,
Die niemals war, noch jemals sein wird!
"Пусть художник покажет свой мир,
которого никогда не было и никогда не будет!"
Кристоф, поглощенный единственной мыслью о Гаслере, смотрел на все это,
как ошалелый, даже не пытаясь понять. Он нашел дом, который искал, один из
самых простых, в стиле Каролингов. Внутри пестрая и банальная роскошь; на
лестнице - духота от перегретого калорифера. Кристоф отказался от тесного
лифта, чтобы выгадать время и подготовиться к свиданию; замедлив шаг, он
поднялся на пятый этаж, - ноги у него подкашивались, сердце тревожно
билось. За короткие минуты подъема Кристоф вспомнил - казалось, это было
только вчера - свиданье с Гаслером, свои ребяческие восторги, дедушку.
Было уже около одиннадцати, когда Кристоф позвонил в квартиру Гаслера.
Ему открыла бойкая горничная с повадками serva padrona [служанки-госпожи
(итал.)]. Она смерила посетителя дерзким взглядом и сразу выпалила, что
"барин не принимает, потому что барин устал". Но наивное разочарование,
отразившееся на лице Кристофа, рассмешило ее; бесцеремонно осмотрев гостя,
она вдруг сменила гнев на милость, повела Кристофа в кабинет Гаслера и
сказала, что уж так и быть, она все устроит и барин примет его. Стрельнув
в Кристофа глазами, она закрыла дверь.
По стенам было развешано несколько импрессионистских картин и гравюр
игривого содержания работы французских художников XVIII века. Гаслер мнил
себя тонким ценителем искусств, он одинаково восхищался Мане и Ватто, как
то полагалось в его кружке. В том же смешанном стиле была и мебель: вокруг
прекрасного письменного стола в стиле Людовика XV стояли архисовременные
кресла и восточный диван с целой горой пестрых подушек; в двери были
вделаны зеркала; этажерки и камин, на котором возвышался бюст Гаслера,
заставлены японскими безделушками. На столике красовалась чаша, едва
вмещавшая кипу фотографий с шуточными или восторженными надписями: тут
были и певцы, и поклонницы, и друзья. На письменном столе царил
неописуемый беспорядок; рояль был открыт, на этажерках лежал слой пыли; по
всем углам валялись недокуренные сигары.
В смежной комнате послышался чей-то капризный, брюзгливый голос и вслед
за тем развязная скороговорка горничной. Очевидно, Гаслер не горел
желанием выйти к гостю. Но девица поклялась себе, что заставит хозяина
выйти, и бойко, фамильярно возражала ему. Ее пронзительный голос доносился
сквозь стену. Кристофа покоробили некоторые ее замечания, но Гаслера они
ничуть не тронули. Напротив, казалось, эти дерзости его потешают; не
переставая брюзжать, Гаслер в то же время не без удовольствия подтрунивал
над девушкой и поддразнивал ее. Наконец стукнула дверь, и послышались
шаркающие шаги Гаслера, который на ходу все еще ворчал и зубоскалил.
Гаслер вошел. Сердце Кристофа упало. Он узнал его. Уж лучше бы не
узнал! Это был Гаслер и не Гаслер. Тот же большой, не тронутый морщинами
лоб, то же лицо, без единой складки, как у ребенка; но он оплешивел,
обрюзг, пожелтел, у него был заспанный вид, нижняя губа немного отвисла,
капризная складка в углу рта выражала скуку. Он сутулился, руки засунул в
карманы неопрятной куртки и звонко шлепал ночными туфлями; сорочка на нем
пузырилась, вылезая из неаккуратно застегнутых брюк. Гаслер взглянул на
Кристофа сонным взглядом, который не оживился и тогда, когда молодой
человек пробормотал свою фамилию. Он безмолвно, как автомат, поклонился,
движением головы указал Кристофу на кресло и со вздохом рухнул на диван,
подоткнув себе под спину подушки. Кристоф повторил:
- Я уже имел честь... Вы были так добры... Я - Кристоф Крафт...
Гаслер зарылся в подушки, скрестил длинные ноги и, сцепив на правом
колене худые руки, подтянул его к подбородку.
- Не помню, - бросил он.
Кристоф, у которого, как тисками, сжимало горло, старался воскресить в
памяти Гаслера их встречу. Говорить об этих сокровенных воспоминаниях он
затруднился бы в любой обстановке, но здесь это было просто пыткой: он
сбивался, не находил слов, говорил глупости, от которых сам краснел.
Гаслер не пришел ему на помощь; он слушал его лепет, глядя на него мутным,
безразличным взглядом. Когда Кристоф кончил, Гаслер некоторое время
продолжал молча покачивать ногой, как бы ожидая продолжения. Затем сказал:
- Да... Такие воспоминания не молодят...
Он потянулся и, зевнув, прибавил:
- Извините... Не спал... Ужинал в театре...
Опять зевок.
Кристоф ждал, что Гаслер хоть каким-нибудь намеком откликнется на его
рассказ, но Гаслера эти воспоминания не тронули, и он не отозвался на них
ни словом, не задал Кристофу ни единого вопроса. Отзевавшись, он спросил:
- И давно вы в Берлине?
- Я приехал сегодня утром, - ответил Кристоф.
- А! - сказал Гаслер, ничем другим не выразив своего удивления. - Где
же вы остановились?
Не дослушав ответа, он ленивым движением поднялся, протянул руку к
электрической кнопке и позвонил.
- Вы позволите? - спросил он.
Появилась все та же развязная горничная.
- Китти, - сказал Гаслер, - ты, что же, решила заморить меня сегодня
голодом?
- Не приносить же вам еду сюда, когда у вас гость, - возразила она.
- Почему бы и нет? - отозвался Гаслер, насмешливо подмигнув Кристофу. -
Он будет питать мой дух, а я - тело.
- Постыдились бы... Они будут смотреть, как вы кушаете... словно в
зверинце на дикого зверя.
Гаслер нисколько не рассердился. Он, смеясь, поправил девушку:
- Ну, зверь, положим, совсем ручной. Ничего, принеси, - продолжал он. -
Стыд я проглочу вместе с завтраком.
Пожав плечами, Китти вышла.
Кристоф видел, что Гаслер не расположен расспрашивать его, и сделал
попытку возобновить беседу. Он заговорил о том, как тяжело жить в
провинции, среди посредственных, ограниченных людей, в полном одиночестве.
Он старался вызвать у Гаслера сочувствие к своим страданиям. Но
композитор, развалясь на диване, откинув голову на подушку и полузакрыв
глаза, слушал и, казалось, не слышал его; время от времени, приподняв
веки, он холодно и насмешливо бросал два-три слова, какой-нибудь игривый
каламбур по адресу провинциалов, отбивавший у Кристофа всякую охоту к
более откровенной беседе. Снова появилась Китти; она несла поднос с
завтраком - кофе, масло, ветчину и прочее; сделав недовольную мину, она
расставила посуду на письменном столе, среди разбросанных бумаг. Кристоф
выжидал, пока она уйдет, собираясь возобновить свой печальный рассказ,
который давался ему с таким трудом.
Гаслер придвинул к себе поднос, налил кофе, отхлебнул и, прервав
Кристофа на полуслове, спросил с добродушной фамильярностью, чуть-чуть
презрительно:
- Не хотите ли кофе?
Кристоф отказался. Он попытался снова связать порванную нить своего
рассказа, но окончательно сбился и уже не знал, что говорить. Он не мог
отвести глаза от Гаслера, который, чуть не уткнувшись подбородком в
тарелку, жадно, как невоспитанный ребенок, набивал себе рот бутербродами и
брал ветчину прямо руками. Все же Кристофу удалось рассказать, что он
композитор, что написанная им увертюра к "Юдифи" исполнялась оркестром.
Гаслер слушал рассеянно.
- Was? (Что?) - переспросил он.
Кристоф повторил название.
- Ach! So, so! (А! Так, так!) - произнес Гаслер, обмакивая в чашку
бутерброд вместе с пальцами.
И это было все.
Растерявшийся Кристоф готов был подняться и уйти, но, подумав о долгой
поездке, о том, что придется возвращаться ни с чем, он собрал все свое
мужество и, заикаясь от смущения, предложил Гаслеру сыграть кое-что из
своих вещей. Гаслер не дал ему договорить.
- Нет, нет, я ни черта в этом не смыслю, - сказал он обидно ироническим
тоном. - И мне, знаете ли, некогда.
У Кристофа на глаза навернулись слезы. Но он дал себе клятву не уходить
до тех пор, пока Гаслер не выскажет своего мнения о его музыке. Подавляя
смущение и закипавший гнев, он сказал:
- Простите, но когда-то вы обещали послушать меня; я приехал для этого
и только для этого с другого конца Германии, и вы меня послушаете.
Гаслер, не привыкший к такому тону, взглянул на юношу, неловкого в
своем гневе, покрасневшего, чуть не плачущего, и улыбнулся; он устало
пожал плечами, ткнул пальцем в сторону рояля и произнес с комическим
смирением:
- Ну что ж!.. Давайте!..
Он устроился на диване, словно собирался соснуть: взбил кулаком
подушки, развалился поудобнее, полузакрыл глаза, снова открыл их, чтобы
прикинуть, велик ли сверток с нотами, извлеченный Кристофом из кармана,
подавил легкий вздох и, не скрывая скуки, приготовился слушать.
Кристоф, смущенный и подавленный, начал играть. Гаслер сразу
насторожился и стал прислушиваться с профессиональным интересом художника,
плененного, помимо своей воли, прекрасным произведением. Сначала он ничего
не говорил; он не трогался с места, но взгляд его перестал блуждать, а
брезгливо опущенные губы зашевелились. Теперь он окончательно проснулся и
промычал что-то удивленно и одобрительно. Хотя он ограничивался невнятными
междометиями, тон его не оставлял сомнений, и Кристоф почувствовал себя на
седьмом небе. Гаслер уже не считал количества страниц, которые были
сыграны и которые еще осталось доиграть. Когда Кристоф кончал одну вещь,
он восклицал:
- Еще!.. Еще!..
Он вспомнил, что существует человеческий язык.
- Вот это хорошо! Хорошо!.. - восклицал он. - Замечательно!..
Здорово!.. (Schrecklich famos!) Черт возьми! - удивленно ворчал он. - Что
это?
Он приподнялся, вытянул голову, приложил ладонь к уху; он разговаривал
сам с собой, смеялся от удовольствия, а при некоторых особенно
своеобразных гармонических решениях высовывал кончик языка, как бы
собираясь облизать пересохшие губы. Один совсем уж неожиданный переход
произвел на него такое впечатление, что он ахнул и подсел к Кристофу.
Казалось, он даже не замечал присутствия гостя, не думал ни о чем, кроме
музыки; когда вещь была доиграна до конца, он схватил ноты, перечел
страницу и взялся за следующие, как бы поверяя самому себе свои восторги и
свое удивление, будто был один в комнате.
- Ах, черт!.. - говорил он. - И откуда только он все это взял,
мошенник!..
Отстранив Кристофа движением плеча, он исполнил некоторые пассажи сам.
Касаясь клавиш, пальцы его становились прекрасными - нежными, ласкающими,
легкими. Кристоф не отводил глаз от его тонких, длинных, холеных рук, в
которых чувствовалось что-то болезненно-аристократическое, так не
вязавшееся со всем его обликом. На некоторых аккордах Гаслер задерживался,
повторял их, подмигивая и прищелкивая языком; он гудел, надув губы в
подражание различным инструментам и перебивая самого себя восклицаниями,
выдававшими и радость и досаду: он не мог отделаться от безотчетного
раздражения, от глубоко затаенной зависти и в то же время наслаждался.
Хотя Гаслер по-прежнему обращался только к самому себе, как будто
Кристофа не было в комнате, покрасневший от радости юноша понимал, что эти
возгласы относятся к нему, и начал объяснять композитору, что именно он
хотел выразить своей музыкой. Сначала Гаслер как будто совершенно не
вникал в его слова и продолжал размышлять вслух, но некоторые выражения
Кристофа задели его за живое. Он замолчал и, листая по-прежнему нотную
тетрадь, стал прислушиваться, но не подавал виду, что до него доходят
слова гостя. А Кристоф мало-помалу воспламенялся; в конце концов он
доверчиво открылся Гаслеру и с наивным волнением заговорил о своих планах,
о своей жизни.
Лицо Гаслера, все еще молчавшего, снова приняло ироническое выражение.
Он позволил взять у себя тетрадь. Облокотившись на крышку рояля, уронив
голову на руки, он приглядывался к Кристофу, который объяснял ему свое
произведение с юношеским пылом и трепетом, и горько улыбался, думая о
начале своего творческого пути, о своих ожиданиях, об ожиданиях Кристофа,
о предстоящих ему разочарованиях.
Кристоф говорил, опустив глаза и боясь сбиться. Молчание Гаслера как бы
поощряло его. Он чувствовал, что композитор наблюдает за ним, вслушивается
в каждое его слово; ему казалось, что лед наконец разбит, и сердце его
согрелось надеждой. Кончив, он поднял голову и взглянул на Гаслера -
смущенно, доверчиво. Но расцветавшая в нем радость сразу сникла, как
преждевременно пробившийся росток: он увидел устремленный на себя угрюмый,
насмешливый, недобрый взгляд. И умолк.
После нескольких мгновений гробового молчания Гаслер сухо заговорил. Он
снова преобразился: в его тоне чувствовалась подчеркнутая жесткость.
Замыслы юноши, его надежды на успех Гаслер зло вышучивал, - казалось, он
глумился над самим собой, узнавая себя в Кристофе. Композитор упорно,
холодно подрывал его веру в жизнь, веру в искусство, веру в себя. Он с
горечью сослался на собственный пример, в оскорбительных выражениях
разобрал свои последние вещи.
- Пакость! - говорил он. - Как раз то, что требуется для этих свиней. И
вы думаете, что в мире найдется хотя бы десять человек, которые любят
музыку? Да есть ли хоть один?
- Есть - я! - горячо откликнулся Кристоф.
Гаслер взглянул на него, пожал плечами и устало сказал:
- И вы будете не лучше других. И поступать будете, как другие. Будете
искать успеха, легкой жизни... Да оно и понятно...
Кристоф хотел возразить, но Гаслер прервал его, снова взял в руки ноты
и принялся жестоко критиковать произведения, которыми за минуту до того
восхищался. Он не только подчеркивал с обидной придирчивостью все
небрежности, ошибки, не замеченные молодым автором погрешности против
вкуса или формы, но еще и высказывал нелепые суждения, достойные самой
узколобой и ограниченной критики, от которой Гаслер страдал всю жизнь. Он
спрашивал, какой во всем этом смысл. Он даже не критиковал, а только
отрицал: казалось, он злобно силится выйти из-под власти впечатления,
которое помимо его воли произвела на него музыка Кристофа.
Ошеломленный Кристоф даже не пытался отвечать. Да и как отвечать на
глупости, которые стыдно слушать, особенно из уст человека уважаемого и
любимого? Впрочем, Гаслер и не принял бы никаких возражений. Он стоял
неподвижно, держа в руках закрытую тетрадь, с пустым взглядом и горестно
сжатым ртом. Наконец он сказал, как будто опять забыв о существовании
Кристофа:
- Ах! Хуже всего то, что нет ни одного человека, ни единого, кто
способен был бы понять тебя!
Кристоф вздрогнул от полоснувшей его боли, внезапно обернулся, положил
руку на руку Гаслера и с сердцем, полным любви, повторил:
- Есть! И человек этот - я!
Но рука Гаслера не ответила; и пусть даже сердце его откликнулось, в
угасших глазах не отразилось ничего. Пересилили ирония и эгоизм. Он сделал
церемонный и комический полупоклон.
- Весьма польщен! - сказал Гаслер.
А сам думал:
"Велика честь! Неужели ты полагаешь, что я загубил свою жизнь ради
тебя?"
Гаслер поднялся, бросил тетрадь на рояль и неверной походкой направился
обратно к дивану. Кристоф угадал эту мысль, почувствовал всю ее
оскорбительность и с достоинством начал объяснять, что незачем искать
понимания у всего света: есть люди, которые стоят целого народа; их мысли
и должны стать мыслями народа. Но Гаслер уже не слушал, он снова впал в
состояние безразличия, являвшееся следствием истощения жизненных сил.
Кристоф, с его душевным здоровьем, не понимал этой резкой смены
настроений, он только смутно почувствовал, что игра проиграна, но не желал
сдаваться, почти достигнув цели. Он делал судорожные попытки вновь
расшевелить Гаслера: взяв тетрадь с нотами, он старался обосновать то, что
композитор счел ошибочным. Зарывшись в диванные подушки, Гаслер мрачно
молчал; он не одобрял, не противоречил - он ждал конца визита.
Кристофу стало ясно, что ему здесь больше делать нечего. Не докончив
начатой фразы, он свернул ноты и встал. Встал и Гаслер; Кристоф неловко
извинился, не зная, куда деваться от жгучего стыда и смущения. Гаслер сухо
поклонился. С изысканно надменным и скучающим видом он холодно, учтиво
протянул гостю руку, проводил его до входных дверей и ни единым словом не
попытался его удержать, не пригласил даже заглянуть еще раз.
Убитый своей неудачей, Кристоф снова очутился на улице и побрел куда
глаза глядят. Машинально пройдя два-три квартала, он дошел до остановки
трамвая. Юноша сел в вагон в состоянии полного отупения. Он рухнул на
скамью, чувствуя разбитость во всем теле. Не было сил подумать, собраться
с мыслями, да и мыслей не было. Он не решался заглянуть в себя - так пусто
было в душе. И не менее пусто вокруг, в этом городе; нечем дышать: туман,
дома - все навалилось на него тяжелой громадой. И единственной мыслью
было: бежать, бежать без оглядки, как будто спастись из этого города
значило оставить здесь пережитое жгучее разочарование.
Кристоф возвратился в гостиницу. Еще не было половины первого. Еще не
истекло двух часов с тех пор, как он вошел сюда - с каким светом в душе! А
теперь все померкло.
Он не позавтракал, даже не поднялся в свой номер. К удивлению хозяина,
он потребовал счет, уплатил за сутки и сказал, что уезжает. Напрасно
уверяли его, что нет надобности спешить, что поезд его уходит через
несколько часов, что разумнее провести оставшееся время в гостинице.
Кристоф хотел немедля отправиться на вокзал, сесть в первый Попавшийся
поезд, ни на один час не задерживаться в этом городе. После долгой
поездки, после всех затрат Кристоф, с такой радостью предвкушавший не
только свидание с Гаслером, но и посещение музеев, концертов, новые
знакомства, думал теперь лишь об одном: уехать...
Кристоф пошел на вокзал. Поезд действительно отходил через три часа.
Это был не экспресс (Кристоф ехал четвертым классом - так было дешевле) -
он останавливался на всех станциях. Выгоднее было бы сесть в следующий
поезд, который уходил на два часа позже и обгонял первый. Но тогда
пришлось бы провести в городе лишних два часа, а это было невыносимо для
Кристофа. Ему даже не хотелось выйти из вокзала. Мрачные часы ожидания в
обширных и пустынных залах, гулких и угрюмых; точно тени, снуют взад и
вперед озабоченные, куда-то бегущие люди, чужие, все чужие, все
равнодушные - ни одной знакомой души, ни одного дружеского лица!
Мертвенно-бледный день угасал. Электрические лампочки пунктиром
прочерчивали полосу тумана, отчего тьма казалась еще гуще. Кристоф,
изнемогая от тоски, тревожно ждал минуты отъезда. В течение часа раз
десять отправлялся он взглянуть на расписание поездов и удостовериться, не
вышло ли ошибки. Пробегая глазами расписание, чтобы хоть как-нибудь убить
время, он вдруг остановился на одном поразившем его названии: оно было ему
чем-то знакомо; после минутного размышления он вспомнил, что в этой
местности живет старик Шульц, писавший ему такие задушевные письма. И в
его смятенном уме сразу возникла мысль повидать неизвестного друга. Это
было не совсем по пути Кристофу, в двух часах езды по приг
...Поділитися у соцмережах