Жанр: Драма
Записки серого волка
...цы, оно кончилось безвредно для меня.
Из этой тюрьмы я опять попал в строгорежимную колонию. Продолжалось нудное,
однообразное арестантское бытие. Из-за раненой ноги на лесоповал меня не гоняли.
Причислили к инвалидам. Мы убивали время как хотели и умели. Я жил, как
заведенный механизм, безразличный ко всему; время тянулось так медленно, а
сидеть так много... Но как бы отчужденно ни относился человек к жизни, она его
заденет и заставит принимать в ней участие. Она задела и меня, и, как всегда,
больно.
Избили меня из-за женщины, которую я никогда в глаза не видел и ничего о ней не
знаю, кроме того, что она когда-то подарила некоему Мартину, другу своему, фото,
что ее зовут Эстер, что она эстонка. Моих противников было четверо, орудовали
они швабрами и березовыми поленьями. Косточки мои после этого стали как
резиновые, мягкие, и совершенно не держали меня, так что продолжительное время я
мог существовать лишь в горизонтальном положении.
Среди всех этих бездельников есть типы, занимающиеся коллекционированием фото
красивых женщин, совершенно им чужих. Они их выдают за своих любовниц,
показывают фото друг другу и всем желающим, причем выдумывают всякие пошленькие
истории. Все это так же в моде, как заочная дружба с женщинами посредством
переписки, когда у наивных выманивают деньги или посылки, а в благодарность над
ними же насмехаются.
Один из таких донжуанов среди прочих показал и эту карточку, на обороте ее на
чистейшем эстонском языке было написано: другу Мартину от Эстер и так далее...
Указывая на эту надпись, я спросил обладателя фото, где он познакомился с этой
женщиной. Не подозревая, что я эстонец, он понес чепуху. Тут я порвал фото и
сообщил, что думаю по этому поводу. Тогда вся эта свора напала на меня и
произвела расправу.
После этого события я возненавидел окружавших меня, чувствовал себя чем-то вроде
белого слона среди папуасов и мечтал только об одном: уединиться. Но куда? С
утра до вечера я слонялся по зоне. Все меня раздражало, даже отказчики, эти
лентяи и лодыри, которых отвращение к труду привело в заключение, где они также
из-за этого постоянно страдают, - даже эти человечишки меня раздражали. Я всех
ненавидел. Ну и, разумеется, мне ответили тем же. Меня стали сторониться, меня
избегали, а многие попросту побаивались. В душе творилось что-то скверное, что -
я не понимал сам и до сих пор не понимаю.
Избили меня здорово, и я заболел. Когда врачу колонии стало очевидно, что мое
состояние становится все хуже, он отправил меня в Центральную больницу
управления.
...Тишина. А все-таки приятно, когда тихо вокруг. Лишь изредка тихонько
открывается глазок в двери, тут же закрывается, и слышны осторожные шаги по
коридору. На время меня поместили в подвале, здесь, конечно, жилых камер нет,
только карцеры. И я нахожусь в карцере, так сказать, на общем положении, имею
постель и все прочее. Но какое это блаженство - отдохнуть от жаргона, мата, от
охранников, которым не спалось, когда я был в зоне... Здесь не нужно заставлять
себя с кем-то говорить, здесь можно думать, спать, читать, писать и можно мыть
свою камеру хоть каждый день, и воздух чистый, некому отравлять его вонючей
копотью от махры.
Может, я не совсем прав по отношению к людям, но я устал от них. Это чувство
можно сравнить с ощущением человека, вынужденного годами жить при ярком
электрическом освещении. Вот она горит и горит, эта лампа, и днем и ночью, есть
надо при ней, спать тоже... И возненавидит человек лампу эту, свет. Хоть бы раз
стало темно, мечтает он. Так и со мной. В плотном окружении людей я мечтал хотя
бы немного побыть один.
Конечно, я никогда не считался с людьми, я, собственно, и не встречал настоящих
людей, а если и встречал, то это были мгновенные, мимолетные встречи. Я привык в
людях, в большинстве, видеть врагов, и это мне сейчас здорово мешает, потому что
такое отношение въелось в меня настолько глубоко, что даже когда я понимаю, что
поступаю глупо, не могу побороть себя, хотя после мне бывает плохо и я чувствую
себя как никогда одиноким. Вот если бы люди, могли не замечать этого... Но они не
знают, что я способен на раскаяние, да и уж, конечно, по мне это не видно... А
годы все шли, уже настал 1958-й.
Больница была большая, в ней работали вольнонаемные медицинские работники. Ну и,
конечно, сестры... Повеяло чем-то давно забытым, проснулись какие-то схороненные
инстинкты, чувства. Я ощущал дыхание свободы, которая была где-то рядом и в то
же время далеко, недосягаема. Страшно хотелось приобрести свободу сразу, сейчас...
Но я был болен, я был никто, ничто, и свобода была недосягаема, и сестры эти,
призраки свободы, искушение, соблазн... Тут я сдался.
Когда пришел в сознание и увидел вокруг себя людей в белом одеянии, много белых
людей, я понял, что и это мне не удалось, что меня каким-то чудом спасли, и
покрыл этих людей черным матом. Это был совсем слабый мат, потому что потерял я
три литра крови и совершенно обессилел. Потом, когда все было закончено, меня
привязали за руки к кровати и держали до тех пор, пока не уверились в том, что
мне уже стыдно.
Целых полгода лечили, уколы разные и все прочее, я выздоровел. Медленно, очень
медленно тогда возвращалась ко мне жизнь. Врачи не отходили от моей постели, и
не отходил Вах-Вах. Даже не знаю, кому я больше обязан своим выздоровлением -
науке ли медицинской, врачам или ему, этому усатому длинноносому осетину по
прозвищу Вах-Вах. У него и имя есть - Арсен. Впрочем, прозвище это ему досталось
здесь, в больнице, из-за одного немного смешного случая. Дело в том, что Вах-Вах
поступил в больницу с язвой, а в один день вместе с ним поступил хохол Иван
Кандыбенко с геморроем. Они попали в одну палату, и тут их перепутал санитар. Он
из-за усов их перепутал. Усы Ивана огненно-рыжие, у Арсена же, как у большинства
кавказцев, черные. Понадобилось врачу Александру Андреевичу, хирургу,
обследовать больного, поступившего с геморроем. Он приказывает медбрату вызвать
из палаты больного, то есть Ивана Кандыбенко. Но медбрат куда-то очень спешил и
перепоручил эта дело санитару. Только он забыл фамилию и, махнув рукой, сказал:
"...Ну того, с усами позови".
Пошел санитар Гаврилка и немного погодя Привел Арсена. Александр Андреевич в
лицо больного не знал и, думая, что перед ним Кандыбенко, уже надевая на руку
перчатку, приказал ему спустить кальсоны и нагнуться в положение буквы Г. Вот
тут у Арсена и вырвалось это испуганное: "Вах! Вах!", - которое заставило
Гаврилку удрать из процедурной с коликами в животе. После этого имя Арсена все
будто забыли, его заменило прозвище Вах-Вах.
Да, он, Вах-Вах этот, не отходил от моей постели, и врачи были вынуждены
впоследствии переселить его в мою палату. Что его во мне занимало? Кто его
знает... Или пожалел он меня? Он смешной какой-то, похож на угрюмую птицу с
длинным клювом, только глаза смородиновые необычайно ласковые и как будто не с
этого лица. Он угадывал любую мою потребность: хотелось пить - ко мне тянулась
чашка с водой; хотелось принять более удобное положение в кровати - его руки
угадывали это; на лбу моем постоянно менялись холодные компрессы, на губах я не
переставал ощущать приятный вкус прохладного кислого лимона. Это длилось долго,
несколько недель. И всегда я слышал его тихий, низкий, со страшнейшим акцентом
голос: "Жить нада, та-ава-арищ, ничего не бойся. Свобода будет. Жена будет. Дети
будут. Ты же мужчина - терпеть нада". Да, и он тоже был прав. Плохо было - лучше
будет.
О, я прожил скверную жизнь - но я буду жить лучше; я совершал ошибки - я буду их
совершать еще, только теперь у меня есть конкретная цель, и я могу ошибаться
лишь в мелочах на пути к этой цели и на этих же ошибках учиться. А цель простая,
естественная: спастись. И это ведь возможно. Только надо окончательно добить
Серого Волка, который живет просто потому, что жив, что бьется его сердце, по
жилам его пульсирует кровь.
Уезжать из больницы не хотелось, я как-то привязался к своим врачам. Они,
пожалуй, первые поверили, что я не такой уж безнадежный дурак.
Как-то в больницу приезжала культбригада с концертной программой, и я решил
воспользова-ться этим, чтобы хоть чем-то отблагодарить моих друзей. Я сговорился
с музыкантами и спел свои старые песни, с которыми когда-то выступал в кабаре,
конечно, на эстонском языке. Да и хорошо, что на эстонском, - песни эти, они в
общем вроде бульварных, но я других не знал. Не беда, они поняли главное - я пел
для них.
В колонии после возвращения из больницы меня ожидал очередной срыв моих
прекрасных планов. Я всегда знал, что милейшему Василию Ивановичу - "оперу" мое
присутствие в зоне постоянно причиняло страшнейшие головные боли. Из-за меня он
слопал все имеющиеся в санчасти запасы цитрамона. Несмотря на это, он все же
ночами спать не мог, то и дело среди ночи проверял, не положил ли я вместо себя
кого-нибудь другого. И вот на основании рытых под моим руководством подкопов и
прошлых заслуг по бегу на неопределенную дистанцию на лесной трассе меня
отправили в БУР - барак усиленного режима.
В БУР забирают не только людей, заподозренных в стремлении сбежать, здесь
коротают дни отказчики, промотчики, проигравшие все до нитки, все представители
тунеядцев. Барак этот разбит на отдельные небольшие секции, по 20-30 человек в
каждой. Внутри секций длинные двухъярусные нары, окна с решетками, двери на
замке. В секции постоянный галдеж, дым от махорки, вонь от параши, на верхних
нарах занимаются черт знает чем, на нижних - разговоры о еде... Здесь я
превратился в зверя. Вот где уж действительно меня боялись, ибо от природы я
довольно силен, и если кто подворачивался не вовремя под кулак - тому
несдобровать. Меня обходили за метр. Долго терпеть это невозможно. Я понимал,
что администрация колонии, тот же Василий Иванович не могли знать, что,
собственно, происходит в моей душе, собираюсь я исправляться или нет, буду ли
бежать, если меня выпустить, или нет; а находиться в БУРе мне предстояло, как я
понял, до исправления - долго, что и говорить. Кто же мог знать, когда именно я
исправлюсь? Я решил бежать из БУРа, чего бы это ни стоило, пусть даже жизни.
Но куда? Бежать без оглядки, все равно куда? Опять скитаться без жилья, без
пристанища? Опять наблюдать жизнь со стороны, не принимая участия в ней? Нет,
это не лучше. Или... Лесная хижина, охота, жизнь отшельника? Конечно, это лучше,
чем БУР. Но это маловерятно, к тому же я болен. Но куда же тогда бежать? А если
добраться до города Красновишерска, ближе к Уральскому хребту (чтобы не
попадаться погоне), и там сдаться? Что даст мне подобный маневр? Ого, добавят
срок и спрячут в тюрьму. Это точно. Ну что ж, там, в одиночке, я отдохну. Я
решился. Но осуществить план этот до конца не смог. Он удался только наполовину.
Перед тем как уйти в побег - а бежал из карцера, - я вынес и спрятал в зоне
оцепления, в которой работали, дорогие мне фотографии и настоящие записки. В
столярной мастерской раздобыл стамеску, затем совершил умышленное нарушение
существующего режима и получил за это десять суток карцера. Стамеску, несмотря
на тщательный обыск, удалось пронести. Одно было плохо - забрали одежду и обувь.
Почему мне вздумалось бежать именно из карцера? Потому что всегда меньше всего
внимания обращают на тот объект, который считается самым надежным, непроходимым,
куда нормальный человек не сунется. И еще потому, что в карцере заключенные
содержатся по одному и, следовательно, можно было не опасаться предательства.
Три дня долбил стену, изорвал в кровь руки, все трое суток не спал, потому что
днем работал, а ночью, когда работать нельзя было из-за тишины, караулил, чтобы
дежурный не заметил мои достижения. Все это время меня мучил жесточайший понос.
Когда же отверстие было готово, я обнаружил, что снаружи его перекрывает толстый
железный прут. Выломать его было невозможно. Образовались два отверстия, и оба
были малы. Через одно я мог высунуть лишь голову и руку, а через другое и этого
нельзя было. Стоило надзирателю заглянуть в глазок, и он увидел бы сквозь стену
звезды... Что же ждало бы тогда меня?
Попробовал вылезать то ногами, то головой вперед - бесполезно. Я был в отчаянии.
Наконец разделся догола, повесил на стамеску у отверстий свое тряпье, затем с
невероятным усилием просунул сразу голову и плечи и повис - наполовину в камере,
наполовину снаружи. Содрав с себя солидные куски шкуры, я вылез. Это был трюк
истинно змеиный: как-никак мой рост 175 сантиметров и корпус соответствующий.
Позже узнал, что солдаты намного меньше меня пролезть через эту дыру не могли.
Выбравшись из карцера, я полез в предзониик и взобрался на забор. Предзонник
освещался электричеством, по ту сторону забора бегали собаки, а на сторожевой
вышке часовой мурлыкал какую-то песню. Я перелез через забор. Ночью рабочая зона
не охраняется и можно беспрепятственно раздобыть то, что там спрятано. Несмотря
на то, что был босой, за первую ночь прошел около 50 километров. На второй день
поймал курицу, но съесть ее не смог. Совсем потерял аппетит, ощущение вкуса. За
вторую ночь прошел почти столько же, сколько за первую, но поднялась температура
- это началось еще в карцере. На третий день, не дойдя четырех километров до
города Красновишерска, я свалился без памяти. Очнувшись, набрался сил, вышел на
дорогу и сдался на милость судьбы. Она явилась мне в лице водителя грузовой
машины.
- Куда тебя? - спросила судьба, подозрительно меня осматривая с ног до головы. Я
стоял перед ней жалкий, босой, грязный, оборванный и заросший. И так устал, что
едва держался на ногах.
- Куда угодно, - ответил я противным самому себе слабым, писклявым голосом, -
хочешь, вези в больницу, а хочешь - в милицию.
- Садись, - сказала судьба коротко, нахмурив лоб. Я полез в кабину, и мы
поехали.
Он привез меня в милицию. В дежурке, окруженный любопытными работниками милиции
и дружинниками, я сел на пол и заплакал - от усталости, от жалости к самому
себе, от чего-то, еще неясного. Это было с 6 до 8 сентября 1960 года.
На суде я даже не пытался говорить о причинах, заставивших меня бежать. Судье,
видимо, было меня жаль. Он все пытался дать мне возможность оправдываться,
задавая наводящие вопросы, и ему, наверное, очень хотелось, чтобы я отвечал на
них так, как он надеялся, как бы должен ответить любой, кто хочет оправдаться.
Но я не хотел оправдываться. Я знал, что, если меня признают виновным и если я
заслужу приговор посуровее - я получу тюрьму. А этого я только и хотел. Поэтому
на конкретный вопрос: буду ли бежать еще, на который любой здравомыслящий
ответил бы, разумеется, отрицательно, - я ответил утвердительно, хотя на самом
деле не буду. Услышав приговор, сразу решил уединиться в одиночку, хотя и не
такого положения. Это был мой последний побег. На большее просто не хватит
энергии. Я вконец измотался, до того, что, хоть убей, мне все равно.
Тетрадь двенадцатая
Год 1961
Как я и думал, нелегко приобрести покой в тюрьме. Вот отсидел для начала пять
суток в карцере за то, что не желаю войти в общую массу заключенных. Ну что ж -
к этому мне не привыкать.
Все-таки я настоял на своем.
После многих попыток приобщить меня к общей массе тюремного населения, после
бесконечных "почему" опять отсидел пять суток в карцере, наверное, не последние.
Но я все же живу один и чудесно себя чувствую. Не надо слушать бестолковую,
пустую болтовню с утра до вечера, не надо быть свидетелем бесконечных склок,
мелких пошлых интрижек. Хорошо! Ни о чем больше пока не жалею.
Получил сегодня письмо от мамы. Какое событие! Неужели это может быть, что они
где-то еще существуют? За семнадцать лет - первое письмо, первые вести. Брат
служил на корабле дальнего плавания, сестра дома с мамой. Она уже большая - ей
девятнадцатый год. Ведь ей было всего восемь месяцев, когда я ее видел... А
братишка - ему было семь лет. Мама... Пишет, что здорова, но какая она - не могу
себе представить. Бывают все же на свете чудеса...
Интересно, увижу ли их еще когда-нибудь?
Сегодня мой день рождения, и даже имеется возможность отпраздновать это
несчастье. Конечно, без шика, но есть сахар, даже белый хлеб - что еще надо? Вот
наемся в честь того, что мне сегодня исполнилось тридцать лет. Сижу в одиночке,
начальство относится пока к этому терпеливо, они вроде уже начинают меня
понимать. Надзиратели посматривают на меня сочувственно. Это, наверное, оттого,
что я с ними предельно вежлив, ничего не прошу, не требую, всем доволен. Они
словно отдают дань моему терпению. Живу прилично, насколько это возможно в
тюрьме. Меня даже выпустили работать, специальность моя - уборщик. Бегаю по
тюрьме с метлой, гоняюсь за окурками, мою полы, вытаскиваю грязь.
Недавно из моего срока выбросили пять лет, остается два года и четыре месяца.
Колоссально! Это совсем не много - двадцать восемь месяцев или восемьсот
пятьдесят два дня. А мне всего лишь тридцать лет... И это тоже немного, ведь я
проживу еще сто лет. Конечно, я устал немного, но тем не менее я молод, и буду
еще долго молодым. Собственно, я всегда буду молодым. И кто скажет мне, где
граничит молодость со старостью? Есть люди в пятьдесят молодые, есть люди в
двадцать старики. Стареют те, кто не хочет расставаться со старыми понятиями,
старыми привычками, хотя они уже не ко времени. Если человек может оторвать от
себя старое, перешагнуть из прошедших времен в настоящее - он будет долго
молодым, и надо жить, извлекая максимальную пользу из того, что имеешь сегодня,
и наслаждаться жизнью в пределах доступного.
Что у меня было, когда я прибыл в эту тюрьму? Котомка с тряпками, и больше
ничего. Сегодня я обладаю многим. Конечно, фактически у меня нет ничего - лишь
четыре холодные стены вокруг, цементный пол под ногами и маленькое окошко с
толстыми решетками. Но сегодня я научился жить чисто и испытывать от этого
удовлетворение. Умею читать и понимать то, что читаю; могу писать и понимать то,
что пишу. Этого мало, чтобы быть счастливым, но достаточно, чтобы жить и даже
получать от этого удовольствие. Но тюрьма есть тюрьма, и нет ничего на свете
хуже ее.
Хлопают железные двери, гремят замки, слышится беспрерывный топот ног, многих
ног. Идет утренняя оправка. Это значит, заключенных водят в уборную. После
оправки раздадут завтрак, а затем заключенных, допущенных работать, выведут в
столярные мастерские, где они делают мебель.
Что-то случилось... Топот прекратился, замки не гремят, двери не хлопают. Что
случилось? Кончилась оправка? Беру метлу, выхожу в коридор. Нет, оправка не
кончилась, что-то случилось.
В уборной на тридцать мест полно воды и всякой гадости и воняет, как в уборной.
Забилась труба, что-то там застряло, и достать это никак не могут. Но что бы это
могло быть? Возможно, какая-то тряпка, возможно, какая-то старая портянка, но
оправку из-за этого делать нельзя, а если не будет оправки, люди не пойдут на
работу. Один за другим заключенные из бригады хозобслуживания тюрьмы ковыряются
в канализационной трубе железками, проволокой, суют крючки всякие - бесполезно.
Там, в колене, что-то есть и достать это невозможно. Вот разве рукой... Но кто же
полезет в эту гадость рукой? Заключенные? Не хотят. И приказать им, чтобы они
совали туда руку, никто не может. А оправку не делают. И производство будет
стоять, пропадет рабочий день, не будут работать триста человек. Из-за какого-то
ничтожного предмета в канализационной трубе, вернее из-за того, что никто не
хочет совать в эту трубу руку, а кроме руки, ничто не освободит трубу.
Интересно, сколько стоит вся эта продукция, плод труда трехсот человек, которой
государство лишается из-за этой мелочи? Вот если бы предложить эту сумму тому,
кто удалит препятствие в трубе. Что бы было? Наверно, полезли бы многие - и
вольные и зеки. А сейчас - нет. Все вроде в перчатках... Но ведь, братцы, в
перчатках жить нельзя. Снимите их!
...Это была изогнутая алюминиевая миска. Я ее достал легко, за одну секунду.
Просто вынул, и все. Конечно, рукой...
Проработал три месяца, больше не выпускают. Администрация будто бы получила
указание беглецов не выводить. Опять полная изоляция от внешнего мира, говорю в
день в среднем шесть слов - ответы на традиционные вопросы надзирателей: да,
нет, да, нет.
Тишина. Лишь где-то скребется мышь, еще мухи назойливые летают вокруг моего
носа, стремясь сделать на нем посадку. Мне скучно, мне некуда девать себя, а это
так страшно, когда человеку некуда себя девать. О, это так страшно!..
Перелистывая дневник, я обратил внимание, что стал он стареньким, уже совсем
истрепался, того и гляди рассыплется. Решил его заново переписать, уже порусски.
От этого для меня тройная польза: я научусь писать по-русски; дни,
бесконечные в тюрьме, заполнятся делом и пойдут быстрее; и дневник будет
переписан заново. Конечно, это будет нелегко, и сделаю я это, возможно, плохо,
но, во всяком случае, перестанет докучать тюремная цензура. Потом, раз я говорю
и читаю по-русски, значит, обязан научиться и писать. К тому же, вероятно, из-за
прочитанной в течение многих лет литературы, а также из-за общения с окружающими
людьми исключительно на русском языке я совершенно свыкся с ним и все больше и
больше отвыкаю от своего родного. Но прежде чем приступить к переводу этих
записей, я должен решить, как переводить их: буквально, или усовершенствовать
настолько, насколько меня самого усовершенствовала жизнь.
Когда двадцать лет назад я сделал первую запись в своем дневнике, я полагал, что
записи эти будут отражать прожитые мною увлекательные приключения, смелые
подвиги во имя славы и богатства, в которых тогда заключалось мое понимание
счастья, и вовсе не полагал, что мне придется описывать жизнь и приключения,
приведшие меня вот сюда, в эту камеру. Приключения... Они, конечно, были. Но были
они совсем не такие, какими я восхищался в приключенческих романах. Они были не
из приятных, хотя я ими порою тоже восхищался. Что же касается подвигов - их,
разумеется, не было. Но жизнь была, и я ее записывал такой, какая она была,
невзирая на то, хорошим я выглядел в ней или плохим. Моим запискам пришлось
много пережить. Они побывали во многих чужих руках, не раз мокли в воде,
обтрепались, десятки раз заново переписывались.
В них заключена вся моя жизнь. Сам того не замечая, я создал ими самого себя:
читая и перечитывая эти записи, я каждый раз по-новому видел жизнь и себя в ней.
Я не стану их усовершенствовать, я это делал каждый раз, когда по каким-нибудь
обстоятельствам был вынужден их переписывать. Потом, я ведь отдаю себе отчет о
своей прошедшей жизни, полной заблуждений, преступлений, страданий, и сегодня,
ясно представляя бессмысленность этой жизни, я скажу: как бы мне ни пришлось
тяжело в будущей жизни - в эту прежнюю жизнь не вернусь никогда. Я опустился до
самого дна и теперь или поднимусь отсюда, войду в человеческое общество, или
останусь здесь и сгнию, как никому не нужное дерьмо, негодное даже на удобрение
земли. Но я не хочу остаться здесь и, значит, поднимусь. Тяжелый будет подъем,
медленный, но я преодолею все препятствия.
А теперь перепишу свои дневники, быть может, в последний раз. Делать это
нелегко: нет ни учебников, ни советчиков, придется полагаться на свое чутье и
память. Но хорошо ли, плохо, а напишу. И отступись от меня, мрак тюремный,
отступитесь, скука, тоска, пошлые будни.
Год 1962
Приручил мышонка. Великолепная тварь! Жила она у меня в старом ботинке, ела с
руки. Только большая шкодница, ей почему-то нравилась моя борода: ночью
копошится в ней, а потом уснет.
На днях это маленькое существо опрокинуло здоровенного солдата - смехотища! Дело
в том, что щель, через которую эта мышь ко мне попала, я заткнул. Моя мышь
сперва забилась за батарею центрального отопления, но потом, привыкнув и,
наконец, полюбив свое положение, переселилась в ботинок. А гуляла она по камере
свободно, где и как ей хотелось. И вот вздумалось ей, совершить прогулку до
двери моей камеры именно в тот момент, когда с другой стороны к этой двери
подошел надзиратель, чтобы посмотреть через глазок, чем тут занимается моя
недостойная личность, но... ничего не видно, в глазке что-то копошится серое. Он
мне кричит:
- Отойди от двери! Перестань закрывать глазок! - А мне смешно, потому что я лежу
на постели, а в глазке сидит мышь. Я молчу. Надзиратель открывает кормушку,
чтобы дать мне нагоняй, но прямо у его носа выныривает мышь. Он от неожиданности
так испугался, что сделал поспешно шаг назад и, оступившись, упал. А мышонок - в
коридор и побежал прочь.
У меня даже дух перехватило: удрал мышонок! Попросил надзирателя помочь горю.
Он, длинный, нескладный, долго преследовал мою мышь, пока беглянка не
сообразила, что самое безопасное место - моя камера и не вернулась через ту же
кормушку. А мой охранник, вытирая шапкой вспотевшее лицо, удивленно наблюдал,
как эта шкода забирается в мою бороду на отдых.
Сегодня ночью она мне немного досадила. Послали добрые люди в честь моего 31-го
по счету дня рождения полный мешок всяких вкусных вещей. Я поел, разумеется,
накормил и мышь. А в благодарность за это она ночью расковыряла свою щель и
привела откуда-то целое сборище своих соплеменников, и всю ночь они штурмовали
мой мешок самым бессовестным образом. А утром она убежала совсем.
Со мной произошла сказочная история. О подобных я читал лишь у К. Дойла. Совсем
недавно получив арестантскую порцию хлеба, я не замедлил вонзить в нее зубы, ибо
был голодный, потому что арестант редко когда бывает сыт. И под зуб мне попалось
что-то твердое. Я вытащил изо рта колечко...
Колечко было золотое и маленькое, с темным сверкающим камешком. На внутренней
стороне была выгравирована надпись: "Люсе от мамы. 1950". Что мне было с ним
делать? Продать было некому, держать у себя - ни к чему. Вернуть обладательнице?
А как ее найти? Я стал мыслить, как это называется, дедуктивно. Трубки у меня
нет, да я и не курю; потому не сидел, как Шерлок Холмс, погрузившись в облако
ды
...Закладка в соц.сетях