Жанр: Драма
Доклад: Иосиф и его братья
... рога? Право же, великий вздор внушил
ты себе насчет меня! Ступай, позабавь женщин плясками и шутками и ни о чем
не тревожься! Наверно, я не явлюсь в беседку на аудиенцию. Но теперь я
должен в одиночестве, как человек полномерный, поразмыслить об этих делах
и найти какое-то промежуточное решение, чтобы соединить одну мудрость с
другой, то есть не оскорбить госпожу, но и не провиниться в пагубной
неверности ни перед живыми, ни перед мертвыми, ни перед... Но этого тебе,
малыш, не понять, ибо для вас, детей Египта, третье заключено во втором.
Ваши мертвецы - это боги, а ваши боги - это мертвецы, и вы не знаете, что
такое бог живой.
Так, довольно самоуверенно, отвечал карлику Иосиф. Но разве не знал он,
что сам он, Озарсиф, умерший Иосиф, мертв и обожествлен? Остаться один он,
по правде сказать, затем и хотел, чтобы без помех подумать об этом, - об
этом и о мысленно неотделимой от этого напряженной готовности, с которой
бог ждет самки коршуна.
В ТИСКАХ УДАВА
Как ничтожна по сравненью со временной глубиной мира глубина прошлого
нашей собственной жизни! И все же, ограничившись областью частного, чисто
личного, наш взгляд так же мечтательно теряется в ее ранних далях, как
теряется он и в более величественных далях жизни человечества,
взволнованный ее повторяющимся единообразием. Как и самый род
человеческий, мы не в силах проникнуть к началу своих дней, к своему
рождению, и тем более еще дальше: оно скрыто мраком, предшествовавшим
первому проблеску сознания и памяти, - скрыто в малой временной толще так
же, как и в большой. Но в самом начале нашей духовной деятельности, когда
мы уже вступили в культурную жизнь, как это некогда сделало человечество,
и внесли в нее первый робкий свой вклад, мы находим в себе какое-то
сочувствие, какую-то отзывчивость, заставляющую нас ощущать и узнавать это
единообразие - и что все неизменно - с радостным изумленьем: это идея
неумолимого недуга, идея вторжения буйно-разрушительных сил в стройный лад
жизни, устремленной всеми своими надеждами к достоинству и условному
счастью налаженности. Песнь о добытом и мнимонадежном мире, песнь жизни,
которая, смеясь, разоряет искуснейшие сооружения упорства и верности,
песнь о растоптанном совершенстве, о приходе чужого бога, - эта песнь была
и в начале и в середине. И поздней, зрелой порой, сочувственно заглядывая
в ранние дни человечества, мы снова, в знак упомянутого единообразия,
находим в себе старую эту отзывчивость.
Ибо и Мут-эм-энет, жена Потифара, что пела таким сладостным голосом, и
она, ранняя и далекая, близко увидеть которую любезно позволяет нам дух
повествования, она тоже была растоптана неумолимым недугом, неистовая
жертва чужого бога, и искусный строй ее жизни был весьма успешно разрушен
силами преисподней, над которыми она по неведенью осмеливалась смеяться -
хотя над всеми утешениями и сверхутешениями в конечном счете посмеялись
они. Старому Гуию легко было требовать, чтобы она не была гусыней, не была
той птицей черной, чреватой водою земли, которая, когда ее осенит и
оплодотворит лебединая сила, довольно гогочет во влажной своей глубине, а
была чистой, как Луна, целомудренной жрицей, что, дескать, не менее
женственно. Сам он прожил жизнь в болотистой темноте одноутробного брака
и, неуклюже усовестившись предчувствуемой новизны мира, окорнал своего
сына в царедворцы света; без спросу сделав из человека нуль, он в таком
виде отдал его в супруги и повелители женщине, носившей имя праматери:
пусть, мол, сами поддерживают теперь свое достоинство нежной
предупредительностью! Бесполезно отрицать, что человеческое достоинство
воплощается в обоих полах и что тот, кто не принадлежит ни к одному из
них, находится уже и вне человеческих категорий - откуда же тут взяться
достоинству? Попытки, предпринимаемые, чтобы его все-таки поддержать,
заслуживают, спору нет, глубокого уважения, потому что тут дело идет
как-никак о начале духовном, а значит - это мы почтительно признаем -
несомненно о чем-то в высшей степени человеческом. Однако в угоду правде,
сколь она ни горька, приходится признать, что всякая духовность и
умственность лишь с грехом пополам, да и то недолго, сопротивляются началу
навечноестественному. Как бессильны всякие почетные условности, всякие
общественные соглашения перед глубинной, темной и безмолвной совестью
плоти, как трудно ее обмануть уму и рассудку - это мы узнали уже в раннюю
пору нашей истории, по поводу смятения Рахили. А Мут, ее египетская сестра
княжеской крови, была из-за своего союза со слугой Солнца в такой же мере
вне женской половины человечества, как он - вне мужской; внутри своего
пола она влачила такое же жалкое, такое же бесславное для плоти
существование, как он - внутри своего; и честь бога, которой она надеялась
не только уравновесить, но и пересилить смутное сознание этого, была такой
же хрупкой выдумкой ума, как те вознаграждения и сверхвознаграждения, что
добывал себе храбростью, лихо укрощая коней и охотясь на бегемотов, ее
дородный супруг - храбростью, которую Иосиф, умело льстя господину,
ухитрился представить ему подлинно мужским качеством, хотя храбрость эта
была нарочитой, и, находясь в пустыне или на болоте, Петепра, в сущности,
всегда тосковал о покое своего книгохранилища - то есть о духовности
чистой, а не прикладной.
Однако сейчас речь идет не о Потифаре, а о его Эни, наложнице бога, и о
тисках выбора между честью духа и честью плоти, в которых она, к страху
своему, оказалась. Черные глаза из далеких краев, глаза миловидной и
слишком неуемно любимой, вскружили ей голову, и ее покоренность ими была,
по существу, не чем иным, как возникающей в последнее или в предпоследнее
мгновенье боязнью спасти или, вернее, обрести честь своей плоти,
женственную свою человечность, что значило бы пожертвовать честью ума и
бога, пожертвовать всей той высокой духовностью, на которой так долго
основывалось ее бытие.
Давайте-ка мы сейчас остановимся и хорошенько обдумаем эти
обстоятельства! Обдумаем их вместе с ней, которая с возрастающей мукой и
радостью думала о них день и ночь! Были ли тиски выбора подлинными
тисками, считалась ли когда-либо жертва оскверненной и обесчещенной? В
этом-то и заключался вопрос. Равнозначна ли посвященность целомудрию? И да
и нет; ибо при вступлении в брак некоторые противоречия уничтожаются, и
покрывало, этот признак богини любви, является одновременно признаком
целомудрия и его жертвы, признаком схимницы и блудницы. Та эпоха и
храмовый ее дух знали так называемую "кедеша", посвященную и непорочную,
которая "соблазняла", то есть была просто-напросто уличной девкой.
Покрывало ей полагалось; и "непорочны" были эти кадишту, как непорочно
животное, именно в силу его непорочности приносимое в жертву богу на
праздник. Если ты посвящен Иштар, то твое целомудрие - это лишь одна из
стадий жертвоприношения и покрывало, которому суждено быть разорванным.
Мы последовали сейчас за мыслями нашей влюбленной и борющейся со своей
любовью Эни, и подслушай их отчужденно и боязливо враждебный влечениям
пола маленький Боголюб, он, вероятно, заплакал бы над жалкой хитростью
этих покорных влечению, а не уму мыслей. Ему легко было плакать, ибо он
был ничтожный червяк, плясун-дурачок, и о человеческом достоинстве понятия
не имел. А для Мут дело шло о чести ее плоти, и потому она вынуждена была
предаваться мыслям, способным как-то примирить эту честь с честью бога.
Поэтому она заслуживала сочувствия и снисхождения, даже если в мыслях ее
была некоторая целенаправленность; ведь мысли редко приходят ради самих
себя. К тому же ей было очень и очень нелегко с ее мыслями; ибо ее
пробуждение к женственности, пробужденье от жреческо-дамского сна чувств,
не походило на прообразно-образцовое пробуждение царского дитяти, чей
детский покой при виде величия небесного князя сменился мукой и радостью
всепоглощающей любви. Ей не выпало довольно-таки зловещее счастье столь
величественно подняться в любви над своим сословием (когда в конечном
счете приходится мириться и с высшей ревностью, и даже с превращением в
корову), нет, она имела несчастье спуститься в любви гораздо ниже - по ее
представлениям - своего сословия и узнать страсть благодаря безродному
рабу, благодаря купленному, как вещь, слуге-азиату. Это мучило дамскую ее
гордость куда сильнее, чем о том до сих пор сообщала история. Это долго
мешало ей признаться себе в своем чувстве, а когда она наконец призналась
себе, то к счастью, которое всегда приносит любовь, примешалась
униженность, которая, по какой-то низменной жестокости, так ужасно
обостряет желание. Целенаправленные мысли, которыми она пыталась узаконить
свою униженность, вертелись вокруг соображения, что кедеша и культовая
блудница тоже не выбирает себе любовника, а валится с каждым, кто ей
свалится с неба. Но как незаконна была эта законность, и какое насилие
делала Мут над собой, приписывая себе столь пассивную роль! Ведь
избирающей, домогающейся, предприимчивой стороной была тут она, если даже
свой выбор она сделала и не вполне самостоятельно, а под влиянием жалоб
Дуду, - она была ею и по возрастному своему старшинству, и по своему
положению госпожи, которой в данном случае, естественно, и полагалась идти
в любовное наступление, ибо не хватало еще, чтобы желание исходило от раба
и он поднял на нее глаза по собственному почину, а она только следовала за
ним, только повиновалась ему, и ее чувство было только смиренным ответом
на его чувство! Нет, этому не бывать! Ее гордость хотела во что бы то ни
стало отвести ей, так сказать, мужскую роль в этом деле - что, в сущности,
опять-таки никак не получалось. Ибо, как ни верти, этот молодой раб,
умышленно или бессознательно, просто в силу своего существования на свете,
пробудил ее женственность от охранительного сна и тем самым, пусть
безотчетно и невольно, стал господином над госпожой, ввиду чего ее мысли
служили ему, а ее надежды зависели от одного его взгляда: она боялась, что
он заметит, как она хочет отдаться ему, и одновременно с трепетом ждала,
что вдруг он ответит взаимностью на ее неудобопризнаваемые желания. В
общем, это было унижение, полное ужасной сладости. И чтобы уменьшить его,
а также потому, что любовь, которая на самом деле вовсе не определяется
такими понятиями, как ценность или достоинство, всегда жаждет оправдать
себя особой ценностью своего предмета и всячески обольщает себя его
достоинствами, Эни, с другой стороны, старалась поднять над его рабством
раба, - того, кому она хотела стать госпожою в любви: она мысленно
противопоставляла его низкому происхождению его хорошие манеры, ум, его
положение в доме и пыталась даже, кстати сказать, под влиянием Дуду,
призвать на помощь религию, ища, в угоду своей страсти, поддержки
"недоброй тяге", как выразился бы потешный визирь, не у недавнего своего
повелителя, строго-отечественного Амуна, а у онского Атума-Ра, кроткого,
готового к расширению, благосклонного к чужеземцам бога, и тем самым беря
в союзники своей любви и двор, и самое царскую власть, а это давало
умствующей ее совести то преимущество, что таким образом она, Эни, духовно
приближалась к своему супругу, другу фараона и царедворцу, и делала его,
которого ей все мучительней не терпелось обмануть, в известном смысле
сторонником своего желания.
Так билась, боролась и задыхалась Мут-эм-энет в путах своей страсти,
словно в кольцах посланной богом змеи, которая обвивала ее и душила. Если
учесть, что бороться ей приходилось одной и без всякой помощи, что, кроме
Дуду - да и с ним дело не шло дальше недомолвок и полупризнаний, - ей
некому было открыться - по крайней мере, вначале (ибо позднее она
перестала сдерживаться и посвятила в свое безумие всех своих присных);
если учесть далее, что в кровной своей беде она напала на уже
облюбованного, который, из высших соображений, носил в волосах цветок
верности и надменности, а проще сказать - избранности, и поэтому не хотел
и не смел поддаваться ее соблазну; и если вдобавок еще учесть, что боль
эта длилась три года, от седьмого до десятого года пребывания Иосифа в
Потифаровом доме, да и потом была не утолена, а только убита, - то нельзя
не признать, что "жене Потифара", этой, согласно молве, бесстыжей
совратительнице и приманке зла, судьба досталась довольно-таки тяжелая, и
нельзя не отнестись к ней, по крайней мере, с сочувствием, поняв, что
орудия испытания несут свою кару в самих себе и сами карают себя сильнее,
чем они, ввиду необходимости их действий, того заслуживают.
ПЕРВЫЙ ГОД
Три года: в первый она пыталась скрыть от него свою любовь, во второй
она дала ему знать о ней, на третий она ее предложила ему.
Три года: и она была вынуждена или вольна ежедневно видеть его, ибо они
жили в близком соседстве на усадьбе Потифара, а это было ежедневной пищей
ее безумию и большой милостью для нее, но в то же время и большой мукой.
Ведь в любви с необходимостью и возможностью дело обстоит не так
утешительно, как в дремоте, даже и в последней дремоте, когда Иосиф,
умиротворяя Монт-кау, назвал в своей успокоительной речи необходимость
возможностью. Нет, здесь перед нами до боли запутанное противоречие,
раздваивающее душу каким-то особым, желанным и окаянным образом, ибо
необходимость увидеть предмет своей любви влюбленный проклинает не менее
пылко, чем благословляет ее как счастливую возможность, и чем сильней он
страдает после последней встречи, тем нетерпеливее ждет он ближайшего
случая подогреть свою страсть лицезрением предмета любви - причем именно
тогда, когда его страсть, пожалуй даже, идет на убыль, чему одержимый,
будь он разумней, мог бы только с благодарностью радоваться. Ведь,
действительно, иная встреча с предметом любви делает его почему-либо менее
ослепительным, приносит с собой известное разочарование, отрезвление,
охлаждение, каковое, казалось бы, должно быть любящему тем приятнее, что с
ослаблением его влюбленности, благодаря большей внутренней свободе,
возрастает его способность побеждать самому и заражать другого своей
болезнью. Нужно владеть своей страстью, управлять ею, а не быть ее
жертвой; обуздание собственного чувства существенно увеличивает виды на
покорение предмета любви. Но влюбленный и знать об этом не хочет, и такие
преимущества, как возврат здоровья, свежесть и бойкость, составляющие
преимущество даже применительно к цели, выше которой для него ничего нет,
кажутся ему пустяком по сравнению с тем уроном, который он - так ему
кажется - терпит при охлаждении своего чувства. Такое охлаждение вызывает
у него душевную опустошенность, как у наркомана - отсутствие возбуждающего
снадобья, и он изо всех сил стремится вернуть себе прежнее состоянье
новыми воспламенительными впечатлениями.
Вот как обстоит дело с необходимостью и возможностью в любовном
безумье, - самом большом безумье на свете, на примере которого удобней
всего познать сущность безумья и отношение к нему его жертвы. Как ни
страдает одержимый от своей страсти, он не только не способен ее не
желать, но даже не в состоянии пожелать быть на это способным. Он
прекрасно знает, что, не видя предмета любви в течение более или менее
длительного и, может быть даже, постыдно короткого срока, он избавится от
своей страсти; но именно этого забвенья он больше всего и страшится; да
ведь и всякая боль разлуки основана на тайном предвидении неизбежного
забвенья, которое, когда оно придет, уже не вызовет боли и которое,
следовательно, оплакивают заранее. Никто не видел лица Мут-эм-энет, когда
она, после напрасной борьбы со своим супругом за удаление Иосифа, опершись
о колонну, спрятала лицо в складках одежды. Но многое и даже решительно
все заставляет предполагать, что скрытое это лицо сияло от радости, что
она и впредь сможет видеть своего покорителя и что ей не придется его
забыть.
Именно для нее это было очень важно, и ее страх перед разлукой и
неизбежным затем забвеньем, то есть страх перед угасанием страсти, был
особенно силен, потому что женщины ее возрастной зрелости, у которых кровь
пробуждается поздно, а без чрезвычайного повода, может быть, и вовсе не
пробудилась бы, отдаются своему чувству, первому и последнему, с
необыкновенной горячностью и предпочитают умереть, чем променять эту
новую, блаженную в страданиях жизнь на свой прежний, кажущийся им теперь
прозябаньем покой. Тем ценнее, что добросовестная Мут сделала во имя
разума все, что могла, добиваясь от косного своего супруга устраненья
возлюбленного: если бы его, Петепра, природа оказалась способна на такой
подвиг любви, Эни принесла бы ему в жертву свое чувство. Но его-то как раз
и нельзя было разбудить и расшевелить, потому что он был безнадежно
почетным военачальником; и если сказать уж всю правду, то Эни втайне знала
и учитывала это заранее и, таким образом, честную свою борьбу с мужем
предприняла, собственно, для того, чтобы, получив отказ, обеспечить
свободу своей страсти и всем роковым ее силам.
После супружеской встречи в вечерней палате она могла считать себя и
вправду свободной; и если потом она еще так долго обуздывала свое желание,
то это было скорее делом гордости, чем делом долга. И вид, с каким она в
день трех бесед, на закате, встретила Иосифа у подножья насыпи, в саду,
был полон величья, и только самый наметанный глаз, да и то лишь в редкие
мгновения, разглядел бы в ее осанке слабость и нежность... Дуду весьма
умно и хитро выполнил тогда тайный свой замысел: проследовав от Иосифа
опять к госпоже, он уведомил ее, что новый управляющий рад отчитаться
перед ней в домашних делах и очень хотел бы сделать это без помех, с глазу
на глаз, в любом удобном ей месте и в любой удобный ей час. Кроме того,
продолжал Дуду, управляющий сообщил, что сегодня, на вечерней заре, он
намерен посетить беседку-часовню, чтобы осмотреть ее убранство и проверить
сохранность росписей. Это второе известье Дуду преподнес независимо от
первого, наговорив в промежутке всякой всячины и тонко предоставив госпоже
самой связать одно с другим. Но несмотря на все уловки, хитрость его
удалась в этот раз только наполовину, так как обе стороны ограничились
полумерами. Что касается Иосифа, то между двумя открытыми свободному его
выбору возможностями он нашел некую среднюю, третью, и решил не заходить в
беседку, а только обойти примыкающий к ее подножью участок сада, чтобы,
как то вполне позволяла и даже велела ему его должность, лишний раз
посмотреть, находятся ли деревья и цветочные гряды в должном порядке; что
же касается Мут, госпожи, то ей тоже не было угодно подняться на насыпь,
но она не видела причины отказываться из-за каких-то карличьих, едва
коснувшихся ее слуха новостей от своего, возникшего у нее, как она твердо
помнила, еще утром намеренья погулять сегодня в закатный час в саду
Петепра, чтобы полюбоваться прекрасным заревом, отражающимся в утином
пруду, - погулять, как обычно, в сопровождении двух девушек, следовавших
за ней по пятам.
Так встретились тогда молодой управляющий и его госпожа на красном
песке садовой дорожки, и встреча их протекала следующим образом.
Увидев женщин, Иосиф выказал священный испуг, сложил губы в
благоговейное "О!" и с поднятыми руками стал пятиться назад, согнув спину
и слегка пружиня ноги в коленях. Что же касается Мут, то она произнесла
змеистым своим ротиком, над которым глаза оставались строгими, даже
мрачными, короткое, чуть усмешливое, вопросительно-удивленное "А!", и,
продолжая идти вперед, дала ему сделать еще несколько церемониальных шагов
вспять, а затем, скупым, указывающим вниз движением кисти, приказала ему
остановиться. Остановилась и она, а за нею и обе смуглые
телохранительницы, у которых светились радостью, как у всех челядинцев при
виде Иосифа, подведенные глаза и выглядывали из-под черных курчавых,
закрученных внизу бахромою волос большие финифтевые диски серег.
Это не была встреча, способная отрезвляюще разочаровать кого-либо из
тех двух, что стояли сейчас друг против друга. Свет падал косо, он был
наряден и ярок, он заливал беседку и пруд густыми красками, озарял
пламенем сурик дорожек, зажигал цветы, приятно переливался в дрожащей
листве деревьев и своим отражением воспламенял глаза людей в точности так
же, как поверхность пруда, на которой местные и чужеземные утки были
похожи на небесных, а не на простых уток и казались писаными и покрытыми
лаком. Небесными, писаными, очищенными от всяких несовершенств казались
под этим светом и люди, люди целиком, с головы до ног, а не только их
сияющие глаза; подкрашенные и прикрашенные щедротами света, они были
похожи на богов и на надгробные изваяния и могли быть довольны друг
другом, глядя друг на друга зеркальными глазами, горевшими на их прекрасно
освещенных лицах.
Мут была счастлива увидеть того, о ком она знала, что любит его, таким
совершенным; ведь влюбленность всегда жаждет оправдания, она
болезненно-чувствительна ко всякому изъяну в образе любимого и
торжествующе-благодарна за всякое потворство своей иллюзии; и если
прелесть возлюбленного, о которой она заботится ради своей чести,
причиняет ей великую боль, потому что принадлежит всем, всем очевидна и
постоянно тревожит ее угрозой соперничества со всем миром, - то все же
такая боль ей дороже всего на свете, и она крепко прижимает это острие к
сердцу, отнюдь не желая, чтобы оно притупилось оттого, что померкнет и
потускнеет любимый образ. Видя, как похорошел Иосиф, Эни, к великой своей
радости, вправе была заключить, что так же похорошела и она сама, и
надеяться, что она тоже кажется ему сейчас прелестной и великолепной, хотя
при более трезвом, более отвесном свете дело обстояло бы тут не совсем
так, как в первой молодости. Разве не знала она, что длинный открытый плащ
из белой шерсти, застегнутый пряжкой поверх широкого ожерелья и
окутывавший ей (ибо надвигалась зима) плечи, делал ее величественней и
выше и что ее груди по-молодому туго натягивали батист узкого платья,
отороченного внизу красным стеклярусом? Гляди, Озарсиф! Оно держалось на
лентах, это платье, и как же была она уверена в себе, если оно не только
оставляло совершенно открытыми ее холеные, словно бы высеченные из мрамора
руки, но и позволяло увидеть всю стройность ее чудесных ног! Разве это не
было в любви достаточным основанием для того, чтобы высоко поднять голову?
Она так и поступила. От гордости она сделала вид, что ей тяжело поднять
веки и что поэтому ей приходится запрокинуть голову, чтобы глядеть из-под
них. К страху своему, она знала, что ее лицо, окаймленное на этот раз
золотисто-коричневатым платком-париком с широкой, в разноцветных камешках,
не совсем охватывавшей голову диадемой, было уже не так молодо и к тому
же, из-за тенистых щек, вогнутой переносицы и углубленных уголков рта,
отличалось весьма прихотливым своеобразием. Однако мысль о том, дан дивно
должны светиться на этом бледном, цвета слоновой кости лице самоцветы ее
подкрашенных глаз, давала ей твердую надежду, что оно не так уж ослабит
впечатление от ее рук, ног и грудей.
Со страхом и гордостью памятуя о своей красоте, она глядела на его -
сына Рахили - красоту в египетском ее уборе, который, кстати оказать, при
всей изысканности был вполне удобен для сада. Правда, голова его была
очень тщательно убрана, и особенную аккуратность придавал ей уголок белой
полотняной скуфейки, видневшийся рядом с его маленьким ухом из-под
черного, шелковисто-рубчатого платка, который, в знак того, что он
изображает прическу, оканчивался внизу кудрявыми завитками, - уголок
скуфейки, обычно, чистоты ради, поддеваемой Иосифом под этот платок. Но
кроме парика и эмалевого гарнитура из воротника и запястий, а также
плоской нагрудной, из тростника и золота, цепи со скарабеем, он носил
только двойной, до колен, набедренник, весьма, впрочем, изящного покроя,
обтягивавший узкие его бедра и красиво оттенявший лепестковой своей
белизной сгущенную закатным косым светом бронзовость его разукрашенного
туловища, этого очень складного, нежного и сильного юношеского тела,
казавшегося при таком освещении прохладным, как воздух, и ярким,
причастным не к миру плоти, а я более чистому миру запечатленных помыслов
Птаха, что подчеркивалось исполненной ума головой, которой оно
принадлежало и вместе с которой являло счастливую слитность красоты и ума,
счастливую и для самого ее обладателя, и для всякого, кто увидит ее.
С гордостью и со страхом за себя глядела на него жена Потифара, глядела
на его таинственные, такие крупные, по сравнению с ее собственными, черты
лица, глядела в ласковую ночь глаз Рахили, острота которых у сына была
по-мужски усилена светившимся в них умом; одновременно она увидела
золотисто-бронзовый блеск его плеч, его длинную и тонкую, державшую посох
руку с умеренно-человечн
...Закладка в соц.сетях