Жанр: Драма
Записки серого волка
...ма и в события, а бегал по камере из угла в угол и сделал следующие выводы: 1)
она - женщина; 2) зовут - Люся, значит Людмила; 3) работает лаборант-кой на
хлебозаводе; 4) она очень маленькая; 5) у нее была крупная неприятность или она
очень рассеянная. Затем вызвал начальство, сообщил плоды своих размышлений и
отдал колечко. Через два дня получил полную корзину кондитерских изделий (в
которых понимаю толк) и убедился, что умею дедуктивно мыслить: Люся работает на
хлебозаводе бригадиром, у нее в тот день, когда она потеряла колечко, была
крупная неприятность: забраковали тесто.
Я остался собой доволен.
Жизнь становится невыносимой. И куда бы мне подеваться от всех этих шумов? Даже
в тюрьме нет покоя человеку... Этакое безобразие! Вот бьют с утра до вечера по
дверям: тому не додали хлеба, тот не получил махорки, один орет, бесится,
изображая психопата, другой целыми днями подсчитывает, сколько он съедает
фактически. А тут еще поезда... От них грохот. Да еще вздумалось им гудеть около
тюрьмы... Все гудят, как по уговору. Ох, шум, шум. А это еще что за шум? Самолет.
Но зачем им надо летать именно над тюрьмой? Что им, в воздухе места мало?!
От изнурительной, тревожной жизни развивается у человека повышенная нервозность,
и от этого может избавить разве лишь глубокое одиночество. Но какое же это, к
черту, одиночество? Вот в соседней камере живет человек. Слышу его уже больше
года и прозвал Ворчуном. Ему вечно нехорошо, и всем он недоволен: и сестры его
отравляют, и врачи на него не обращают внимания, а он больной-пребольной;
начальство его преследует и морит голодом (бедняга! он жирный, как боров),
прогулку ему дают меньше, чем всем; газеты ему дают не те, что всем, и т. д. и
т. п. И вот стучит в дверь с утра до вечера, орет, требует сегодня то, завтра
другое.
Тоже считает себя вором, но, по-моему, он еще и негодяй!
Все влюбленные и поэты восхищаются соловьем. Но я от души благодарю воробья,
который проживает над моим окошком и поет мне вот уже полтора года. Его зовут
Филипп, по фамилии - Чирик. И поет он - ей-богу! - не хуже соловья. И что самое
главное, это мой собственный воробей. Я его вырастил, выкормил, так сказать,
человеком сделал. Подобрал его совсем малень-ким в прогулочном дворе, он был
тогда некрасивый, голый, без перьев, видимо, выпал из гнезда. А гнезд у этих
воробьишек на каждом шагу, народ этот к вопросу о жилплощади относится не очень
требовательно, любая щель для них хороша. Забрал я этого несчастного, стал
кормить, и возни с ним было немало. Мы часами с ним вдвоем беседовали, причем
каждый думал о чем-то своем, ведь, должно быть, и они, воробьи, о чем-то думают.
Садится он на мой большой палец и говорит - чирик, и я ему говорю то же самое,
стараясь быть поточнее в произношении. Выходил я с ним на улицу, в прогулочный
двор. Он тогда уже летать научился. Сперва я подумал - улетит. И точно - улетел.
Но как только закончилось мое время прогулки и меня выводили из прогулочного
двора, Филипп тут же появился, я его забрал, и мы вместе пошли в камеру. Однажды
он вовремя не явился, так надзиратели посочувствовали, не вывели меня со двора,
ждали Филиппа и вместе переживали: прилетит или нет? Прилетел. Долго он у меня
жил, но тосковать что-то стал, и решил я ему дать свободу. Посадил на открытую
форточку и говорю: "Лети, любезный, устраивайся, как знаешь". А он - нет. До сих
пор я все боялся держать открытой форточку, чтобы не улетел Филипп, теперь
выгоняю его, а он не уходит. Несколько дней он все привыкал к форточке, потом
как-то улетел, но в тот же день вернулся. Потом он, видать, влюбился, бедняга -
вдвоем появились, Филипп - он был теперь красавец, самостоятельный и вполне
представительный воробей - в окно, а она - нет. Он туда-сюда, зовет, а она ни в
какую. Кончилось тем, что отыскал Филипп над моим окошком какую-то щель и в ней
устроили они себе гнездо. С тех пор у меня за окном на полном, так сказать,
государственным обеспечении живет мой собственный воробей по имени Филипп.
Их трое. Приговорены к смертной казни.
- Спой нам что-нибудь, - просили они меня, - больше ничего никогда не. услышим.
- Их камера над моей, если петь у окна - им слышно. Когда находит настроение,
пою. Вот они и услышали. За что их? Спросил у надзирателя. Один убил человека в
парке, отнял часы, больше у того ничего не оказалось. И вот - вышка. Другие тоже
убийцы. Скоро о них напечатают в газете: "Приговор приведен в исполнение". А
сегодня они еще живы и просят, чтобы я им что-нибудь спел.
Смерть - это уход из жизни навсегда. И природа ее назначила человеку как
избавление от беспомощной старости. Ты человеком родился, а умереть человеку
надлежит или на своей постели, или на своем посту, или в подвиге. Умирать
потому, что ты перестал быть человеком и не имеешь права на жизнь, - это гадко.
Люди живут на свете обществом, и если кто-то становится угрозой этому обществу,
люди сами избавляются от него. Я слышал, будто в древности у каких-то восточных
народов был обычай: заболел человек - его изгоняют на место захоронения ждать
смерти. Он должен был умирать в одиночестве, хотя не совершал никакого
преступления, - просто люди были тогда темные, боялись заразной болезни. Теперь
больных лечат, даже самых трудных, самых заразных. И все же люди вынуждены
изгонять из своей среды многих - то на время, а то и навсегда. Кого изгонят на
время - их вроде лечат, они имеют возможность вернуться в общество; кого изгонят
навсегда - это безнадежные, это существа, которых человечество отрицает
полностью, потому что они совершенно потеряли человеческое. А у этих троих гдето
есть горем убитые матери, возможно, жены, дети.
Что думают они, ждущие своего последнего часа? Вспоминают прожитую жизнь?
Вообража-ют себе предстоящее? Боятся они смерти, страшно ли им? Да, моя песня -
последнее их удовольствие. Они очень уговаривали, наверное, боялись, что я не
захочу петь для них. И я пел им, целый вечер пел, слушали они, слушали
надзиратели, которые, видимо, все понимали...
Становится понятным, почему люди, имеющие гораздо большие сроки наказания, чем у
меня, все же работают как проклятые в лесу. Дело тут не только в том, что это
честно, еще и в том, что им там не видны все эти гадости, они трудом изолировали
себя от этой грязи, они находятся среди пахнущих смолой и хвоей деревьев, на
чистом воздухе, они в чистоте, и вот здесь имеет место человеческое достоинство.
Здесь тяжело, но только физически. Но ведь физически можно закаляться, можно
стать сильным, да и не только можно - нужно. Мужчина должен быть сильным, если
он мужчина. Он должен быть сильным и духом и телом. И все равно где он им
станет, и все равно когда он им станет. Поздно не бывает никогда, ведь я не
собираюсь же завтра умирать, и раз так, стало быть, надо быть мужчиной, и быть
сильным мужчиной. И я им буду, я знаю это, потому что сумел признать истину,
отказаться от прежних ложных мыслей, быть объективным. А это все нелегко, очень
нелегко.
Боже мой, они меня доконают, куда мне от них деваться? Мысли - в прогулочном
дворе, в камере, в уборной, везде они со мной. Кто ты? - мучают они меня. Некто,
кому кажется, что вокруг темно, потому что потерявший гражданские права (они ему
казались ненужными), потерявший человеческое достоинство (он с ним не считался),
избегавший истины, которой он бессознательно боялся. Беглец. Да, ты беглец.
Бежишь из дому, от самой чистой, нежной, материнской любви; бежишь от
человеческого общества, затем от правосудия, потом от наказания. И теперь ты
снова сбежал - от людей, окружающих тебя сейчас. Ты бежишь от всего сознательно,
поэтому так темно вокруг. Тебе страшно, и пора быть мужественным, сознаться себе
в этом. Ты жаждешь света, тебе давно надоела темнота.
Все правда. Мне надоела жизнь вслепую. И я покончу с этим, я уже не могу не
покончить. Вокруг пусто, но, оказывается, абсолютной пустоты все же нет. Только
чтобы в этом убедиться, нужно было создать для себя вакуум, а теперь -
нетерпение: когда же я выйду отсюда! Мне уже не нужны эти стены, я жажду
проверить себя на деле, хочу убедиться, что я действительно способен стать
сильным. Придет час, когда я смогу заговорить в полный голос и рассказать людям
о том, что нет отчаяния, нет безвыходности, нет и темноты, что, если ты человек,
тысячи возможностей содержатся в самом тебе. Открой их и пользуйся ими.
Прочь отсюда! Долой одиночество! Я ухожу отсюда - в жизнь. Конечно, начинать
придется с самой низкой ее ступеньки. Не бойся, дай по морде Серому Волку и -
вперед. Дай ему по зубам, пора ему понять, что его песенка спета.
Мне не терпелось начать с чего-то тут же, в тюрьме. Но с чего?.. Для начала
попросил администрацию тюрьмы переселить меня в общую камеру, и не просто в
общую, а в самую недисциплинированную, самую грязную, но в такую, где меня как
Серого Волка не знают. И вот я оставил вакуум и нахожусь в камере, где живут
тридцать два гаврика. Я здесь тридцать третий.
Люди эти - дикая братия, прошедшая ползком на брюхе все возможные топи.
Постоянная тема разговоров - любовь (развратная, разумеется); они словно больны
любовной лихорадкой, бесконечные рассказы в сопровождении сальной жестикуляции и
мимики. Любые измышления рассказчиков слушаются с какой-то плотоядной
настороженностью, хотя никто не сомневается в том, что все это чистое вранье:
нередко можно услышать циничный смех в ответ на какое-нибудь более остроумное
сочинение, и это постоянно, изо дня в день, до тошноты. Этих людей шаг за шагом
оттеснили от общества - сперва просто в колонию, потом в строгорежимную, затем -
в особорежимную, затем, по той же лестнице, по которой прошел я, - за крепкую
тюремную решетку. Но они и здесь обросли грязью, они и здесь стараются не
выполнять никаких требований, даже если это в их же интересах. В камере
невыносимый смрад от давно не мытого пола, от махорки, от параши.
Меня здесь не знают, конечно, слышали обо мне, и мою кличку слышали, но никто из
них не знает меня в лицо. Я пришел к ним не как Серый Волк, о "подвигах"
которого они наслышаны, с чьими причудами они, пожалуй, смирились бы из-за его
авторитета. Я пришел сюда не для того, чтобы пользоваться этим "авторитетом", я
сказал им лишь имя, а оно для них - пустой звук. Итак, я для них просто человек,
совершивший преступление. С причудами такого человека эти люди считаться не
станут. А я захотел заставить их хоть немного почувствовать себя людьми, я
должен их заставить, должен быть теперь сильнее их, раз сумел быть сильнее
самого себя.
Начал с того, что предложил помыть пол. Надеяться, что это предложение будет
встречено с восторгом или хотя бы с малейшим одобрением, было бы наивно. На меня
посмотрели как на психического, и только. Тогда я просто взял и вымыл пол. Это
был труд, камера большущая - 92 квадратных метра. На это занятие ушло часа три.
Я работал, как муравей, таскал бачками воду, выливал на пол и скреб его
деревянной шваброй. Я вымыл пол, чем вызвал общее презрение обитателей камеры, и
не успел закончить свою работу, как на пол полетели окурки и жирные плевки. Все
делали вид, словно меня и не было, и пол был такой же, как прежде. Я ничего не
сказал. Это было бы бесполезно. На второй день я начал всю процедуру снова, чем
вызнал уже не презрение, а гнев камеры. Но вымыл пол снова и опять не позволил
себе разозлиться, когда его тут же загадили. Я вымыл бачки питьевые и даже
парашу. Конечно, энтузиазм мой не был подхвачен. Хуже того - стали считать, что
раз мне приятно поддерживать чистоту - на здоровье. Мне с удовольствием уступили
возможность вытаскивать парашу, подметать пол, приносить воду, в общем - делать
все то, что до этого хоть кто-нибудь должен был делать по необходимости. А
теперь просто не надо было беспокоиться. Нет, это меня не устраивало. Эти люди
меня явно не поняли.
Однажды, когда я домывал пол, кто-то, как обычно, с наслаждением отметил это
смачным плевком, который шлепнулся на пол тут же, около моей еще согнутой
фигуры. Плевок чуть не угодил на мой вспотевший нос. Это было пределом, я
взбесился. Схватив бачок с питьевой водой, я швырнул его с силой об пол,
опрокинул парашу со всем содержимым, перевернул стол, вылил на пол грязную воду
из ведра и кричал, как сумасшедший: "Что?! Не хотите, чтобы было чисто?! Так вот
вам! Вот! Вот!" И все вокруг крушил. Кто-то пытался меня остановить, но я
схватил скамейку и так ему съездил по ребрам, что он, ойкнув, отлетел. Вся эта
дикая братия смотрела на меня остолбенев, никто не издал ни звука. Открылась
кормушка, но надзиратели не мешали, видимо, понимали, в чем дело. Наконец я
выдохся и повалился на свою кровать. В камере - тишина. Потом кто-то произнес:
"Ну и ну..." Кто-то коротко гоготнул. Затем чей-то повелительный голос начал
командовать: "А ну, гаврики, за дело, уберем. Федя, хватай тряпку! Рыба - за
водой, ты чего рот разинул, тебе говорю! Бери парашу, ставь на место, бачок
тоже. Давай, давай!"
Я, не поворачивая головы, лежал. Послышался шум отодвигаемых кроватей, скамеек,
началась всеобщая уборка. Значит - порядок. Моя взяла! Стало быть, хорошее
способно пробиться даже через эти грубые шкуры, только надо быть настойчивым.
Стало быть, мое решение правильное, и я на верном пути. Я встал и вместе со
всеми принялся еще раз за уборку. Когда закончили - подошел к своей кровати и
медленно начал собирать вещи. Все недоуменно посмотрели друг на друга, на меня,
и кто-то спросил: "Куда ж ты собрался? Убрали же..." Я сказал тихо: "Наверное, мне
лучше в другую камеру..." Я никуда, собственно, не хотел идти, надеялся, что меня,
может, не отпустят. И точно. Кто-то сказал: "Брось ты!" Кто-то другой:
"Оставайся, что ты..." Это было сказано довольно виновато. И, скрывая непривычную
неловкость, кто-то пробасил: "Ладно уж, чистота - залог здоровья, что мы... не
понимаем". Я остался.
Был суд. За хорошее поведение в быту и труде суд освободил меня досрочно от
дальнейшего тюремного заключения. Последние два дня в тюрьме открыли мне
неожиданно одно интересное явление: со мной приходили прощаться надзиратели,
поздравляли, приглашали после освобождения в Балашов, обещали помочь устроиться.
Теперь еду в колонию, наверное, туда, откуда приехал. Появились у меня друзья и
враги - как всегда, когда не плывешь по течению, а живешь активно. Друзья не
скрывают своего ко мне уважения, враги притаились, дожидаются удобного момента,
чтобы открыться. Друзья из молодых, в большинстве люди, попавшие сюда впервые.
Особенно подружился с одним совсем молодым парнем из Шахуньи. Симпатичный, с
мечтательными глазами парнишка. Следует из колонии малолеток в колонию взрослых.
Очень смышленый, десять классов образования. Он скоро освободится и, надо
думать, никогда не попадет сюда снова. Вокруг него, когда я вошел в камеру, так
и увивались аллигаторы уголовного мира, люди, почти никогда не жившие на воле,
не имеющие никаких человеческих чувств. Я здорово помешал им.
Он показывал письма своих друзей, рассказывал о родителях. Все это не нравилось
аллигаторам, и знаю, что приобрел много врагов. Только плевать мне на эту
сволочь. Постников верит мне во всем, и я постараюсь показать ему то, что так
трудно заметить в его возрасте. Ведь когда я был в его годах, разве не были для
меня самыми авторитетными людьми приблизительно такие, как Серый Волк теперь?
В безвоздушном пространстве.
Я не знаю тебя, я незнаком с тобой, но, может быть, ты где-то есть -
бескорыстный, искренний друг. Хочется поговорить с кем-нибудь, но хотя вокруг
много людей - не с кем. Валяюсь вот уже четырнадцать суток в пересыльной тюрьме
(пятой по счету). В камере 54 человека: дым, гомон, шум. Все говорят о чем-то,
рассказывают друг другу что-то, смеются, ругаются, и им вроде весело. Но мне не
хочется ничего никому рассказывать и слушать тоже. Только не слушать невозможно...
До чего же нелепо! Все норовят излить мне горе свое...
"Будь мужественным в беде своей..."
Как их мало, мужественных в беде своей. С кем ни заговоришь, кто с тобой ни
заговорит - все плачутся: как им тяжело, как они несчастны. И конечно, хотят,
чтобы их ободрили. Какого черта они думали, когда делали то, за что их сюда
загнали? А ведь все они тут не впервые, все вроде бывалые. Говоришь, ободряешь,
но хочется послать к черту. И никто же не подумает, что и мне здесь не дом
родной.
Вот вчера подрался... Они ко мне как к "иностранцу" - (как же - был за границей!)
обращались с нелепыми вопросами о жизни за границей, причем, горько вздыхая,
изъявляли жгучее желание попасть туда. Там, по мнению этих воздыхателей, текут
молочные реки с кисельными берегами. Они недовольны решительно всем на своей
родине. "За границей все лучше, дешевле, там лучше платят за труд, да и труд там
не такой, как здесь, там законы справедливы и правительство лучше, и вещи там
лучше, и даже женщины..."
Ведь их ничто не оправдает - мелких, пошлых, пустых. Они безуспешно пытаются
винить свою родину в своих неудачах, восхваляя заграницу, готовые продать родину
за хлеб с маслом! И разве это родину они так ненавидят? Нет. Это они труд
ненавидят. В Америке они тоже будут недовольны, и в Англии, и в Италии тоже -
везде, где придется жить, подчиняясь законам, и трудиться.
Один доказывал, что мы в общем скот и что общество, упрятав нас сюда, хотело
заставить нас понять, что мы действительно скот. Этот, видно, самокритичен. Он
говорил, что нас все же воспитывают и жизнь наша намного лучше, чем могла бы
быть.
Я думаю, что он лишь в какой-то мере прав. Действительно, многие из нас -
животные. Но при этом мы все же люди. Что же касается воспитания - нас
воспитывают, каждого ровно настолько, насколько он в состоянии воспринять это
воспитание. Но колония, по-моему, это фильтр. Сильные морально и физически или
ловкие до подлости, те, кто имеет силы или умение победить все трудности и выйти
на волю, - их общество хоть и не встречает с музыкой, но принимает.
Но пока мы здесь барахтаемся в болотах, в лесах, съедаемые комарами, соображая,
что мы и где мы, пока мы здесь отбываем в небытии год за годом, там, на воле,
строится иная, человеческая жизнь... А мы от этой жизни настолько уже отстали, что
вряд ли будем там ко двору.
Хороший друг, если ты где-то есть, поверь - мне тоже нелегко. Многое непонятно,
а хочется узнать, проверить, понять. Я не вижу сейчас, но не потому, что слепой,
а потому, что завязаны глаза. Но я хочу видеть. Я должен видеть.
Тетрадь тринадцатая
Год 1963
- Бойся-а-а-а!
- Бойся-а-а-а!
Нет, не того, что тебя зарежут или изобьют - некому. Нужно бояться, чтобы не
попал под дерево. Лесоповал...
Треск, грохот падающих деревьев. И опять кричат, что надо бояться, и опять
грохот, и так целый день. Только меня это не касается.
- Юзи! - вот это уже меня касается. Нажимаю на багор и резко подталкиваю бревно
вверх по накатам, еще усилие, еще рывок, и оно уже на прицепе.
- Юзи! - кричу я, и теперь уже мой напарник юзанет - у него комель, и опять
рывок, и опять бревно на прицепе.
Все. Машина нагружена, 19 кубов. Заревел мотор, машина отъехала, подъехала
другая и опять: "Юзи! Бахом, бахом жми!.." Раз-два, раз-два, юзом, рывок - на
месте. С носа капает вода, по спине она льется, на лбу блестит она, соленая,
святая вода. Одна за другой меняются машины, и мы все юзим и юзим, без перекура,
до обеденного перерыва. Затем идем к костру, развязываем наши котомки, достаем
харчи, поедим, немного отдохнем, опять начинаем. Вечером багры на плечи - и
домой, в зону.
Конвой у нас мировой, они с нами уже несколько месяцев, привыкли к нам, делятся
папироса-ми, когда у нас нет, новостями, рассказывают о жизни в поселке,
интересуются нашей. Никогда не слышим от них окрика, плохого слова. Ну и мы,
конечно, тоже понимаем, что к чему, и стараемся, чтобы не было никакого
баловства. Если люди относятся к нам по-человечески, мы отвечаем им тем же. Это
ведь очень важно - чувствовать от тех, кто тебя охраняет, человеческое
отношение. И работается тогда веселее, с азартом, подсознательно стараешься
показать свою ловкость, силу, и бревна словно бы легче катятся на машины.
Хрустит снег под ногами, сверкает в солнечных лучах. Шагаем в зону уставшие от
работы, но бодрые. Перебрасываемся шутками, а в зоне нас ждет борщ... Наша бригада
не ходит в столовую, мы приносим арестантские каши и супы в секцию в ведрах,
здесь выливаем в две большие эмалированные миски и, вооружившись ложками, едим
все вместе. Если удается раздобыть картошку, варим ее или жарим. Все, что только
удается раздобыть, и посылки тоже - все пускаем в общий котел. У нас в этом
отношении полная коммуна.
Когда я первый раз вышел в лес на погрузку, мне пришлось солоно. Ведь я уже так
давно физически не работал, а тут тебе не шутки шутить, погрузка леса - самая
тяжелая работа. А меня к тому же мучают боли. Но я решил убить их к чертям,
убить работой, чтобы болеть было некогда. Потом, раз я решил покончить с
тунеядством, так уж по-настоящему, без дураков.
На погрузку, как правило, берут лишь малосрочников, потому что бригада эта ходит
под отдельным, малочисленным конвоем и на разные объекты.
Когда я пришел к Василию Ивановичу и сказал, что хочу идти на погрузку, он,
прямо скажем, не был в восторге. Вообще мое досрочное возвращение из тюрьмы не
очень его обрадовало. Было видно, что в последние два года он обходился без
цитрамона. А теперь я еще задумал идти в лес... Но когда он выяснил, что мне
действительно сократили срок, на погрузку записаться разрешил. Только сказал:
- Не выдержишь...
- Попробую, - ответил я, и этим вопрос был исчерпан.
Первое время было тяжело. Но спасибо ребятам, не дали сбежать. Они меня все
подбадривали: ничего страшного, всем в первое время трудно, привыкнешь. Нашлись,
конечно, и такие, которые начали панику нагонять: мол, здесь недолго и
сгорбатиться. Но их живо одернули.
А руки мои действительно в первые дни багра не держали, бревна не слушались, не
катились, и к тому же мне казалось, что мой напарник специально кричит на меня,
чтобы сбить с толку:
- Юзи! Бахом, бахом!.. Кати! - и так без конца.
Но постепенно я замечал, что у других штабелей кричат так же. Бывало, какоенибудь
очень тяжелое бревно не идет вверх, хоть ты лопни. И тут вбивается рядом
с моим багром еще чей-то багор, и бревно пошло. Что и говорить, было трудно. Но
ребята оказались правы: я привык и теперь уже профессиональный каталь. И жизнью
своей доволен.
Помню день в последней пересыльной тюрьме, когда я гадал, буду ли дышать чистым
воздухом, увижу ли цветы. Помню, как, глядя на обитателей БУРов, потерявших
человеческий облик, я возненавидел людей и думал: много ли надо, чтобы сделать
из человека животное - оградить колючей проволокой, и все. Но вот здесь, у
штабелей, я смотрю на этих полуголых парней с великолепной мускулатурой и знаю:
неправда, этого мало. А цветы... Их еще нет, но воздух чудесный, изумительный,
самый чистый.
И еще помню тот первый день, когда пришел в лес. Была осень, снега еще не было,
лес стоял разноцветный, красивый, как в сказке. "Вот она, живая жизнь, -
подумалось, - это тебе не мертвые стены, здесь все живое, каждая веточка, каждый
листочек, даже земля под ногами живая". Ходил я в лесу и все нюхал, словно дикий
зверь. Набрел на желтокожую сосну, с нежностью стал ее гладить. Подошел бригадир
Сема.
- Ну как? - спросил он неизвестно к чему.
- Никак, - ответил я.
- Чего дерево обнимаешь, влюблен, что ли?
Я сказал, что это я обнимаю не дерево, а трогаю руками свободу и жизнь.
- Чудак ты, - сказал он и ушел.
Этот парень из Смоленска никогда не был наедине с четырьмя холодными стенами. Он
белорус, чистокровный мужик, и потому нет у него никакой клички - просто Сема.
Работяга, каких мало. Откуда ему понять, почему я чудак. Но он хороший парень.
За что он здесь - не знаю, об этом не принято расспрашивать. Вообще бригада наша
- высший класс, хотя в основном парни все в прошлом - бывшие "законники". Нас
одиннадцать, и наш девиз: один за всех, и все за одного!
Мой напарник Георгий - тоже без клички. Он мне постоянно твердит: "Генацвале,
говорю тебе, езжай, когда освободишься, на Кавказ. Там, в горах, такая вода,
сегодня попьешь - завтра здоров будешь, как бык". Он мой напарник и мировой
парень. Выглядит он как разбойник XVII столетия - дикая черная борода, усы. Он
очень поворотливый, немного грубоватый. Однажды он из-за меня попал в карцер.
Было это, когда я отработал в этой бригаде свой первый месяц.
Кончился месяц, начался другой, и мы получили зарплату. Собственно, мы ее
получаем в виде продуктов, которые по ведомости отпускают нам из лагмагазина.
Еще по дороге в зону, когда шли с работы, я все представлял себе эту процедуру и
гадал, сколько начислили - рублей пятьдесят или шестьдесят? А может, больше?
Некоторые из наших даже семьдесят получили, может, и я... Я не то чтобы был
голоден, просто хотелось и мне в общий котел внести свою долю. В магазине - он у
нас называется ларек - было полно народу, шумно. Отоваривались побригадно. Когда
дошла очередь до наших, я тоже подошел к окну. Сказал свою фамилию и жду.
Бухгалтер все перелистывал ведомости, потом сказал:
- Вас у меня нет. Вы раньше в какой бригаде работали?
Я ответил, что ни в какой.
- Значит, не начислили, - сказал бухгалтер.
Я отошел от окна. Товарищи меня успокаивали, мол, не волнуйся, начислят. Это
просто в бухгалтерии что-то напутали. Но меня это не радовало.
- Да ты не огорчайся, - говорят парни, - что у нас, жратвы не хватает?
Жратвы, конечно, хватало, но мне было не по себе. "Как же так, - подумал я, -
ведь целый же месяц работал..."
Молча направился к выходу, а бригадники молча смотрели и жалели.
- Ничего, - сказал я им, - просто я сегодня почувствовал, что значит, когда ктонибудь
отнимет трудовую копейку...
Я ушел в барак и лег на свою койку. В памяти воскресло давно виденное: старые
стоптанные женские башмаки и детские, тоже старые... Еще восемь рублей и письмо
отца, бросившего своих детей. Я тогда
...Закладка в соц.сетях