Купить
 
 
Жанр: Драма

История моего самоубийства

страница №7


детстве, когда мне разрешали разбирать испортившуюся игрушку.
К этому Мишель и приступила: левою рукой обхватила мою голову и
потянула к своей подмышке, а правою подогнала под основание черепа брусок с
выемкой. Присмотрелась к посадке головы; поправила ее и, вытащив из кармана
гребенку, расчесала мне шевелюру в поперечный пробор, - от одной
подстриженной заушины до другой. Через мгновение вместо гребенки она сжимала
в руке скальпель, который вонзила в кожу за левым ухом и потянула по
расчесанной тропе. Поначалу нож шел гладко, но стоило ему миновать область
мягких височных костей, он стал спотыкаться и сбиваться с пробора. Мишель
вытаскивала скальпель из раны и отирала его о тряпку на поручне коляски:
кроме волос и крови тряпка запестрела дольками искромсанной мясистой кожи.
Добравшись до правой заушины, Мишель поддела отороченную кромку кончиком
скальпеля и толчками стала внедрять его между костью и мякотью. Скоро вся
верхняя кромка надрезанной кожи бугрилась на черепе, как разбитая в кровь
губа над десной. С нижней справилась быстрее, отложила нож и принялась
разминать кисти к следующему действию.

21. Мое агрессивное отсутствие

Пригнувшись, Мишель загнала восемь тонких пальцев под верхнюю строчку
надреза и прищемила ее снаружи двумя большими, - с просвечивающим сквозь
резину кизиловым лаком на коготках. Убедившись в надежности хватки, она
закусила губу, напрягла кисти и резко оттолкнула их от себя. К моему
изумлению, вся задняя половина шкуры на черепе, хотя и с глухим треском,
отстала легко, - как спадает чадра. Не дав мне опомниться, Мишель запустила
пальцы под кромку другой половины отороченной мякоти и дернула ее теперь
вниз.
Меня охватила неиспытанная разновидность стыда. Все лицо, - лоб, брови,
нос - скаталось у подбородка в бесформенный кляп и обнажило желтые влажные
пятаки жира, испещренные розовыми капиллярами и пронизанные - на уровне
исчезнувших ноздрей - пучком черных волос. Не совладав с омерзением, я
внушил себе, будто это не я, тем более, что таким я себя не знал. Помогла
Мишель: схватила с каталки моток туалетной бумаги и стала шустро обвивать
мне ею череп, от лба к затылку. Первые несколько слоев жадно впитали в себя
влагу и окрасились в оранжевый цвет, но потом, когда лента перестала
промокать, - не понять было что же именно скрывается под бумажной толщей.
Необернутой осталась только макушка, - пролет, на котором Мишель уже
разрезала шкуру и расцарапала скальпелем желобок. Сжимая теперь кочан моей
разросшейся головы, она взяла с каталки короткую пилу и, отставив мизинец,
изящно - словно скрипичным смычком - зачастила ею вдоль по желобку. Звук был
высокий, как полет зуйка, но саднящий, как зубная боль. Сдув с желобка пыль
из костяных крошек, Мишель извлекла из груды инструментов на каталке
металлический обруч и натянула мне на лобную кость. В центре венца торчал
стальной винт с крылатой гайкой. Разгадав назначение инструмента, я
содрогнулся, а Мишель принялась гайку закручивать: с каждым оборотом обруч
глубже въедался в бумажный кочан и прогибался на висках.
Вскоре Мишель пригнулась ко мне ниже, обхватила гайку всеми пятью
пальцами и напрягла кисть сильнее. После двух дополнительных тугих оборотов
гайка застопорилась, но потом вдруг - вместе с коротким скрежетом металла -
раздался звонкий треск лопнувшей кости, и из расколовшейся по желобку
макушки в подставленную ладонь выскочил гладкий комок ослепительной белизны.
Не разгибаясь, Мишель выхватила правой рукой из кармана ножницы и чиркнула
ими сперва по двум сонным артериям под колобком, а потом стала возиться с
двумя толстыми приводами, соединявшими его с туловищем. Приводы упрямились и
выскальзывали из прикуса. Напряжение разрядил писк Панасоника. Не
разгибаясь, Мишель дотянулась ножничным мыском до кнопки на аппарате.
— Ты? — выдохнул телефон.
— Стив! — вздохнула Мишель. — Слава Богу!
— Почему такой голос? — встревожился Стив. — Одна?
— Поза такая: с мозгом работаю. Ножницами.
— Ножиком надо!
— Знаю. Просто загадала: если удастся ножницами, - значит "да", а нет,
- значит, "нет".
— Опять эти глупости! А что сейчас?
— "Да" - это позвонишь, "нет" - не позвонишь.
— Сказал - значит позвоню! — кашлянул Стив с достоинством. — Я тебе
не Аскинази!
— Напоминаю еще раз: сам женат! Уехала-таки она или нет?
— Звоню с вокзала! Еду домой и мариную шницель!
— Я не буду мяса: не могу после работы.
— Опять эти глупости!
— Я к тебе не за этим еду, — и стала сразу доброй и веселой. — Я,
кстати, была в "Саксе": платье купила; помнишь, тебе понравилось?
— Тебе больше идет когда ты голая.

Мишель молчала.
— Я платье это сразу с тебя сниму, запомни! А потом положу тебя на
ковер; не на тот, - жена его скатала, - а на другой, с оленями... Животом
вниз, поняла? И начну дышать в затылок... А потом покрою маслом; новое -
миндаль с мускусом.
— О-о-ой! — застонала Мишель. — Нет, я не про это. Он опять почти
уже - и выскочил!
— Выбрось, говорю, ножницы на хуй! — сорвался Стив. — Я говорю такие
слова, я поэт, а - ты! Возьми нож!
Она схватила скальпель и полоснула им по последнему шнуру:
— Все! Подожди секунду: отключу монитор и возьму трубку.
— Кто-нибудь пришел? — всполошился Стив.
— Не в этом дело... Такая обстановка, а ты - эти слова...
Освободив правую руку от скальпеля, Мишель поднесла ее к левой, и белый
груз распределился теперь поровну на ладонях, которые она осторожно потянула
на себя и развернулась к каталке. В глубоком основании опустевшего черепа я
разглядел темную лужицу крови, припудренную костяными крошками. После
долгого шока я перенес взгляд на извлеченный оттуда шарик, покоившийся уже в
эмалированном тазике на каталке. Мишель теребила его пальцем с кизиловым
наконечником маникюра и так же легонько пальцем другой руки поглаживала
ствол телефонной трубки, через который, увлажненные мускусно-миндалевым
маслом, скользили и набивались в ее ухо слова. В ее крохотной ушной раковине
все они уместиться не могли: тыркались там друг в друга и, извиваясь,
проникали сквозь ушной канал в распалявшиеся недра женской плоти. Когда они
заполнили собой ее всю, Мишель сперва перестала теребить шарик в тазике, а
потом вовсе отняла от него руку, и, отвернувшись, расстегнула на халате
нижние пуговицы. Потом, судя по дыханию и изгибу туловища, запустила руку
себе между ног и - не просто отодвинувшись, а отрекшись от меня - вошла ею в
свой организм.
Во всем помещении развернулась странная тишина. Поначалу я объяснил это
близостью женского организма, нагнетавшего в своих недрах ту неостановимую
энергию, в ожидании выплеска которой все умолкает. Скоро, однако, мною
овладела энергия самой тишины, наполненной не отсутствием звуков, а
присутствием их небытия.
Она овладела мною так же просто, как пространством вокруг, - не вошла в
меня, но стала во мне быть, и с поразительной четкостью я начал вдруг
осязать свое несуществование; не уход из бытия, а мою наполненность
небытием. Наступило состояние моего пронзительного отсутствия, похожее на
ощущение онемевшей после сна руки, когда ею чувствуешь ее же мучительную
неспособность осязать.
Именно это я и чувствовал теперь: агрессивное отсутствие. Ужас
усугублялся тем, что отсутствовал я в столь же агрессивно отсутствовавшем. Я
ощущал себя прорехой в сплошной прорехе. Все отсутствовало, все было ничто,
- и меня заносило в это состояние, как воздух в воздушную яму. Но в этой яме
мне было очень уютно и привычно, - как если бы через долгое время я вновь
узнал что знал всегда: несуществование доступно ощущениям, как
существование, а жизнь - это вспышка сознания, высвечивающая порожность
мира, его наполненность вездесущим Богом, который, будучи началом и концом
сущего, есть ничто. Страх перед смертью и страх перед Богом - один страх, и
это понимание опять же показалось мне знакомым. Бог есть то, от чего я
всегда бежал в неосознанной панике, хотя мне и казалось, будто я, напротив,
стремлюсь к Нему и хотя невозможно избавиться от того, чего нет; от того,
что есть лишь зыбкая метафора той смутной догадки, согласно которой смерть
есть мука несуществования, ужас отсутствия, а жизнь - нескончаемая агония
страха перед болью небытия. Из агонии выход один - в ничто, хотя,
ослепленные ужасом и отупевшие от него, мы в одиночку и в отчаянии восстаем
против этого, как в одиночку и отчаянно сразился с Богом библейский Яков.
Ничто - это ни отрицание, ни утверждение; оно предшествует смыслу так же,
как предшествует смыслу существование...
Меня охватила паника, но крик, приглушенный и протяжный, вырвался не из
меня. Выронив трубку, скорчившись и уткнувшись головой в подмышку, Мишель
содрогалась, задыхалась и стонала, раздираемая энергией, которая выплеснула
ее хрупкую плоть в оргастическое отсутствие. Когда эта сила отпустила ее,
Мишель обмякла, откинулась назад к колесу каталки и ударилась в него
головой. От толчка тазик грохнулся на пол, и безвольный сгусток влажной
мякоти скользнул по кафельному полу, вздрогнул и замер на границе черного и
белого квадратиков... И вот тут - от ужаса и возмущения - во мне поднялась
вдруг страсть к прорыву через поглотившее меня ничто. Не к возвращению в
жизнь, а к прорыву в нее сквозь ничто. Эта сила, однако, подобно внезапно же
исчезнувшей из меня энергии небытия, не вошла в меня, а стала во мне быть, и
с тою же поразительной четкостью я начал ощущать теперь обратное, - бытие.
Чувство было одновременно знакомым и неузнаваемым, и неузнаваемое в нем
стало наполнять меня таким непредставимым прежде переживанием бытия, когда
это переживание есть праздник преодоления ничто... Нацедив меня до краев,
оно не находило во мне свободного места, набивалось в себя, сжижалось и с
каждым мгновением распирало изнутри сильнее.

Теперь уже то был мой собственный крик, - молитва без слов, без имени
Бога и помышления о Нем; вопль моей безотчетной устремленности ко всему
пребывающему.
...Кричал я недолго; дежурный врач, который выглядел, как еврей из
непросохшего асбеста, сообщил мне, что медсестра, услышав мой крик,
ворвалась в палату и растолкала меня, ибо ей показалось, будто мне снился
кошмар. Потом припала к моей груди, но отпрянула, поскольку, во-первых, не
выносит запаха коньяка, а во-вторых, ей послышался всплеск упавшего в живот
сердца. Растерявшись при виде счастливой улыбки на лице умиравшего пациента,
она вызвала врача. Обнюхав меня, этот врач с фамилией Аскинази уставился
неверящим взглядом в осциллограф в моем изголовье, но, освоившись с
увиденным, изрек, будто в книге по занимательной кардиологии описан
аналогичный случай: в какой-то недоразвитой стране, где хирурги умели
оперировать только на периферийных участках туловища, некий пациент умирал
от инфаркта миокарда. Если бы экономика в той стране находилась на уровне
мировых стандартов, пациенту сразу вспороли бы грудь. Вместо этого врачи
дали ему пилюли, и больной начал быстро умирать. Запаниковав, он хлопнул
флакон медицинского спирта, и - чудо! - не только не умер, а стал
бесцеремонно веселым.
— Единственное чего не понять, — добавил Аскинази, — где ты раздобыл
тут коньяк?
— Это не коньяк, — заверил я его, — а арманьяк.
— Армянский коньяк?
— Дороже.
— Из Франции?
— Из фляжки.
Аскинази сперва не поверил мне, а потом рассмеялся:
— А я пью только дешевое вино, потому что дорогое дорого.
— Все в жизни дорого, — рассудил я. — А сама жизнь еще дороже,
потому что жизнь - я тут подумал - это не необходимость, а роскошь.
— У меня на роскошное денег нету.
— Это всегда так, — еще раз рассудил я. — Если тратить только на
необходимое, на настоящее не остается. Дело вкуса!
— Роскошное вредно, — попробовал Аскинази после паузы. — Особенно,
если становится привычкой... Курение, например...
— Может быть, вы правы, а может, и нет: существование тоже вредная
привычка; чем больше живешь, тем выше шанс умереть.
Аскинази улыбнулся неуверенно, поскольку не разгадал моего к нему
отношения - и опять был прав: отношения к нему у меня не было. Я был занят
другим - переживанием неожиданной легкости и готовности жить дальше как бы
дорого и вредно это ни было.
— Почему кричал? — спросил он серьезным голосом.
— Приснилось, что рожал, — сознался я. — Хотя в свое время отказался
даже присутствовать при рождении дочери.
— А при зачатии присутствовал?
— В трезвом состоянии! — соврал я.
— Мог бы и выпить: особый случай! — разрешил он и умолк на пару
минут, в течение которых, как мне почудилось, он размышлял. Я попытался
сделать то же самое, оттолкнувшись от идеи, что слова даны человеку, чтобы
скрывать мысли. Я даже верил, будто, если бы люди говорили все как есть, не
было бы диалогов. Правильнее другое: слова есть средство, с помощью которого
человек отказывается воспринимать жизнь такою, какая она есть. Аскинази
вскинулся и сообщил свою заключительную мысль:
— Истинного лица у человека не бывает, и каждый есть то, кем он
притворяется. Поэтому тебе в больнице нечего делать.
Утром следующего дня, покинув больницу, я жадно заглотнул воздух и, не
желая расставаться с ним, запер его в легких. Меня захлестнул восторг, и
вернулось недавнее состояние, когда в горле сдавило перед молитвенным
вскриком. Я остановился, но задирать головы к небу не стал, поскольку,
запруженное невидимыми на рассвете звездами, оно - в чем я убедился тогда
впервые - начиналось у моих подошв. Когда заглотанный воздух стал больно
давить легкие, я вернул его обступавшему меня небу и услышал звонкий всплеск
упавшего в живот сердца.

22. Главное в жизни - не умирать

...Когда молитва меня отпустила, а сердце, провалившееся в живот,
угомонилось, я огляделся вокруг, как после сна в чужой постели. Все, что
предстало взору в этой изношенной синагоге, показалось рассыпанным в деталях
воспоминанием: лампочки в люстре, освещавшие только себя, саван из простынь,
Синайская гора, с вершины которой свисал на канате застенчивый альпинист со
скрижалями Завета, морская пучина, омывавшая гору на той же стенной росписи
против помоста, а на нем - девять растерянных стариков, отгороженных от мира
резною решеткой из усталого дерева.
Хотя старикам было много лет, они тянули молитву, как если бы в запасе
у них была вечность. Этот разбродный гул и эти толкающиеся голоса, это
неслаженное пошатывание тесной кучки давно живущих на свете людей, - все это
укрепляло меня в умиротворяющем чувстве прочности существования. В чувстве,
позволяющем воспринимать вечность как доступную осязанию вещь. Понял я и то,
что никакое хитроумное помышление не может быть мудрее присутствия
бесхитростных людей, существование среди которых и есть мудрость, - и я
содрогнулся от острого желания продлить этот мой нежданный союз с
молившимися Богу стариками.

Леха-а доди-и ликра-ат кала-а-а-а
Пене-е ша-а-абат нека-а-бела-а-а-а
И не заметив того, я стал раскачиваться из стороны в сторону,
вытягиваться на цыпочках, откидываться на каблуки, трясти головой и вместе
со всеми восторгаться вслух Господом Богом Нашим, Властелином Вселенной и
Грозным Судьей.
Без промежуточного вздоха у меня с этими стариками вышли разные гимны,
- безо всякого повода кроме того, что в этот вечер взошла на трон юная
Суббота и что был день поминовения родителя Хаима и Ричарда Исраеловых, и
что уже три долгих года эти девять евреев - из-за отсутствия десятого - не
смели молиться в зале и ютились в холодной пристройке, и что они не
сомневались, будто в тот день меня заслал к ним Господь, обещавший отрядить
им для кворума пророка Илью, который отвадит грозненский горсовет во главе с
Тельманом Арсануковым от посягательств на эту вверенную старикам синагогу. И
наконец, молитвы и гимны случились еще и потому, что неожиданное, как
сердечный спазм, чувство моей слитности со стариками не умело выказать себя
иначе кроме как в тех же словах, которые поднимали над полуосвещенным
помостом девять дребезжащих от старости голосов: "Что нам сказать Тебе,
восседающему в выси небесной? Что изложить пред Тобой, пребывающим над
облаками? Ты Сам ведь все видишь, - все, что скрыто или открыто..." "Храм
Бога нашего разрушен, пути наши безуспешны, нет нам радости в наших домах, и
душа наша ликовать разучилась. Старейшины домов наших - как странники в
ночлежках. О, где найти покой и пристанище?"
Старики не уставали льстить Богу и говорили Ему все, что Он Сам о Себе
думал. Пространство вокруг было уже забито словами, и в тесноте они заражали
друг друга дополнительной силой. А потом была субботняя песня, сложенная
тысячу лет назад таким же старым тогда, наверное, как эти старики сейчас,
испанским раввином Хайятом: "Скрутилась тень от пальмового древа, - и день
угас. Безмолвно, как из чрева, взываю к Господу, боясь Его разгневать, а
стражник возвещает: скоро ночь. Нет мне прощенья за грехи, и все же - молю
Тебя, неумолимый Боже, судить меня, как судят в день погожий за грех
забытый, как дурная ночь. О, если б вымолить мне у Тебя пощаду, я б вызволил
мой дух из мук исчадья, и плоть мою - Тебе ж служенья ради... Теперь же я
рыдаю что ни ночь. Прислушайся, молю, к моим стенаньям; к Твоим, молю,
позволь припасть стенам мне; взгляни, моя слеза на этих камнях росою
проступила в эту ночь. Дай мне забыть о всех моих пороках, не дай врагам
ругаться над порогом моим и проклинать: Забудь дорогу к порогу своему в
такую ночь. О Боже, о Тебе по нас и судят. Что - мы? Мы - воск в Твоей
ладони, люди... Так отпусти нам всем, - и новым будет и человек, и мир, и
день, и ночь... Кто отделил святое от земного, да не оставит нас в беде и
новых пошлет удач, - и станет нас так много, как много звезд в сегодняшнюю
ночь." Каждая строчка этой песни укрепляла во мне ощущение разрастающегося
счастья. Дело было не в словах, а в музыке, которую я впервые тогда между
ними расслышал.
Играла зурна. Начала невысоко и сперва стала обвивать меня вокруг
колен, а потом увлекла с собою ввысь. Время от времени отпускала на короткие
мгновения, но, обозначив в воздухе какой-нибудь узор, снова окручивала меня
в коленях или подхватывала в подмышках и несла выше. Отпускать потом стала
чаще, словно пыталась приучить меня к независимому существованию в воздушном
пространстве. Скоро я, действительно, научился держаться в воздухе без
зурны, а еще чуть позже даже забыл, что нахожусь в небесах, хотя с каждым
мгновением меня уносило выше, а дышать становилось труднее. Потом, на той
большой высоте, где, как мне показалось, я хотел бы жить не умирая, движение
прекратилось, и зурна перестала вычерчивать узоры: одна сплошная
неколеблющаяся нота, не убывавшая в громкости, но удалявшаяся в горизонт.
Движение звука длилось долго, - пока, наконец, отсутствие воздуха не стало
причинять мне боль. Этой боли я не испугался и оказался прав: она забылась
неожиданно, перекрытая вынырнувшей из ниоткуда последнею нотой, не столько
даже боль эту унявшей, сколько наполнившей ее дурманом счастья. Ощущение
счастья стало таким чистым, а музыка - такой точной, что ничем кроме как
ощущением счастья же или самою же музыкой это состояние выразить невозможно.
...Играла зурна не во мне, - предо мной. Понял я это не раньше, чем
освободился, наконец, от молитвы. Я открыл глаза и увидел перед собой Хаима
Исраелова с огромной зурной в крохотных руках. Отступивший к задней решетке
помоста, он стоял к нам лицом и перегонял в инструмент воздух из своего
круглого туловища, для чего ему не приходилось даже надувать щек.
Пресытившиеся молитвой старики уже не толкались; покачивали папахами и,
оглядываясь на меня, кивали на Хаима, а потом закатывали зрачки к люстре.
Накачав себя воздухом, он приступил к завершающей вязи. Ничего
замысловатого в ней как раз не было: высокий ствол дерева, вокруг которого
лоза бежит и вьется золотистым жгутом. Бежит и вьется, утончаясь на ходу, но
потом вдруг - вместо того, чтобы сгинуть - набухает снова и, набирая
скорость, продолжает бег к небесам. Хаимова лоза, между тем, вилась вокруг
ствола очень вольно и стремилась вверх с такою уверенностью, будто
собиралась уйти за самые далекие облака. Когда она пронзила первый слой
облачных паров и напряглась, чтобы вернуть себе утраченную легкость, Хаим
попытался глотнуть воздуха, но его лицо внезапно треснуло в гримасе сильной
боли и рассыпалось в острые осколки страдальческих морщин. Старики
встревожились, а Ричард шепнул мне:
— Это астма.

Не переставая морщиться, но не закрывая теперь прозрачных от боли глаз,
Хаим продолжал гнать лозу в занебесье. Зурна в его пухлых руках стала
тяжелеть и подрагивать, но глаза зурнача все равно искрились радостью. Я
повернулся к Ричарду и взглядом попросил его сказать что-нибудь. Ричард
поморщился в поисках точных слов, но не нашел их.
— Как тебе сказать... — и сдвинул папаху на лоб. — Ну, ему приятно,
хотя и больно... Он такой...
— Мазохист? — попробовал я.
— Что? — удивился Ричард. — Нет, - близнец!
Рассмеяться я не успел, потому что истончившийся жгут лозы осекся в
заоблачной выси так же резко, как звон цикады: зурна грохнулась на пол, а
Хаим - с хрипом и с остекленевшим взором - повалился в руки кинувшихся к
нему стариков.
— Не бойся! — крикнул мне Ричард. — Ему очень плохо! — и, схватив
меня за руку, оттащил в сторону.
Я стал вырываться, чтобы помочь старикам, облепившим Хаима и скрывшим
его от моих глаз: слышал только его тяжелый хрип и шуршание старых голосов.
— Давай, давай, осторожно! — шептали они друг другу. — Подвинься!
Отпусти здесь, зайди оттуда! Высоко не надо! Ноги не надо высоко, сколько
тебе, дураку, говорить! Расстегни ему воротник! Подбери зурну! Нет, сейчас,
- будет ругаться!
Судя по всему, старики занимались этим не впервые.
— Не смотри, он не любит! — велел мне Ричард и повлек к выходу. — И
не бойся: ему очень плохо!
Я, наконец, понял: он убеждал меня не бояться, что Хаим умрет; ему
просто очень плохо, и это нормально, поскольку у него острая астма, и
старики знают как с нею быть. И Ричард вывел меня в пристройку, где, в свою
очередь, запах воска и кожи в ней вернул меня к начальным мгновениям
знакомства со стариками и напомнил, что я их совсем не знаю и забрел к ним
не ради них. Мне захотелось было уйти, но неожиданно вид вытянутых в цепочку
кушеток отменил это желание отделить себя от пережитого и оттолкнуть
пережитое в самое отдаленное пространство, - в прошлое.
Ричард подвел меня к огромной свече на полу под окном и, осмотревшись,
заглянул мне в глаза волчьим взглядом:
— Ты меня сейчас послушай! Я давно хотел это высказать, но кому
скажешь?! Люди дураки! Все! Думаешь - я нет? Я тоже ведь очень молился. Так
же, как ты... Но ты поймешь. Я и тебе не хотел - в зале. Здесь можно, здесь
он не слышит.
— Кто? — насторожился я.
— Он! — и ткнул пальцем в окно, - в звезды, высвеченные уже прибывшей
с востока ночью. — Его нету, понимаешь? Это я тебе точно говорю! Это очень
трудно понять, что Его нету! Надо долго думать. Он сделан из ничего, и Его
совсем нету! Не просто, а очень! — и посмотрел на меня с подозрением. — Не
понимаешь?
— Понимаю, — понял я.
— И не просто очень нету, а Он к тому же и злой. И не терпит, если
кто-нибудь еще - очень великий! Понимаешь?
— Понимаю, — не понял я.
— Нет, не понимаешь! Я хочу сказать сейчас о Хаиме, — и кивнул на
своего крохотного близнеца, которого старики укладывали на кушетку. — Ты
видел куда он загнул? Уже совсем там был! — и снова ткнул пальцем в звезды.
— Еще один раз вдохнуть - и все! - и был бы там! Облака были очень внизу,
видел? Хаим был уже почти там, я тебе говорю, а Он испугался! Нет, не
испугался, а разозлился от зависти, потому что Его самого там нету!
— Кто разозлился? — проверил я. — Кто?
— Он! — и тою же рукой, которой продолжал держаться за меня, Ричард
ткнул в небеса. Я проводил взглядом наши руки и сперва зажмурился от яркой
вспышки в небе, а потом заметил, что одна из точек в звездной толчее
моргнула и полетела вниз.
— Помню! — вскрикнул Ричард и сдавил мне ладонь.
— Что?! — опешил я.
— Кричи: "помню"! — и выкатил глаза. — Когда падает звезда, надо
кричать "помню!", иначе Он отнимет память... А Сам все хочет запомнить,
видишь? Я говорю об этой вспышке, - как у тебя. Делать Ему, видимо, тоже
нечего! Тоже фотографирует!
Потом - после того, как я сделал усилие получше запомнить все, что уже
помнил - Ричард отпустил меня и развернулся к старикам. Хаим лежал спиной ко
мне на кушетке, свернувшись в тесный калачик, как лежат в утробе. Спиной ко
мне у этой кушетки стояли и остальные, перебирая, как и вначале, бусы в
занесенных назад руках. Время от времени в ведерко за ними по-прежнему
шлепалась с потолка капля талого снега. За ушедшее время влаги, видимо,
накопилось много, потому что звук был уставший. Еще более скорбной - на
бревенчатой стене - показалась мне изломанная тень свечки, которой вместе с
луной удавалось отвоевывать у мрака только зыбкие очертания л

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.