Купить
 
 
Жанр: Драма

Возвращение Будды

страница №2

место. Он, скользя
сапогами, торопится.
— Буржуй торговать поехал! — кричат солдаты.
— Осмотреть бы его!..
И совсем около них профессор слышит бряцание винтовок.
Профессор, переменяя в руках холодную бечевку, вспоминает о
варежках. Он забыл выменять, а там остались еще книги: "Вселят
вот таких, вроде идущих рядом"...
Дава-Дорчжи ждет его у под'езда. Отталкивая подбежавшую
старуху ("не продашь ли что, аль менять"), монгол ведет его
среди лежащих в-повалку тел.
— Правей, правей, гражданин профессор! Если бы у меня было
время, я непременно приложил бы все усилия в помощи вам. Но
снег твердый, санки у вас подкованы железом... Легко, я
полагаю.
Профессор тяжело дышит: у него колотье в груди.
— Анисимов пришел? Когда поезд отходит?
— Не беспокойтесь, до отхода бесконечное количество
времени, товарищ Анисимов не опоздает.
— Но у него мандаты и все документы...
— Ничего, придет.
Стены теплушки обиты войлоком, вынутым из подстилок, а
солдаты спят на соломе. В углу круглая железная печка; на
полене подле нее в бутылочке — керосин с коптящим длинным
фитилем. Коптилку поправляет женщина. Профессор не видит ее
лица: на дворе сумрак и снег. Пробегают внизу под полом,
постукивая по колесам молотком... За печью во всю длину вагона
— тесовый ящик. Пахнет от него смолой, отблескивают от
коптилки новые гвозди. Тесный промежуток между стенами вагона и
ящиком заложен кирпичами. Тает снег с кирпичей, пахнет жидко
водой. Будда плывет в новой лодке. На лодке надпись суриком:
"Верх... осторожно".
Дава-Дорчжи маленьким топориком колет дрова.
— У нас наряд на двенадцать человек, не считая вас,
профессор. Вы и товарищ Анисимов едете по другому литеру. Но
двенадцатый человек отказался ехать на родину и я взял
женщину...
— Она монголка?
— Да. Я взял женщину и поступил мудро.
— Она жена чья-нибудь?
— Не знаю, возможно. Но она женщина, и монгольская женщина
не умеет отказывать. Европейцы и русские об'ясняют их поступки:
китайцы развратили нас, так как по законам своей страны они не
могут ввозить в Монголию своих женщин. Вы не находите,
профессор, что я поступил мудро?
— Мудрость относительна.
— Поэтому я и выбрал в свои спутники вас, профессор.
— Выбрали?..
Полено не колется. Дава-Дорчжи отворяет дверь и спрыгивает с
поленом. Звенят морозно буфера — к поезду прицепили паровоз.
Тряся портфелем, вскакивает в вагон Анисимов.
— Где же ваш багаж? — спрашивает профессор.
Анисимов тычет в портфель и, отставив широкий и длинный, как
плаха, валенок, отвечает поучением:
— Какие же в коммуну багажи? Отсталый индеферантизм.
Да-а...
Он стукает по ящику, тянет носом, потом спрыгивает и бежит к
вокзалу. Профессор его окликает:
— Вы хоть нам мандат-то оставьте!
Анисимов хохочет, но все же выдергивает конверт с мандатами.
— Держите, товарищ профессор! Там в третьем классе митинг
затеяли о Красной армии... Меньшевичек нашелся. Я... Ничего,
ничего, не отстану... Я скажу, чтоб поезд на пол-часика
задержали, ничего...
Профессор греет руки у печки.
— Я хотел бы слышать об'яснение ваших странных слов или,
вернее, одного слова. Что значит — "Вы меня выбрали",
Дава-Дорчжи?..
Монголы равняют солому, женщина уходит в угол. Солдаты
сходятся в кучу и что-то слушают. Профессор начинает различать
их лица, на них какой-то синий налет. Дава-Дорчжи машет им
пальцем, они в ряд садятся на корточки.
— У нас впереди много времени, гражданин профессор, и для
об'яснений и для благочестивых или иных размышлений... Да будут
затканы драконами ваши мысли, Виталий Витальевич...

Оратор, говоривший раньше товарища Анисимова, занял времени
пятнадцать минут. Не мог же товарищ Анисимов в течение
пятнадцати минут, оставшихся ему, раз'яснить: и роль
коммунистической партии в международной революции, и роль
Красной армии в русской революции, и необычайные принципы ее
организации. Если задержать поезд, — нельзя прерывать речь,
нужно в корень разгромить меньшевистский аргумент, сам же
комендант станции задержать не догадается. И товарищ Анисимов
громил в продолжение сорока пяти минут меньшевиков, правых
эс-эров и белогвардейцев.
Поезд тем временем ушел...
В теплушке, у соснового ящика с Буддой молились монголы.
Дава-Дорчжи, распластав перед Буддой руки, читал восхваления:
— Преклоняю колена с выражением чрезвычайных почестей по
трем основаниям перед своим высочайшим ламою, ведение которого
не имеет границ, и даже пылинки, поднимаемые ногами его,
являются украшением для чела многих мудрецов... Молитвенно
слагаю свои ладони, разбрасываю хвалебные цветы перед
обладающим могуществом десяти сил, Драгоценностью нежных ногтей
которого украшены короны ста тэнгриев. Благословенно...
Профессор лежит у печки, накрывшись одеялом. Ломит шею --
должно-быть, продуло, когда тащил багаж. "На ближайшей
остановке надо выменять шарф", думает он. Но книг нет, на что
он будет менять? Солома под его пальцами мягкая и приятная, как
масло.

Глава III.


Мундиры итальянцев и французов, павлиньи хвосты, а также
разговор о клозете великого князя Сергея Михайловича.

Мысль живет ранее кисти.
Очарование пребывает вне картины.
Подобно звуку, гнездящемуся в струне --
Подобно дымке, делающейся туманом.
(Ху-Ан-Юе — "Категория картин".)

Снаружи, на дверях, профессор крупно мелом написал: "Вход
воспрещается. Служебная народного комиссара просвещения". Все
же солдаты заглядывали и спрашивали: "Нельзя ли, товарищ,
доехать". Дава-Дорчжи говорил: "Груз сопровождаем, — проходи".
Весь день в теплушке монголы пьют чай. На станциях кипяток
захватывают ведрами, и женщина один за другим подогревает
чайники. За чаем они говорят о скоте, о лекарствах и религии.
Иногда, зевая, Дава-Дорчжи ложится на спину и медленно, точно
вдевая в иголку нитку, переводит профессору разговоры солдат.
Часто они что-то продают, торгуются, хулят и хвалят продаваемое
и сговариваются пожатием пальцев, при чем один опускает рукав,
а другой всовывает туда руку. Пожав тайно пальцы, --
сговорившись, — монголы опять пьют чай.
Вначале профессор записывает разговоры, мысли, встречи, но
бумагу он теряет и, прикрыв ноги одеялом, целыми днями сидит
перед печью. Ночью на станциях солдаты воруют дрова, доски,
какие-то шпалы. Станции забиты поездами. Звенят, напрягаясь,
линии рельс. Теплушки забиты солдатами, женщинами, мешочниками.
Со звоном, визгом и гулом проносится это все мимо. Иногда
теплушку ставят в тупик, и она днями стоит там, пока ее в ночь
не прицепят.
Внезапно, где-то на раз'езде, в теплушку вбегает тов.
Анисимов. Шарф у него еще грязнее, а валенки в саже. Стукнув
кулаком по ящику, он оторопело кричит:
— Здесь! Едешь? Еле нашел вас, ладно — номер запомнил.
Тифозных нету? Сейчас борьба с эпидемиями. Белогвардеец прет. Я
сейчас!..
Опять бежит. Портфель у него стал тоньше, волосы — цвета
старого хлеба — растут где-то по носу. Он, хватаясь за голову,
вскакивает на паровоз проходившего поезда и опять исчезает.

x x x

Профессора раздражает лень, ежеминутные чаи, торгашество,
своя неожиданная поездка, свое неумение устраиваться, холод и
ветер за дверьми. Ложась спать, он говорит Дава-Дорчжи:
— Я вынужден буду предупредить политрука, гражданин, что в
вашем лице едва ли едут представители трудового народа
Монголии. --
Дава-Дорчжи шуршит соломой:
— Разве Виталий Витальевич знает трудовой народ Монголии?

Сам нарком докладывал вам, что у нас пятьдесят процентов
населения — ламы...
— Политруку неизвестно, какое отношение имеете вы к статуе
Будды... когда, насколько я понял вас, вы — гыген*1.
— Разве я виноват в том, что священнейший и
благословеннейший Будда в очередном воплощении своем избрал мое
грешное тело?..
— Вы же не говорили об этом наркому.
— Но он этому и не поверит. Вы только один верите этому.
— Я вам верю?
— Тогда зачем же смеяться над религиозными предрассудками
или верованиями других? Можно говорить о другом, например, о
мундирах итальянцев и французов. Кстати я знаю анекдот о
мундирах, с присовокуплением павлиньего хвоста... Вначале я
скажу вам несколько слов, как я попал на германский фронт, а
дальше буду...
Профессор, кашляя и почему-то ощущая дрожь в ляжках,
говорит:
— Если бы я имел больше подлости, я бы сказал политруку о
вашем офицерском звании... возможно...
Профессор Сафонов внезапно давится: жесткая солома забивает
ему рот. Ноздрю больно колет, и слизкая теплота заливает ему
небо. Дава-Дорчжи тычет ему кулаком в ребра и, отплевываясь,
быстро бормочет:
— Счастье твое, скотина, что меньше подл!.. а! Я тебе
покажу офицерское звание. Тебе что, хлеба мало или мяса
захотел? Наран. Ыйй!..

*1 Гыген — настоятель ламаитского ордена, живое воплощение
Будды или одного из буддийских святых.

Женщина зажигает коптилку. Дава-Дорчжи вскакивает. Профессор
выплевывает солому и напуганно бормочет извинения. Дава-Дорчжи
быстро застегивает шинель, он глядит в угол и говорит:
— Если вам не хватает вашей порции хлеба, мы можем
добавить. Если вам нужна женщина, я ей скажу, чтоб она легла с
вами, — она же не понимает по-русски.
— Отстаньте от меня! — говорит тихо профессор.
Тогда Дава-Дорчжи распахивает дверцы и смотрит вниз, под
колеса. Солдат, закрываясь тулупом, кричит:
— Закрой, ый, и так понимат!..
Женщина гасит коптилку: керосину мало, нужно беречь.
Дава-Дорчжи говорит ему из тьмы:
— Или вас интересуют анекдоты более легкого содержания.
Тогда я бы мог рассказать вам прекрасный анекдот из жизни
великого князя Сергея Михайловича. Клозет великого князя, как
вам известно, часто заменял ему кабинет. Там у него была
библиотека, преимущественно из классиков, легкий музыкальный
инструмент и виды Палестины...
Профессор тычется лицом в солому. От печки несет холодным
железом. Солдаты храпят.
— Как вам не стыдно!..
— Я тоже думаю, профессор, как это два интеллигентных
человека не могут найти общей темы для разговора... А я же все
стараюсь говорить о вашей русской культуре, совсем не касаясь
наших степных истин. Я ведь полагал совсем иное... хотя вы
прекрасно сможете обосноваться в Сибири... там есть хлеб и все
потребное для нашего существования. Я не настаиваю на
Монголии...
Профессор вспоминает со злостью, что Дава-Дорчжи ходит,
несколько скрючивая ноги. Видимо, ему доставляло удовольствие
чувствовать себя степняком. О русских он говорил презрительно.
И опять со злостью, млея сердцем, подумал профессор: "этаким он
стал после революции. Он после революции говорит так о России".
Чтоб убедиться, он говорит в тьму:
— Вы где учились?
— В Омском кадетском... Увы, считали нужным и воплощенного
Будду учить. Впрочем, я сам пожелал, мне пенять не на кого. На
войне меня не ранили, притом я доброволец...
— У вас был свой отряд?
— Да, на Кавказском фронте.
— Для чего вы везете Будду?
Он хохочет:
— Открою этнографический музей в аймаке Тушуту-Хана... Вы
заведующим будете, профессор. Мы же договор подписали --
уплатить большевикам пятьсот голов за Будду... Вы думаете,
даром говорил нарком? Пятьсот крупного рогатого скота мы вручим
им на границе... Пятьсот голов они получат... Музей нынче
дорого обходится непросвещенным варварам... вот русские взяли,
отняли у графов дворцы, превратили их в музеи, а на ненужное им
имущество творят национальную политику Востока... И дешево, и
благородно.

Утром, когда профессор идет за кипятком, позади себя он
замечает монгола солдата. Монгол смотрит ему на руки и хохочет.
У монгола широкие и длинные, как сабля, губы. Зубы в них, --
как гуси в реке.
Профессор спрашивает: зачем он следит за ним? Подмигивая,
монгол просит у него кольцо с руки. Профессор, не набрав
кипятка, возвращается. Дава-Дорчжи, качая плечами, слушает
профессора. Затем он просит показать кольцо и удивляется:
почему профессор в такой голод не променял кольца. Монгол же,
об'ясняет он, убьет профессора, если тот вздумает прогуляться
куда-нибудь, например, в Чека. Он глуп, по-русски понимает
плохо — но к доносам так привыкли у нас, что губы при доносе
человек складывает так:
— Покажи, Сань-да-гоу.
И Сань-да-гоу косит губы. В груди профессора Сафонова
медово-сосущая боль. Женщина уходит за кипятком. Когда она
спрыгивает, профессор замечает сжавшиеся толстые мускулы ее
икр.
В этот же день сбежал из теплушки монгол-солдат. На станции
Вологда был митинг, и монгол остался. Вначале Дава-Дорчжи
смотрит профессору на палец, на пальто. Отворачивается:
— Он слишком много понимал по-русски, профессор. Я боюсь --
не повредило бы это вам. Знание... Солдат, конечно, не
возвратится. Или он напугался, или донесет... хотя за доносы
большевики не платят.
Коптилка горит всю ночь: ждут ареста или боятся бегства
профессора.
У дверей на бревне сидит часовой.
Профессору скучно: ему дали больше, чем всегда, хлеба, он
сначала не хотел есть, а потом с'ел. Часовой шинелью заслоняет
весь свет коптилки, в теплушке так же темно, как и всегда
ночью. Все же профессору не спится.
Профессор Сафонов думает о своем кабинете, о даче под
Петергофом. Вспоминает умершую жену — образ ее плосок и
неясен, как фотография, а он жил с ней шесть лет. После ее
смерти жениться не решался, и каждую субботу к нему приходила
девушка. Иногда, чаще всего в усиленные работы, он заказывал
девушке приходить два раза в неделю. Сегодня суббота. Он ловит
себя: не подумал ли прежде о девушке, а потом о жене.
У него согреваются ноги. Теплота подымается выше. Он
оглядывается на часового. Тот кидает окурок к печи и дремлет.
Какое кому дело, о чем думает он. Он покрывается с головой, но
ему душно, потеют подмышки.
Он подымается, чтоб подкинуть полено в печь, но неожиданно
для себя ползет. На полдороге останавливается и смотрит на
часового. Дремлет тот. Он смотрит в угол, где Будда. Веки
вспотели, и он протирает их теплой ладонью. Потеют и слюнявятся
губы. Он, низко наклонившись к полу, сплевывает.
Подле ящика Будды спит женщина. Он не подкидывает дров,
подползает к рыжему тулупу и трогает круглое выпуклое тело.
Тело подымает голову, не узнает его, повидимому, и привычным
движением оттягивает ногу. Тогда он лезет под тулуп к женщине.
...Утром за чаем Дава-Дорчжи говорит ему о своих лошадях.
Профессор думает: узнала она его или нет. Он смотрит на нее
украдкой и вдруг замечает на своем рту ее медленный — как
степные озера — испаряющийся взгляд. Он чувствует жар в щеках.
— Как ее имя? — спрашивает он.
Дава-Дорчжи наливает чай в блюдечко:
— Чье?
— Этой женщины.
— Не знаю.
Он спрашивает имя у солдат, шумно вздыхая, тянет чай и
сообщает:
— Цин-Чжун-Чан... очень длинно, профессор. Но у русских
есть еще длинней. Как звали вашу жену, Виталий Витальевич?

Глава IV.


Высокопарные рассуждения о мандатах наших душ, крушение
цивилизации, сосновых ящиках различных размеров. Неисправные
истопники, по вине которых в степи видны волки. Гюген
волнуется.

...В вечер его остановки на этой мысли, Будда, словно
видение, пролетел в воздухе, показав свое золотистое тело...
(Сказание о строительнице Пу-А.)

Виталий Витальевич делает вид, что забыл происшедшее ночью:
он улыбается и острит. От улыбки седоватые его усы щекочут
щеки, и чем он больше улыбается, тем неприятнее щекам. Похоже
— чужие усы в чужой улыбке щекочут его щеки. Но гыген
Дава-Дорчжи не глядит на него, он строгает длинным перочинным
ножом лучину, и монгол Шурха заглядывает через плечо гыгена. Из
лучины получается сначала меч, затем рыба, — и в виде птицы
она исчезает в печи. Шурха визгливо смеется; череп его
кочковат, волосы рыхлы и походят на лоскутья.
Виталий Витальевич видит в лучине какое-то предзнаменование,
и он мастерит лучину крестом. Скрепляет нитками. Ножа у него
нет, значит, он совершенно безоружен. Он кидает крест в печь,
но и здесь гыген не оборачивается. Везде за профессором следит
монгол Шурха. "Разве написать записку, кинуть" — и ему смешно.
На станциях все больше плакатов. Везде один и тот же
краснощекий генерал колет рабочего и крестьянина. Везде подле
плакатов споры. В вокзальных буфетах отпускные солдаты
голосуют: пропускать им этот поезд или задержать.
Никто не возьмет его записки. Кому нужен его призыв? Люди
читают воззвания, плакаты, листовки, брошюры и сводки о фронтах
в серых газетах.
Поезд идет с длинными остановками. Кондуктора в черных
тулупах, и днем и ночью с зажженными фонарями — вагоны длинны
и темны, как гроба. Рельсы визжат и рвутся — говорят о
взрывах. На поездах охрана, — каждую ночь перестрелки с
бандитами. Если зеленые задержат поезд, то коммунистов ставят
налево, беспартийных путешественников — направо. Левых
расстреливают тут же у насыпи.
Виталий Витальевич думает: "куда же поставят меня?"...
— Узнаете в свое время, — говорит Дава-Дорчжи.
За Вяткой начинаются туманы. Шурха ходит совсем у самого
плеча профессора и, кашляя, заглядывает ему в шапку, он,
должно-быть, пугается туманов. Сосны подле насыпи выскакивают
иногда, как напуганные огромные птицы. Зыбко дрожат полы
вагона, дрожь отдается в колени и оттого — тошнота.
От туманов тоже вытягиваются и темнеют встречные лица:
стрелочники, люди в длинных шинелях, — словно весь перрон, --
серые, вялые складки шинелей. Голодным, сжавшимся взором
провожают они поезда. Локомотивы, сгибая шеи, рвутся в туман, и
туман рвется на них. Пассажиры у насыпей валят сосны, пилят и
колют их — это когда локомотивы останавливаются. Чугунное
чрево накаляется вновь — и паровоз долго бьется в вагоны,
сталкивая их с примерзших рельс. Иногда нужно воду (на станциях
водокачки опустошены другими поездами), тогда в тендеры валят
снег. Солдаты, женщины, кондуктора далекой цепью вытягиваются в
туман и передают ведра со снегом.
Однажды ночью передавали воду в тендер с реки подле моста.
Далеко в кустах (возможно, что шуршали не кусты, а снега)
начали обстрел поезда, и кто-то кричал:
— Сдавайсь, пиребьем иначе...
Кинув ведра, люди поползли, падая (под'ем вдруг обледенел),
бежали к вагонам, и женщина, прерывая голос, — точно били ее,
— кликала ребенка. Машинист — он принимал и лил в тендер воду
— тоже откинул ведро и откуда-то из угла, где ящик с ключами и
гайками, выволок на тендер пулемет. Солдаты, хлопая рукавицами,
ложились с винтовками между колес вагона, приглашая пассажиров
уйти в поезд.
Профессор долго не может заснуть.
Утром (опять — разве об'яснишь эти дни?) он долго смотрит в
потемневшие голодные лица. Конечно, они провожают ежеминутно,
ежечасно, ежедневно. Слез и воплей не хватит на такие морозные
туманы, вьюги и снега — лица у них, как плакаты.
— Аргонавты! — говорит Дава-Дорчжи на слова профессора.
И гыген точно намеренно рассказывает о раскопках близ города
Калгана скалы, именуемой "Верблюжьей Пятой". Он приводит
легенду про брата Чингис-Хана, Хасара, говорит, вспомнив
туманы:
— Ясно, здесь не шел Чингис-Хан на Русь... Тогда бы не было
таких туманов. Все сырые места он очищал человечьей кровью...
припомните Туркестан, профессор.
Иногда в теплушку входят люди в тулупах поверх кожаных
курток. Они проверяют мандаты. В бумагу они смотрят плохо, а
так поверх голов куда-то словно по запаху знают — те ли и туда
ли едут. Птицы в перелетах, наверное, такие же. И глаза у них
забагровевшие от ветров и необычайно расширенные ноздри.

Такие же ноздри увидал профессор у монгола Чжи. Дава-Дорчжи
хлопотал у коменданта станции о прицепке к очередному составу.
Профессор попросил кружку с теплой водой. Чжи, подавая кружку,
сломанной ручкой ее начертил на грязном, заплеванном полу
неправильную пятиконечную звезду и, сплюнув, быстро ткнул
пальцем в свою грудь.
Нужно было профессору выучить монгольский язык. Он жалеет об
этом, — и оттого что ли вода кажется ему необычайно сладкой...
В ту ночь, зеленые опять обстреливают поезд. Всех солдат,
находящихся в поезде, мобилизует комендант. Теплушку караулят
женщина, Шурха и профессор Сафонов. Чжи и еще трое не
возвращаются.
Профессор спрашивает:
— Убили?
Дава-Дорчжи, тычет револьвером к ящику:
— Ушли! С красноармейцами!.. Собственноручно бы пристрелил
собак, если бы не... Что им там, как мне тут понять?
Виталий Витальевич вспоминает звезду, нарисованную Чжи на
полу, и понимает.
На той же станции (или монголы понимали по-русски?) теплушку
догоняют орудия. Серовато-голубые чехлы машин горбятся и блещут
изморозью. Темные глыбы броневиков. Желтое крыло аэроплана.
(Или, вернее, ушедшие почуяли запах войны?)
Всю ночь с тяжелым грохотом, словно сливая в клубы, звенящие
рельсы, мчатся мимо платформы. Теплушки с людьми почтительно
сторонятся. В теплушку стальные машины бросают плакаты, клочки
газет, на которых, как брызги затвердевшей стали, слова-крики:
"Война!.. Товарищи".
Вслед за машинами — люди в кожаных куртках. Они кажутся
профессору тоже кусками машин, только без чехлов. Он замечает у
них одни груди — так, как замечал у женщин в дни своей
молодости. Странно дыхание этих грудей; ровные, чуть выпуклые
блестящие четыреугольники, — они наверное очень теплы,
выпуская такое сильное и едкое дыхание.
Туман оседает за соснами. Профессор задумчиво уходит в
теплушку.
Вскоре туда торопливо прибегает Дава-Дорчжи и за ним потный
Анисимов. Портфеля у него нет, но кожаная куртка удивительно
напоминает портфель. Он горячо пожимает руку профессора и
оглядывается.
— Едете? Валяйте, валяйте!.. Я тут пока что повоюю. В отряд
наш питерский, отряд коммунистов, — так я записался. Генералы
наступают, всеобщие мобилизации... Да, прилизанная сволочь,
да!..
Он еще раз трясет руку профессора:
— Я на вас, товарищ Максимов, очень надеюсь... Хоть вы и
профессор, а мне с первого взгляда понравились. Сидит и бумагой
печку топит — совсем по нашему. Я ему еще говорю — голову
повязать надо... Начали мы тут с ним о всемирной революции
говорить... всю ночь напролет. Пойдем к нам в теплушку, чаем
угощу и в пешки сыграим. Там и Дивель со мной, туда же...
Он оглядывается, щупает ящик: "Сидишь?".
Дава-Дорчжи ласково трогает плечи профессора.
— Едва ли профессор пойдет с вами, товарищ Анисимов. Хотя
мы и находимся в отвратительнейших условиях, но, несмотря на
это, решили, как просвещенные европейцы... вернее это относится
к одному профессору... решили и употребляем весь наш дневной
досуг на ряд научных изысканий в области монголоведения. Хотя я
и скромный представитель...
Анисимов одергивает куртку, щупает вздернутый нос и
торопливо шагает к выходу:
— Одним словом, некогда!.. Всякому свое, обыкновенная
история... я ведь не лекцию читать, — а нельзя — и нельзя!..
Очень просто!..
Он спрыгивает. Звонят на станции. Поезд уходит. Дальше:
Поезд стоит в соснах. Может быть, где-нибудь — зеленые.
Сосны шумят, трогают друг-друга — холодно, ветер, — соснам
тоскливо. Солдаты по пояс в снегу сбирают сучья. В теплушке
пахнет смолой, но не от ящика Будды. Женщина Цин-Чжун-Чан спит:
ее недавно, перед тем, как поезду остановиться, посетил сам
гыген. Гыген есть живое воплощение Будды: она довольна.
Профессор Сафонов слыхал это посещение. И вовсе не оттого он
говорит сердитым голосом:
— Я могу распоряжаться собой так, как хочу. Если у меня
было желание пойти к Анисимову, разве я не могу пойти? И потом
меня возмущает ваша постоянная ложь. У меня нет к вам
доверия!..

— Дорогой Виталий Витальевич! Прежде всего закройтесь
плотней: солдаты постоянно входят, и мы значительно подвержены
простуде. Разве можно говорить, что вы не можете распоряжаться
собой... Да, о владыка Сакия-Муни! Все делается в ваших
интересах, каждый шаг — это моя сплошная забота, и не моя
вина, если вы ее отвергаете. Я привык к путешествиям, — зачем
вам подвергаться ненужным опасностям? Итти вам к
большевикам-захватчикам, есть и пить их пищу?! Ведь они
насильно отправили в путь, наполненный смертью, войнами и
голодом!.. Я же — в заботах... Вам есть пища, тепло,
любознательный разговор и женщина молодая и искусная в любви...
и не моя вина...
Профессор глядит в потолок:
— Плохая театральная декламация...
— По-монгольски, Виталий Витальевич, выйдет значительно
лучше... почти песня... У нас есть мудрая поговорка: никогда не
злись на дорожного спутника.
Профессор пальцем постукивает в печь. Монголы укладываются:
они хотят чаю, но сырые дрова плохо горят. Они длинно со
свистом сплевывают.
— В результате революций туземцы настолько же будут
презирать Россию, насколько раньше боялись. Эта черта гнусная,
Дава-Дорчжи. Кроме того, вы глубоко испорчены цивилизацией, и
вам не к лицу Восток...
— Раздражение обостряет наблюдательность.
— Склонность к дешевым сентенциям!.. Ваша любовь к
мудрости... Ха... Вы ведь и одни уедете, Дава-Дорчжи, без
меня...
— Одного меня назовут вором, Анисимов не возвратится, что
ему с нами?.. Ему поручено разрушать, а мы созидаем и
укрепляем, как вам у

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.