Жанр: Драма
72 Метра
...все время на тебя
отовсюду прет, то что же в конце концов с тобой получается? Ты возбуждаешься. И
не только ты.
Это удивительно, до чего у нас в поселке любили половые отношения. Во всяком
случае, жены начальников искали лейтенантов, и лейтенанты кормили их морковью,
лили им воду на мельницу, крутили им жернова и мылили их всячески, столпившись
вокруг одной норки, опускали туда свои мармышки и, сощерившись, выдергивали,
опускали и выдергивали, а начальники потакали женам лейтенантов и открывали
перед ними грандиозные сексуальные дали, отчего впоследствии совершенно забывали
о собственных женах, которых запирали, уходя, на ключ на втором этаже на два дня
и которые вылезали из окна по веревкам, и их внизу подхватывали на мохнатые руки
и несли до ближайшего подвала, где они мясисто отплясывали на столах (ией-ух!),
заливаясь серебристым многодневным смехом, и отдавались всем подряд, а потом они
делали друг другу аборт и, чтоб скрыть выбритые места, приклеивали там куски
шиньона, которые отваливались, когда муж входил в комнату.
Скороговорка.
Остальные занимались скотоложством.
Я считаю, от полноты жизни.
Отчего же еще занимаются скотоложством?
Только от полноты.
Для чего лучше всего подходили собаки.
Кошки тоже подходили, но они царапались.
Да и с кошками занимались молодые матросы.
Да и то, когда их старослужащие заставляли.
Кур не было, а то бы занимались и с курами.
Так что лучше всего подходили собаки.
Словом, так.
Одна, можно сказать, супруга ежедневно растравляла себя совершенно со своим
кобелем - аппетитной величины была овчарка, даже вспомнить жутко.
Однажды не получилось у них гармонии, не сложилось, видите ли, я бы сказал, не
вышло, и кобель, заменяющий раскоряченного папу, принялся кусаться, а она давай
лягаться и орать, и прибежал сосед с топором и простым лицом и порешил обоих, то
есть только кобеля, я хотел сказать, а потом их на носилках - в госпиталь и
только там расчипиздрили, то есть разлучили, я хотел сказать.
Нет! Все было не так.
Все было по-другому. Сосед привел к соседке сучку на случку. С собаками такое
бывает. И пока собаки не теряли времени в одном углу квартиры, хозяева не теряли
- в другом. А потом кто-то кого-то укусил - теперь уже не упомнишь, - и все
разом завопили, и прибежал другой сосед, который с топором в руках заранее
караулил все виды скотоложства, и всех с хряком уложил, вернее, он нарубил собак
на волосяные котлеты, а тот тип, что пришел с сучкой, посчитав, что это муж из
похода явился, поскольку он его никогда до этого в светлое время года не видел,
успел все же влететь в шифоньер и там уже подавился насмерть, потому что ему в
дыхательное горло напополам с шелковым рукавом попал целый рой вспорхнувшей
моли, после того как в щель он узрел топор окровавленный.
Там его и нашли, а моль взметнулась стаей вверх, как бешеная, потому что
испугалась его вздыбленного члена.
Таким его и обнаружили.
Таким он и остался, и окаменел.
Этот член.
Просто какая-нибудь кантата в этом месте должна грянуть при прочтении, я считаю.
Потом зоологи проводили экспертизу и выяснили, что причиной коллективного
сумасшествия моли мог быть только член. В смысле такой величины. (Еще одна
кантата)
Ну не чушь ли это, задумчивый мой читатель?
Вы только послушайте баб в нашем поселке, они вам и не такое расскажут: и про
начальников, и про жен, и про лейтенантов, и про топор, и про кобеля. Конечно,
чушь, мура, брехня! Я так и скажу официальным органам, если они у меня
поинтересуются. Я так и скажу: брехня! Никто у нас не ловил чужих жен, не
совращал их стоя, не зажимал (не говоря уже о скотоложстве), не согревал, не
горячил, не корячил, не титькал. Девочки не ночевали по подвалам, не кончали где
попало, а заканчивали школу девственницами, а мальчики - девственниками, никто
не играл ни в "ромашку", ни в "замарашку", не набирал в шприц шампанское, не
впрыскивал его в девичью грудь или еще куда-нибудь, а потом не высасывал.
Все сидели и смотрели программу "Время". Сложив руки на коленях
И я сидел. А если звонили в дверь, то шел и открывал ее рывком и в трусах В
двадцать один ноль-ноль я открывал дверь только рывком и только в трусах, и чтоб
кончик выглядывал. И тогда все внимание сосредоточивается на этом кончике,
потому что он вроде бы подмигивает, одноглазенький мой. А ты еще шкурку
благородной рукой беспокоишь, теребишь, до того как появится твоя слива, в
которой и откупоривается глази то! И в этот момент можно подумать о том, что, в
сущности, член человеческий - это ведь не орудие нападения, отнюдь! Это
инструмент очень ранимый, где-то даже тонкий, жалкий, и должен напоминать
человеку о его незащищенности, о необходимости утешения и прочее и прочее... Был
момент, когда я так и думал - открывал, обнажал и думал.
А между тем...
Звонит замполит. А ты дверь на себя - хась! - и говоришь ему, помня о ранимости,
член несчастный теребя: "Ну?! Вагина-Паллада!" А он тебе: "Программу "Время"
смотрите?" А ты ему опять: "Ну?!" - или можно заорать: "Перестаньте мне сниться
по ночам!" И тогда у него улучшается пищеварение и калоотделение. Немедленно
просто. Вовремя подставляешь под него калоприемник - и никаких проблем. И
чесаться он начинает немедленно. Тут мне, кстати, вспоминается одна история с
замом и с тем, как он после одной бабы чесался, но мы ее рассказывать не будем.
Не стоит. Лишнее это. Ну к чему? И так им достается. Трудная потому что у замов
жизнь. Вы думаете, так просто, что ли, замами становятся? Нет, не просто. Нужно
все время что-то удобрять. Какую-нибудь ниву. Или чушь пороть несусветную, а от
этого страдают мозги, потому что они всю дорогу набекрень. Вот наш первый зам.
Тот попал в замы лишь только потому, что все время плясал лезгинку. Вызовет его
член военного совета (сокращенно ЧВС) и скажет. "Слышь, лейтенант, спляши, а". И
он плясал, а ЧВС сидел, и ему все это ужасно нравилось, а потом он говорил:
"Хорошо-то как, лейтенант, хорошо!" - и еще говорил: "Сразу тебя на лодку
замполитом назначить не могу. Должность, понимаешь, там капитана второго ранга,
а ты у нас лейтенант, вот как будешь капитан-лейтенантом, вот тогда конечно. И
еще: у нас банкет намечается, так сказать, с женами, так ты там тоже организуй
танцы и все такое веселое что-нибудь, смешное и за курами проследи".
И он следил - за курами, за петухами, за потрохами петухов, а потом он следил за
нами, чтобы мы, если уж и вставляли кому-нибудь радостно свой член, то при этом
заботились бы о чистоте линий и чтобы - ни-ни! - все было шито-крыто. А потому,
конечно, если меня спросят официальные органы, то я так им и отвечу - ни-ни,
шито-крыто; а если спросят неофициальные (запятая) органы, то я им так прямо все
и выложу, что в поселке у нас все насиловали всех, а также причихвостивали,
засандаливали и впер -доливали. Спрашивали иногда: "Разрешите вас причихвостить,
а затем и впердолить?" - и впердоливали! Чаще безо всякого на то разрешения. И
если посмотреть сверху, с высоты птичьего полета, на нашу базу, то у нас никто
не занимался боевой подготовкой - только пыхтели, кряхтели, мычали, стонали и
мямлили, добавляли с плачем смазку в тормоза, обнимали за яйца и собирали их в
лукошко, предварительно клещами зажав.
А командующий - наш любимый главночлен, по ужасу исходящему от которого мы
тоскуем до сих пор, - насиловал командиров дивизий и кого попало. Вызовет,
бывало, кого попало и скажет "Вам наступил пиззздееец!" - и ты чувствуешь, что
действительно наступил. Он. Он самый. И никуда не денешься Не взлетишь. Не
взмоешь. А если и оторвешься от земли на пять сантиметров, то сейчас же на нее
жопой трахнешься.
А командиры дивизий, затрапезничав, хватали за срамное командиров кораблей и
дежурных.
А командиры - офицеров за цугундер и на палкинштрассе; и шипели при этом
ядовито: "И это только начало! Вы у меня будете лизать раскаленное железо!" -
отчего у офицера внутри сразу же что-то рвалось рывками, что-то дорогое и
ценное, сокровенное рвалось и ломалось, и не один раз в год, а по нескольку раз
в день, из-за чего офицер (наш) ежечасно и ужасно был готов к подвигу или к
чему-нибудь такому, что помогло бы ему оставить на время в покое то драгоценное
и святое, что у него, может быть, все еще находилось внутри и что наверняка,
приди за ним когда-нибудь, ни за что там не нашарилось бы, ни за какие коврижки,
фигушки потому что, улетучилось потому что, рассосалось, и если не получалось
защитить то, что внутри, то есть заслонить то, что уже давно улетучилось и
рассосалось, офицер брал пистолет, вгонял в ствол патрон, сэкономленный на
стрельбах, и шел на торец пирса расстреливать какого-нибудь негодяя матроса, и
там, на торце, он некоторое время с удовольствием наблюдал на лице у того
матроса все муки собаки Муму, а потом стрелял ему у уха, отчего что-то там
происходило с барабанной перепонкой.
Оно, конечно, член с ним, с матросом, но от всех этих переживаний, от всех этих
"туда-сюда-сжимай" у офицера гипертрофировалась железа, вырабатывающая семенную
жидкость, она распухала у него этакой цистерной, отчего у него даже изменялась
походка: вы только посмотрите, как ходят у нас офицеры, это сразу заметно,
потому что жидкости много семенной - и оттого, конечно, если уж он находил себе
бабу, то, естественно в этом положении, он слезал с нее только по большой нужде
(или по малой) или в случае ядерного нападения.
Вот как ухнуло тогда в Окольной (все равно не знаете, где это, к чему
уточнять?), как разнесло там в шелуху склад боепитания, как вырос при этом
умопомрачительный белый гриб над городом, вот тогда и побежали все, причем у
всех оказались надеты только рубашки, а под ними - ничего, кроме отдельных
сморщенных деталей, а некоторые успели в таком виде до Мурманска доскакать, все
свое потомство многоплодное прихватив, и все они оказались замполитами.
(Эскадрон блядей летучий!)
А я знаю героев, не замполитов, конечно, которые, не бросая начатого дела,
только в окошко глянули тогда на расползающееся по небу безобразие и зашептали
страстно своими косоглазым певуньям: "Пока до нас долетит, десять разу успеем
кончить!"
И кончали.
Десять раз.
О чем всюду потом напоминали многочисленные свидетельства - бледные сливки
презервативов, - которые по весне при вытаивании усеивали откосы и собирались с
гримасой омерзения палками в ведра и относились, сморщившись, в мусорные бачки.
И полны были те бачки.
И приезжала машина из тыла, и грязнющий молчаливый матрос, которому до этого
десять лет в голову вдолдонивали, что он на службе Родину будет защищать, грузил
все это дерьмо, переворачивал сочащееся и чмокал, утрамбовывая.
А офицеры помогали грузить.
Мичмана и матросики по воскресеньям влажнели в тесной войлочной промежности гденибудь
на галере, а офицеры - в поселке. Они поначалу взбунтовались было ("мы же
в погонах!"), а их быстренько переодели в гражданочку и успокоили дисциплинарно
всячески, и напрягаешься, бывало, встаешь на цыпочки, чтоб эту драгоценную бадью
с дерьмом через борт машины перевалить, а с нее льется, льется и на плечи тебе,
и в открытый от усилия рот.
И никто не заболевал простудными заболеваниями, никого не скашивал австралийский
антиген, даже отрыжкой никто не страдал.
Все! Решительно все.
Все решительно были красивы, полны и сильны, как крокодилы. Таким дай что-нибудь
в руки, и потом не вырвешь. Таких пошли куда-нибудь, и потом концов не найдешь.
Таких выпусти в поле, и они тебе все поле проскачут - накосят-выкосят-выгребутвывезут
- или картошку соберут у себя и в соседнем государстве.
Вот вызывают лейтенанта и говорят ему: "Поедете немедленно замените старшего на
картошке в Белоруссии, а то от него, чухонца недорытого, месяц ни слуху ни
духу".
И он едет.
В Белоруссию.
И там находит какое-то Богом забытое место - не то склад не то планетарий, -
напичканное в три яруса койками. А за столом там сидит недоразвитый замполит
картофельного батальона и из лапши - знаете, была такая лапша в виде букв -
пытается выложить слово "солитер". Лейтенант входит, говорит, кто он и все
такое, а замполит поднимает на него свои синие-синие очи, во взоре которых
ничего нет, кроме мутной муки творчества, и спрашивает
- Слушай, как правильно: "солетер" или "селитер"?
И сейчас же находится командир батальона, который, оказывается, нигде не
прятался, просто здесь на койке лежал трупом. И его с койки сдергивают, и он,
обалдевший от столь обильных переживаний - лейтенанта на замену прислали! -
сначала ничегошеньки не может понять, а потом до него доходит, и он бросается к
лейтенанту, как Бойль к Мариотту, как Гей к Люссаку и как Левей к Гуку, и трясет
его за грудки, и сжимает страстно, и кричит; "Повтори, что ты точно меня
меняешь", - а потом он сходит с ума, бегает кругами по кубрику, орет и пинает
кровати, а на вопрос: "Где все люди?!" - отвечает, радостно поперхнувшись: "Хрен
их знает, коров где-то (эх!) е-е-ебут!"
И лейтенант немедленно садится в командирский "уазик" и долго-долго едет по
безлюдной степи, воспетой когда-то Чеховым, в сопровождении мичмана, не
воспетого пока никем, который говорит только о бабах, советует лейтенанту, как
их выбирать, и сочится слюнями, приговаривая: "Порево-жорево-здорево" - и
потирает свои маленькие потные ручки.
И первый же матрос, которого удается обнаружить, смертельно пьян и приклеен
между чудбвищными титьками у пожилой доярки - она так с ним везде и ходит, его
никак не оторвать; а доярка при отбирании поднимает такой ужасный вой, так побабьи
и зашлась, воет, как по покойному, а потом она спускает на лейтенанта всех
своих корок "Фас! Возьмите его, ирода окаянного!". И коровы долго гоняют его по
навозу, все пытаются забодать вместе с мичманом, слюнявым головотяпом, и
машиной.
Но лейтенант не сдается, не из такого сделан, он едет в милицию, и там ему
обещают помочь, дают молодца гаишника, и в первом же кювете они находят
перевернутый самосвал с пьяным водителем из батальона, и лейтенант мнется, не
знает, что ему предпринять, а матрос кричит ему: "Лейтенант! Да я тебя видел
на..." - и дальше он просто не успевает сказать, потому что гаишник хлопает его по
лбу полосатой палкой и уже у рухнувшего тела проверяет документы, находит
водительское удостоверение и с остервенением его рвет.
Итак, лейтенант собирает всех людей и все машины, за исключением двух тарантаек,
сгоревших вместе с картошкой синим пламенем, и привозит их назад, за что его
обнимает и пожимает ему все его руки начпо тыла Северного флота, контр-адмирал,
приговаривая при этом: "Удружил, лейтенант, все, значит, живы у тебя? Спасибо,
удружил!" А когда лейтенант заикается насчет того, чтобы те сгоревшие самосвалы
списать, адмирал ему обещает, что немедленно вызовет мичмана, в чьем заведовании
они до Белоруссии находились, и тот этим сейчас же займется.
И приходит мичман. И только адмирал открывает свой рот насчет списания
инвентарного имущества, павшего в борьбе за урожай-70, как с мичманом тут же
случается истерика - натуральная беда, - и он, словно только что сбрендид
ругается при адмирале матом, кричит, тыча скрюченным пальцем в лейтенанта: "Кхуй
ему, к- хуй!" И его уводят под руки, плачущего, а он все пытается обернуться
и еще в него ткнуть.
- Вот видишь? - говорит адмирал и разводит руками. - Ничего у нас с тобой не
получается.
А получается только через год, когда лейтенант находит наконец того, кому можно
вручить сорок литров чистейшего корабельного спирта и списать те два самосвала.
А потом лейтенант до того поднаторел в списании всякого военного барахла, до
того он во вкус дела вошел, что мог запросто подводную лодку списать со всем,
что у нее внутри напичкано - с людьми и механизмами, - отвезти все это в сторону
и утопить в болоте к едрене Фене, или мог за два старых дизеля поставить на
Северный флот десять вагонов леса, или чего-нибудь там еще добыть, оторвать,
выкрасть, выпросить.
Отчего и сделался ценнейшим кадром. А когда его - по дуге большой окружности -
занесло в Москву, он вместе с корешом - за одной партой сидели - попал в Большой
театр, и до начала представления, обшарив театр совершенно в поисках свежего
пива, они забрели в правительственную ложу, где, закинув ногу на ногу,
стекленеющим взором следили за началом оркестровки и наполнением партера, а
когда партер заполнился до необходимой величины, его кореш - вместе за партой -
вдруг встал и громко сказал:
- Товарищи! Проездом в нашей родной столице большой друг Советского Союза
господин Замирюха! Поприветствуем его, товарищи, поприветствуем, - и
зааплодировал.
И весь зал тоже встал и зааплодировал.
Через минуту их уже вели в комендатуру, а потом первым же рейсом отправили в
Мурманск с подробным описанием событий.
И командующий Северным флотом, получив то послание, заметил командующему
флотилией:
- У вас что, этого лейтенанта нечем занять?!
И тогда его прикомандировали еще на один экипаж, на который давным-давно
повесили лишний винт - ну, то есть на этом экипаже и с кораблем, и без него
всегда лишний винт числился, - так вот, прикомандировали этого орла, и он списал
им все винты вообще - два настоящих и один тот, что повесили, - то есть лодка
была, а винтов у нее уже не было.
И тогда на том корабле возник праздник, и командир корабля капитан первого ранга
Титьков по кличке Чума, который был таким интеллигентом - просто жуть: матом не
ругался и был вообще весь никакой, который даже экипаж самостоятельно не мог по
домам распустить - все звонил комдиву и спрашивал разрешения, а если кого из
офицеров хотел обозвать, то говорил в сердцах: "Негодяй! У меня нет слов,
негодяй!", - так вот, этот командир, на которого обожали вешать всех собак,
после списания всех винтов впал в натуральное счастье, носился по пирсу как
оглашенный, ненормальный философ, как какой-нибудь Гракх Бабеф, и, наверное,
первый раз в жизни ругался по-нехорошему и, показывая рукой на свое причинное
место, предлагал кому-то, неизвестно кому, где-то там наверху, - его
попробовать.
И все его понимали, потому что сами только этим все и жили.
В смысле этим самым местом.
Ой, городок!
Ой, городок, городок, и чего ты только не видел, чего тут только не было, не
происходило: я имею в виду жизнь как непрекращающиеся половые взаимоотношения, и
половые взаимоотношения в лучшем смысле этого слова, под которыми я всегда
понимал настоящую жизнь.
Представьте себе все дома у нас в городке в разрезе, и ведь на всех этажах
одновременно и порознь, чаще всего глубокой ночью, реже по утрам, прошибает пот,
скачут, дрожат кровати - идет результативная работа. За исключением, конечно,
адмиральского домика, потому что если его утром разрезать быстренько, то все
адмиралы окажутся на горшках и думать они будут только о росте нашей
боеготовности. (Давно замечено: чем меньше у человека семенной жидкости, тем
больше он думает о росте боеготовности. И чем больше у человека семенной
жидкости, тем меньше он думает о всякой ерунде.) Зато во всех других домах все
мысли были только о самом необходимом, о самом осязаемом, и трудились люди на
ниве половой - я не знаю - просто не щадили себя, и если бы атмосфера позволяла,
то трудились бы не только в домах, но и вокруг, на чердаках, в подвалах, в
кустах. И казалось, все здесь ощущают, что им мало осталось жить - может быть,
два года, или два месяца, или два дня, а возможно, и два часа, две минуты, две
секунды, и за это время нужно кого-нибудь поймать и вмочалить.
Просыпается наутро лейтенант и говорит "маме Буденного": "Где я?" - "У меня", -
говорит ему "мама". И он сейчас же приходит в себя и, весь в ужасе голубом,
замечает, что у нее растут усы и на стене висит нога. "Что это?" - говорит
лейтенант блеклым голосом. "Это моя нога, - говорит ему она. - Ты вчера так
безобразничал - обнимал ее, целовал и все на ней, как на гитаре, играл". - "Иии
- я?" - выдыхает несчастный, и ему объясняют, что "мама" - инвалид и тоже
лейтенант, но Великой Отечественной и это ее нога на стене висит, в смысле
протез, и грудь у нее, которую он вчера со стоном посасывал, полна медалей за
оборону Ханко, где она гранатами кидалась, как снежками, а теперь она строит
подводные корабли, и когда чего не ладится, ей выписывают молодого лейтенанта,
чтобы силы юные вкачать, то есть, я хотел сказать, вдохнуть, и у лейтенанта от
всех этих объяснений пересыхает слюна, и он еще два дня себя совсем не помнит.
Ой вы, лошади хмельные, да до чего же жизнь была вкусной! До чего ж она неслась,
не оглядываясь, не задумываясь, не разбирая дороги!
А как жрали, извините меня!
Как лопали все подряд! Как чавкали, обмусоливая пальцы, как всасывали мозговые
косточки, как хрумкали, хрустели мелкими ребрышками, трясли грудями и
подбородками, как набивали себе брюхо вареными яйцами по шестнадцать штук зараз,
как поедали мясо, паштет, курицу вареную, селедку, шпроты, уверяя всех, что
здесь все так вкусно и так все полезно, что все, абсолютно все, усваивается, изза
чего даже по трое суток и в туалет-то ходить не приходится; и как потом,
выпучившись, на четвертые сутки, вывалив язык и глаза беспокойные, и без того
лупоглазые, неслись в одном упомянутом месте одним огромным и сильным яйцом.
А адмиралы собирались на "адмиральник", куда приглашались и командиры с
командиршами, и выбирали из молодой кипучей командирской мелюзги тамаду,
например недавно назначеннего командира Сатонова, который в Северомысске, откуда
он и явился к нам, по воскресеньям гонялся за женой с кортиком или влезал без
очереди за пивом, а когда работяги возмущались, обещал им так в рожу дать, так
дать, что они все одновременно наложат больше лошади, а еще в ресторане укусил
за ухо замполита, как выяснилось, лишь только потому, что промазал, нацелившись
кусать его за совершенно другое место.
И Сатонов встает и говорит "Товарищ командующий и вы, товарищи офицеры, как
тамада я отрежу галстук любому, кто здесь заговорит о службе".
И все его шумно поддержали, но как только шило корабельное потекло рекой, как
только все эти украшения флотской жизни: куры, утки, семга, икра и говядина из
закромов Родины - сильно перекочевали в желудки командиров и начальников, первым
о службе заговорил, естественно, командующий.
- Раз-ре-ши-те, - протиснулся к нему тамада Сатонов и, наклонившись, поискал,
нащупал и отрезал ему под самое горло его любимый шелковый галстук.
Секунд десять происходило созревание, а потом командующий начал кидаться
цыплятами и вопить, что это его самый лучший галстук.
А жена тамады Сатонова бросилась к жене командующего, уговаривая не обращать
внимания на ее придурка.
А начальник тыла - тот тоже срочно подбежал, расшаркался, как клоун, и предложил
командующему новые шифроновые туфли, на что командующий заорал, что его лишили
галстука, а не туфель, потом он в сердцах сдернул с шеи тот сраный охнарик, что
ему Сатонов оставил, и швырнул его в тарелку начальнику штаба, а Сатонов при
этом, совершенно равнодушный к поднявшейся суете, наливаясь скорым соком,
дозревал в углу и с безучастным видом щелкал ножницами, нацелившись еще у когонибудь
чего-нибудь отыметь.
То был чудный объект для наблюдения.
Это я не про галстук, это я про Сатонова Я сам с ним как-то столкнулся на трапе.
Шла приемопередача корабля, и всюду было полным-полно посторонних. Я лез вверх,
а он - вниз. Мы столкнулись, и я надавил ему на лоснящееся брюхо, потому что,
во-ервых, я его совсем не знал и, во-вторых, у него не было на кармане бирки,
где было бы написано: "Я - командир", - а все мы были в синем белье без погон, и
у меня бирка была, и я абсолютно справедливо решил, что это лезет охамевший
интендант.
- Ну ты, - сказал я ему, - вор в законе! - на что он горлом зашелся, захрипел, а
потом кто-то рядом заметил: "Это командир принимающего экипажа", - и я задом
слез, его пропустил, извинился и зачем-то руки отряхнул.
А какое было небо голубое!
А какая вода и скалы!
И солнце расшибалось о воду, превращаясь в солнечных зайчиков-кошечек-рыбокптичек,
заставляя жмуриться, гримасничать, а воздух сам, казалось, наполнял
легкие, холодил внутри, и отчего-то думалось, что все вокруг твое личное и можно
все это неторопливо употребить.
А сколько было ковров, гарнитуров, холодильников, чешского стекла, сапог,
колготок, лифчиков и прочего дерьма.
Но еще больше того дерьма не доезжало до нас вовсе, а поворачивапо на юг, на
Кавказ. И все благодаря начальнику военторга полковнику Маргуле по кличке
Маргарин. Это он был связан своей пуповиной с Москвой, Кавказом, опять с
Москвой, Академией Генштаба и Мурманском.
А ты стоишь перед его дверью, бывало, и она открывается: "Слушаю вас", - и ты не
знаешь, что сказать: то ли о том, что в банке меда на самом дне нашел сливовую
косточку, то ли хочется у него колготок для жены попросить.
Ему как-то позвонили из Москвы и сказали: "Ты что ж это, сморчок недодавленный,
змий гремучий, совсем, что ли, намека не понимаешь? Если тебе "Жигулей" в
прошлом месяце не прислали, значит, что-то не так. Позвонить надо, справиться.
Ты что ж это, титька кастюлькина, думаешь: если тебя никто не трогает, значит,
все тебя любят, что ли? А-а-а? Просто место берегут, дурашка противная, место
неиспоганенное, чтоб туда можно было человека посадить, который давно созрел. Ты
чего это рапорт на пенсию не подаешь? А-а-а? Ждешь чего-нибудь? Или ты там вечно
собрался малину жрать? Вот мы пришлем тебе комиссию!" - и повесились.
А он так и остался с трубкой у уха.
А он абсолютно все здесь наладил. Сделал все, как для себя. В Мурманск спирт - а
ему оттуда палтус холодного копчения. И засосало у него при мысли о палтусе, и
ощутил он его вкус и тут же умер.
Вся база стояла с непокрытыми головами и неделю собирала по рублю, и все его
жены, дети, любовники жен, любовницы и их законные мужья - все решительно
оплакивали его кончину и невыносимо, непотребно рыдали.
Оборвалась пуповина, связывающая нас с Москвой, Кавказом и еще раз с Москвой.
С невообразимым треском.
Правда, ненадол
...Закладка в соц.сетях