Жанр: Драма
72 Метра
...столкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не
узнал Сову:
- Ты кто?
- Я? - удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного
ответа - Я - никто.
- Вот и иди отсюда, - сказали ему и выперли за дверь. Через пять минут Сова
вернулся.
- Слушай, - сказал он двери, - пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас
ночевал.
- Да пошел ты! - возмутилась дверь.
И Сова пошел.
А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить
поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины
и говорил скромненько:
- А у меня завтра день рождения
И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его
за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать,
поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать.
Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам
ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий.
А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках,
стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: "Сова!
Сова!" - а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях,
конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи,
делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок,
на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в
движении.
Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плав-безобразии. Там была
плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть
прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в
трюме - вода, дальше - крысы, потом - матросы, а затем - наша палуба, где
офицерам отвели каюты, а выше - начальство. И еще служба там правилась по всем
статьям: "Для подъема флага построиться - шкафут, пра-вый борт!" - и все это на
корабле, который давно утонул. Просто "карман-сюита" - как все это дело называл
старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе
руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется.
И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в
рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть
без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие,
что на них лечь мог только умалишенный.
Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову - шапку - ушанку с
опущенными ушами и в ботинках - руки на груди - заваливался на голые пружины и
спал.
Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в
шинели на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки
совали: "Я - умер, прошу не беспокоить".
- Савенко! - кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. - Где вы
пропадаете?
- В цехе, товарищ командир, там клапана...
- В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!
- Есть! - говорил Сова и поворачивался, и у него на спине - сверху и донизу -
была отпечатана койка.
Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так
его никто не трогал, и он никого не трогал.
Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он,
пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться,
перестраиваться, назначал старшего на переходе.
Как-то стоим мы с ним на обочине - а Сова только-только из себя дежурного
сделал, - а мимо прет строй воинов-строителей - немытые, зачуханные, по грязи,
сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку.
Сова встал по стойке "смирно", грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял:
"Здравствуйте, товарищи воины-строители!"
Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее
всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе "Раздва-левой!",
взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули
головы направо и завопили: "Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!"
Сова, все еще стоя по стойке "смирно", скосил на меня глазки и спросил
- Саня, чего это я только что сделал? А?
- Не знаю.
- И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что
творишь.
Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не
верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в
центральный, а он там дает очередное представление.
А как ракета падает, я видел. Хлоп - и потекла. И облако белое, ядовитое от нее
поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все - мигом
вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в
окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у
него справа и слева и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый,
и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги
- они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное
впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные,
на мгновение позабывшие про свой мужеский пол.
И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все
разом закопались, зарылись в землю, как кроты.
Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить "Зорге
на лошади" или только "его лошадь".
Не помню, чтоб за это потом награждали.
Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные -
какие-нибудь "70 лет Вооруженных Сил" или "100-летие" еще чего-нибудь, может
быть, даже исполнения оперы "Аида" или другой оперы, Масканио (брата Пуччини),
"Сельская чушь".
Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость Да и небезопасно это -
можно ляжку проколоть.
Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так
зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него
расстегнулась и упала. А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь
печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол. Окружающие ему:
"Папаша! Папаша!". С-свет небесный! А у него головенка уже отвалилась, а глаза
уже видят сады райские.
Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок
блядей!
Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочкаволкодавка,
символизирующая собой одну единственную награду - медаль "Не-ПомнюЗа-Что".
Я тогда даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда
мне орденская планка понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую
мелкую - "эту", мне ее и выдали.
Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей - это не сосчитать, и все
время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая,
- насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке "Бережней с
кретинами", тот самый, что, напившись, уверял, что он - Эрнест Хемингуэй, родной
внук покойного, и сделан во время кубинского кризиса, купил себе планку сразу на
четыре отростка и только пришпилил ее на себе, как она у него через мгновение
отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню.
Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка
получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили
носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво.
Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на
лохмотья размотало, - пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.
Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких
флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах
восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те,
что не скользят на вспотевшем железе, - тапочки на микропоре. А сколько до этого
подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас
вместо них имеется - о железо! о железо! о железо! - и никого это не волновало,
а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало.
Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив
их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем
мы этим пользоваться. По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова
вернемся к описанию пейзажа.
- Онанизм! - заявлял наш старпом, который является составной частью нашего
пейзажа. - Это полезно!
И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода
Причем посреди доклада, не поймешь к чему - все затихали, ждали, что же дальше.
А он, вроде бы про себя:
- И врачи рекомендуют Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
- Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! - не выдерживал я у себя в углу, и
ине тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то
есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою
карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого.
Меня наказывали: "за неуважение к старшим", "за препирательство", "за
систематический халатный надзор", "за спесь и несобранность", "за умничанье" и,
наконец, "за постыдную лживость при объективности событий".
А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и,
торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же
взыскание: "За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении" -
выговор-выговор-выговор!
И я сочувствовал этой его торопливости.
Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление - а вы знаете, конечно,
что у нас офицера знакомят с его взысканиями, - я, улучив мгновение, кинь ее в
форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела,
полетела - размножаться. И помощник потом все никак не мог мне доказать, что он
только что мне ее вручил.
Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений
офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив
свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой
журналов - "инструктажа по технике безопасности", "учета воинской дисциплины",
"учета бесед..." и "учета учетов" - в поисках того журнала "ознакомлений", я свою
карточку уже сплавил в форточку.
- Не может быть! - говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. - Я где-то
здесь ее положил.
- Может, - говорил ему я и смотрел нагло.
Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая
пронация с помощью пронатора.
Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих
меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял.
Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю
венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в
непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.
А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо
тонкой, щетинистой - ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть
утиных яиц -такая недалекая-недалекая - видимо, оценивал он те слова на
правильность политического звучания
Но столь хрупкая его изостация (изосрация, так и хочется ляпнуть) была
совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.
- Химик, еб-т! - сказал он.
Наш старпом, кроме как "мандавошка - это особый вид бабочки без крыльев", ничего
же поучительного сказать не может. И еще он много чего сказал, но я это все
усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха.
Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если
собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и
событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных
списков.
А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть
собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает
ловить твой взглод и забывает совершенно то, о чем оно с тобой разговаривало.
Эх, Саня, Саня!
Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не
раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме нас поместились бы
все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с ними были Дюймовочками и нуждались в
родительском утешении.
А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования.
Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями.
- Пойду выпью со сволочами, - говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то
ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они
мирились, и старпом вел Саню к себе допивать.
- Глафира! - внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали
Марией, когда дверь открывалась. - Учти! Мы с другом!
И "Глафира" учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило
нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной,
выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в боки, вдруг
выбрасывала одну руку далеко вперед и сгребала старпома полностью в горсть - ему
словно ядро между лопаток попадало; после чего она зашвыривала его в комнату - а
он еще ножками так ловко сам себе наподдавал по жопке в этом перелете, что
просто детское умиление порождал, - потом дверь с треском захлопывалась.
Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате - он клубочком лежал на полу.
В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровения ведущих
политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов.
Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: "Красную
звезду", "Квадратный полумесяц" и другие чудеса. И все это, не читая, мы годами
складывали в этой комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все
эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при
отсутствии кроватей, что мы и делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы
правильно располагали авторов, чтобы они с прыжка не развалились, потом за руки
за ноги - "раз! два! три!!!" - закидывали на них гостей, оборачивая все это
предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они спросонок, не доходя
до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку.
Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошел ни до
постели, ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати, а он
только чуть-чуть в себя пришел, только почувствовал, куда я его перемещаю, как
сразу же уперся. "Нет, - говорит, - пусть тут зам ляжет, а я - с краешку".
Так и не лег на кровать. А еще говорят, Саня не любит замов. Данный случай
свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно набубениться, можно
докопаться.
Видимо, после того, как Саню от старпома выставили, он вдоль озера здорово
нагулялся и совершенно потерял ориентацию: пришел и рухнул среди журналов и
статей.
Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправляется. Если он вам скажет. "Я
пошел гулять", - значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать его не стоит.
Хотя внешне это на нем никак не отражается и заметить надвигающуюся прогулку
можно только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает холодильник и
начинает из него выгружать на стол все банки и тут же их вскрывает,
приговаривая: "Это изумительные, восхитительные люди", - имея в виду тех людей,
которым он собирается скормить все эти консервированные прелести.
Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем холодильнике наш
новый заместитель - Клопан Клопаныч, как мы его окрестили, - хранил свою икру.
Не ту, конечно, икру, которую он лично отметал, а ту, которую нам для автономки
выдавали. Просто квартиру ему еще не предоставили, и холодильника у него не
было, вот он у нас свою икру и пристроил.
Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там "икорку" - как он изволил
выразиться - не выдавали, а у нас выдавали, и он этому обстоятельству жутко
обрадовался. Да мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ все равно сопрут,
давайте к нам. Вот ее-то Саня и скормил "изумительным" людям.
Потом он, правда, подошел и сообщил эту трепещущую новостъ нашему новому
заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко рыгнул и
сообщил.
Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и убедительно
рыгает. В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с желудком, говоря:
- Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то... съел!
И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый зам в
разные периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении - наигравшейся
гориллой, при огорчении - побеспокоенными клопами, а в случае опасности - духами
и жасмином.
Так что если рядом с замом запахло духами, значит, жизни нашей что-то угрожает.
У замов просто чутье поразительное на это дело, чуют они, тряхомуды печальные,
когда их жизнь в опасности, а этот наш недоносок - в особенности.
И еще у него уши оттопыривались, когда он был вне себя, и тогда, когда Саня ему
эту новость сообщил, они тоже у него отошли от головы на значительное
расстояние, а затем на лице его сейчас же сделалось выражение, будто пришла
свинья и съела всех его детей, с него просто картину можно было писать. Рубенс.
"Хавронья и младенцы".
Потом он пожевал впустую воздух - он всегда жевал так воздух, когда собирался
сообщить нечто значительное, - и...
- Александр Евгеньевич! - пауза, во время которой зам слегка, как кляча на
солнце, качает головой. - Но у меня ведь дети!
Надо вам сказать, что Саня (консервированные слюни тети Глаши!) вообще-то
поначалу слабо понимал, какое отношение имеют дети к замовской икре.
Оказывается, у зама много детей, оказывается, их у него - вертеп едучий, и еще
оказалось, что по ночам, оставшись один на один с верблюжьим одеялом в вонючей
каюте на пароходе, зам мечтал, как он вскроет банку и собственноручно ложкой
вложит каждому своему грызенышу в рот по икринке.
Пришлось за корабельный спирт доставать заму эту икру - а что делать! - и еще
кое-какие консервы, которые Саня вместо детей съел вместе с "восхитительными"
людьми.
Протоэнурия.
Я когда вспоминаю этого нашего зама, мне всегда приходит в голову именно это
слово; сначала, правда, ахинея какая-то, удивительная в своей прозрачности,
лезет в голову, а потом - оно. И еще приходит слово - "прострация", и еще -
"проплиопитек".
Проплиопитеками кто-то назвал наших матросов, которые при сдаче всем экипажем
перед походом анализа мочи плевали заму в миску, отчего у него всякий раз
обнаруживали в моче белок (хотя белок может быть в моче у замов, я считаю,
просто от трусости перед автономкой).
А белок в моче, ребята, официально обнаруженный, - это и есть протоэнурия, что
само по себе есть - заболевание почек, лихорадка, половая недостаточность и
прочая глобальная зараза.
И как только такой никудышный замовский анализ становился достоянием гласности,
зам немедленно впадал в пространственную прострацию на несколько дней, а докторидиот
по триста раз гонял его на повторную сдачу той внутренней жидкости,
недержание которой с трудом можно отнести к признакам богатырского здоровья, и
недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор все ему объяснял про
протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что док ни под каким видом
не гасил в нем луч надежды.
И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не срамши, не
жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день его надежда не
подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они негодяи, и все они
успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в банку нацедил, отчего
потом зам при получении в руки анализа заводил при докторе такую псалмодию, что
становится просто неудобно за его мировоззрение и идеи.
Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя, конечно, все
где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель ведет себя как
блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то есть как очумевшая
колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину.
А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая коза,
блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками жидкими
исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к нему,
ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя.
Нет такого пожара, чтоб не нашлось у тебя пары секунд, во время истечения
которых можно было бы поправить себе галстук и кое-что на роже и в душе.
И если уж вырвало клапан на пятнадцать кило по забортной воде на глубине
четыреста метров, если улетел он, как снаряд, и в кого-то по дороге врезался
так, что и смотреть потом на беднягу не хочется, так будь же ты человеком, сукин
ты кот, потому что ты все же заместитель командира, а не дерьмо собачье и
смотрят на тебя, паскуна, десятки глаз и ждут, когда ты скомандуешь: "Аварийная
тревога! Поступление забортной воды в отсек!" - и, может быть, даже возглавишь
борьбу за живучесть.
Конечно, найдется кому все это сделать и без тебя, но тогда хоть не сразу
превращайся в вездессущее существо наиподлейшего вида, а если и случилось с
тобой такое, то уж будь любезен, как только с аварией справятся, возьми на выбор
или серп, или молот и отхвати себе тот постыдный кусочек, тот сраный окраинок,
обтянутый кожей, тот вялопровод трясучий, который в результате воспитания
оставили тебе вышестоящие органы.
И будет это называться - "замовское харакири".
Хотя кажется мне, что до харакири нашим замам еще расти и расти.
Не будут они его делать ни при каких обстоятельствах.
Потому что ущербны они. Прищипнуты, как мы уже выше говорили, на манер
восточного обрезания. Клиртованы (а клиртование - это когда клитор
последовательно удаляют всему гарему: от клитора к клитору, от клитора к
клитору).
Безусловно, и на этот раз все мои размышления метафизичны, вероятнее всего,
полностью и приложимы не к замовской конечной плоти, а скорее к его уму, чести и
достоинству.
Кстати, весь предыдущий пассаж, посвященный заму, его члену и его мировоззрению,
целиком относится и к командирам, старпомам, помам и прочая, прочая, прочая.
И пусть выражение "Береги член смолоду", принадлежащее нашему корабельному
доктору, сослужит им в деле повышения уровня нашей боевитости свою посильную
службу.
О нашем докторе здесь тоже можно порассказать.
Конечно, у нас доктором на корабле был не тот орел, который в автономке сам себе
вырезал аппендицит, чем привел все командование в изумление, а потом и в
состояние слабой истерии, вялого шока, мелкой комы, тихой рефлексии и многих
сделал интровертами (перевертышами то есть, в смысле всяких безобразий). После
чего его с корабля убрали, наградив за доблесть орденом Красной Звезды. Правда,
потом у него все подряд спрашивали: "Толя! Если уж ты вырвал сам себе
аппендицит, то где же он?", - на что он обстоятельно отвечал, что аппендицит он
положил в банку со спиртом в качестве вещественного доказательства, но крысы (я
так и знал, что в дело замешаются крысы) проникли в банку (поди ж ты), выпили
спирт (экие бестии) и червячком закусили. А ему опять говорили: "Толя! Ты бы
хоть сфотографировал его на память для зрения", - на что он отвечал, что
фотографирование он производил с помощью матроса, но фотографии получились
только до входа в брюшину, а потом у матроса пленка кончилась. И еще его долго
расспрашивали всякие дотошные негодяи, которых на корабле и вокруг него всегда
много бродит и которым всегда интересно узнать, как же это люди в мирное время
ордена зарабатывают, вследствие чего он стал ужасно нервным и в дальнейшем,
когда рядом с ним заговаривали об аппендиците, всегда вздрагивал и внутренне
выл, поскребывая себя визуально и мысленно в нескромных местах.
Нет, конечно! Таких врачей, которые себе чего-нибудь с удивительным проворством
во время службы отхватили, у нас не было.
Вот другим что-нибудь оттяпать - это пожалуйста.
Был у нас врач Петя, который, спасая командира БЧ-5 то ли от перитонита, то ли
от гангрены, то ли еще от чего-то позорного, вместе с гниющей частью от восторга
и облегчения, что так у него все здорово получилось, ему яйца оторвал.
И никто этого не заметил, а когда наконец заметили, то решили: ну зачем
бэчепятому яйца, ему главное - жизнь сохранили, чтоб он по-прежнему был
командиром БЧ-5, - да и сам пострадавший сколько раз подходил к нему, умиляясь,
брал его руки в свои и вроде бы покачивал их, улыбаясь, и говорил высоким
голосом: "Ну зачем мне яйца?! Главное - жизнь!" - на благо Отечества, хочется
добавить, и замполиты так считают.
И был у нас врач Федя, который обожал раскроить какой-нибудь прыщик у матроса и
сделать из него незаживающую рваную рану и который ходил за замом, как тундровый
охотник за червивым оленем, и уговаривал его произвести операцию по удалению
кисты, которая давным-давно должна была у зама появиться, судя по тем записям,
что оставил ему его предшественник.
И был у нас врач Леха, которого я столько раз просил:
- Леха! Излечи от укачивания. Меня ни одна зараза не хочет излечивать. Я буду
всюду за тобой ползать. Подползать и целовать в неосвещенных проходах.
А Леха отговаривался, мол, "морская болезнь... вестибулярный аппарат...
неисследованная часть мозга". А однажды так качало, что все лежали вперемешку с
потрохами, а лодка выписывала бешеную восьмерку - вверх, вправо, потом зависает
и, набирая скорость вниз, влево - ужас кромешный, вжимает в пол так, что в
глазах темно.
Как я до него добрался - не помню. Вползаю:
- Леха! Подыхаю...
А он мне:
- На. Цистамин, противорвотное.
Только я глотаю эту дрянь, как лодка деревенеет где - то там наверху, и мне на
мгновение становится лучше.
- Хорошо, - говорю, - очень хорошо
...Закладка в соц.сетях