Купить
 
 
Жанр: Драма

Конь рыжий

страница №12

ав
с Дона, я пытался стать в сторону; заняться под Киевом сельским хозяйством.
И вот в числе трех тысяч, сдавшихся Петлюре офицеров и солдат, я сижу
арестованный в Киевском Педагогическом Музее.
У меня, пензяка, нет никакого касательства к Украине. Но как все
офицеры и я был мобилизован гетманом. Мы сражались на подступах к Киеву с
сичевиками и гайдамаками; были убитые, раненые, зарубленные сонными в хатах
у крестьян, сочувствовавших Петлюре. Теперь Петлюра въехал на Крещатик и ему
поднесли шашку свежерасстреленного генерала графа Келлера. А мы, сдавшиеся
ему, сидим в музее, в ожидании судьбы и хорошо знаем, что в революцию люди
уничтожаются оптом.
По вестибюлю тяжело ходит задыхающийся русский генерал, ждет вступить в
переговоры с победителями. Отовсюду накатывается стрельба. Вот совсем близко
раздались азиатские крики и с лохмами, выбившихся из-под папахи волос, весь
ограначенный, с маузером на перевязи, как сама олицетворенная революция, в
двери музея ворвался рябой, толстомордый солдат в желто-блакитных бантах. За
ним такие же, набегу щелкают затворами, блестят штыками. Они называются:
черноморский кош. Русский генерал отброшен к стене, на него наставили штыки.
Но с горловым криком "Halt!" кинулся подбористый немецкий лейтенант, похожий
на молодого Шиллера. Его отряд рыжих баварцев предупредил революционную
резню в стенах Педагогического музея.
Оружие сдано. В вестибюле встали два караула: сичевики Петлюры и
сумрачные, в стальных шлемах, немцы, ничего не понимающие в украинской
Мексике, но даже несмотря на свою германскую революцию, верные чувству
солдатчины и дисциплины.
В постылом плену я лежу день и ночь на паркетном полу обширного зала.
Перед музеем толпится толпа жен, матерей, сестер, невест. В вестибюль на
свиданье к матери меня ведет, увешанный целым арсеналом оружия, гайдамак с
нарочито запорожскими усами.
- Набалакались, - бросает гайдамак.
И едва успев рассказать то, что хотела, мать уже скрывается за дверью в
толпе убитых горем женщин. А гайдамак ведет меня назад в зал, чтоб я там
лежал на полу. Мне тяжело. В эти оборванные минуты я узнал от матери, что
среди всероссийских казней за покушенье на Ленина в Москве, в Керенске убит
дядя, Михаил Сергеевич. От толпы ли лиц, от спертого ли воздуха, от
недоеданья ли у меня кружится голова. Штабс-капитан Саратов с лицом апаша,
сидя на полу, перебирает гитарные струны и мягким баритоном поет:
"Ходят пленные, как тени,
Ни отчизны, ни семьи".
И сделав разухабистый перебор из минора в мажор:
"Ах, вы сени, мои сени,
Сени новые мои!"
Может быть нас скоро расстреляют украинцы, а если не они, то
наступающие с севера на Киев большевики, взяв город, расстреляют нас уже
наверняка, но пока-что капитан поет:
"Черноморец, как хозяин
Раскричится иногда".
И сделав тот же перебвр:
"Что ты ночью бродишь. Каин,
Чорт занес тебя сюда!"
В углу зала, у полковника Калашникова нашлись карты; там по-турецки
сидя, арестованные азартно режутся в железку; они забылись. А под высоким
окном, возле пришедшей с воли сестры милосердия, хищной блондинки с шапкой
золотистых волос, собрались кавалеристы и под общий хохот рассказывают ей
соленые анекдоты.
Я наверное устал от войны. Все мне представляется сумасшедшим. И
несвобода невыносимо тяжела. "Хорошо бы из этого человеческого месива
вырваться сейчас в какую-нибудь беззвучную тишину, в поля, в леса, иль
уехать бы лучше всего на Афон, в монастырь, и поступить там в монахи". Я
ясно представляю медлительного, статного, с густо зачесанными назад волосами
дядю, всегда с университетским значком на защитном кителе. Арестовав, его
вели из дома по Керенской площади, на которой он с детства знал каждую
ложбинку; потом наверное заключили в острог, что всю жизнь белел напротив
нашего дома и откуда по пятницам выводили арестантов убирать площадь. И
когда большевистский керенский комиссар, бывший острожный сторож, тот что
раньше, уходя в глубокий воротник чапана, недвижно сидел у полосатой будки и
низко кланялся проезжавшему из управы дяде, когда этот темный сторож, по
приказу Всероссийской Чеки должен был в Керенске для казни выбрать десять
"врагов народа", он сразу опознал "врага" в бывшем комиссаре Временного
Правительства, в образованном юристе, в председателе управы, в моем дяде, и
приказал его убить в числе десяти. Их убили на большой дороге, у урочища
Побитого, погнав пешком на Пачелму, будто бы "ехать в Пензу, на суд". Всю
свою жизнь, ребенком с отцом, подростком из гимназии, студентом из
университета, дядя ездил на тройке мимо Побитого. Их убили прикладами и
штыками и, разногатив трупы, бросили в чащобе осинника у дороги.

Я в подробностях представляю это убийство: лицо дяди, крики, борьбу,
изуродованное голое тело; и со дна души поднимается такая ненависть, что
словно вижу, как я въехал бы с отрядом в Керенск, разыскал бы убийц и сам,
как собак, расстрелял бы собственными руками.
Двое украинцев несут большое ведро с мутным пойлом. Это обед. Мы
садимся в круг, я из-за голенища вытягиваю деревянную ложку и хлебаю. Так
нас кормят раз в день и раз в день, под конвоем, унизительно выводят на двор
оправляться. В первый же день, на дворе, заговорив с каким-то бородатым
офицером, я узнал от него о судьбе полковника В. Л. Симановского: его
самосудом растоптала на улице родных Кобеляк случайно проходившая через
город украинская банда атамана Ангела.
Люди могут привыкнуть ко всему. Мы привыкли и к музею. Кому-то даже
пришло в голову устроить концерт. Украинский комендант разрешил и в
громадной аудитории, под красивым стеклянным куполом, арестованные
выступают. В первом ряду: сестры милосердия, украинский комендант, унылые, с
споротыми погонами, наши генералы, караульные немцы в стальных шлемах и
гайдамаки в великом многооружии. Позади - море заключенных.
Хор из арестованных чудесно поет лубочные солдатские песни:
"Неприятель удивлялся
Нашей стройной красоте!"
Хохочут и генералы, и гайдамаки, и комендант, и сестры, и арестованные,
смеются даже немцы, всем весело. За песенниками выступает солист, из
арестованных, бывший оперный певец, он по-собиновски нежно и легко поет арию
Ленского "Куда, куда вы удалились"... На мгновенье он наверное забыл, где
он, что он, кто его слушает; такова уж власть искусства. Бывший актер драмы
декламирует "В шумном платье муаровом", а комик рассказывает смешные
рассказы Аверченки. И, наконец, выходит арестованный с провалившимися
глазами на страшном лице трупа, бывший циркач, факир-престидижитатор; он
показывает, действительно, чудеса, без крови прокалывая свою голую грудь,
ноги, руки.
- А вот если его расстреляют, врет, кровь потечет, - усмехается мой
сосед по концерту, пожилой арестованный в серебряных очках.
Престидижитатора все наделяют шумными аплодисментами, особенно немцы;
но вспомнив свое ремесло, циркач увлекся и предлагает загипнотизировать зал,
затопив все водой.
- Топи, топи, просим! - кричат арестованные. Но украинский комендант,
быстро встав, запрещает: с наводненьем не случилось бы чего нехорошего. За
циркачем на сцену выкатывается кудрявый рыжий куплетист и вихляя задом под
чечетку припевает:
"Эх, яблочко, куда ты котишься,
В музей попадешь, не воротишься !"
Этим и кончается концерт. А ночью я вдруг при вскочил от грохота,
заколебавшего здание. Из высоких окон, дребезжа, летели стекла; казалось,
рушатся стены, в страхе заметались вскочившие, полураздетые люди. "Господа!
По нас стреляют из пушек!", в одних подштанниках кричит какой-то полковник.
"Да, нет, это взрыв!", - кричит кто-то. Я сразу же подумал, что это адская
машина; так чего ж метаться, кричать, бежать? Все равно некуда. Я опустился
с локтя на спину и лег, как лежал. Из аудитории, где еще вечером давали
концерт, сейчас несут окровавленных людей; на спящих с такой силой рухнул
стеклянный купол, что осколками пробивало не только тела, но и стулья. А в
вестибюле, куда в эту декабрьскую ночь кто то, подъехав, с автомобиля бросил
адскую машину, лежат, как тряпочные, раскинув ноги, трое убитых часовых.
Говорят, этот кто-то, вызвав панику, хотел расправиться с заключенными. Не
вышло только потому, что караульные все-таки уцелели.
Провода порваны, электричества нет, темнота. Зал осветился несколькими
свечами. В полусвете, гремя оружием, ворвались черноморцы. "Панове! Тихо, не
то нагаями бить будем!" В пустые, бесстеклые окна несет снег, ворвался край
отмытого черного зимнего неба. И из какого-то сказочного, древнего времени в
сознанье приходит: "Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут". По
полуосвещенному залу, в направлении ко мне идет вооруженный до зубов
невзрачный черноморец и пристально вглядываясь в арестованных, указывает на
некоторых и говорит идущим с ним приятелям: "це убив бы... це убив бы... це
убив бы..." Я понимаю, он выбирает наиболее ему неприятных: полковников с
бакенбардами, как у Александра II-го, интеллигентов в золотых очках,
корнетов в красных чикчирах. Сейчас парню не позволяют этого сделать немцы,
но когда в Киев въедет чека, Лацис и Португейс разрешат ему "шлепнуть" всех,
кто "триста лет пили народную кровь".
II

Из пустых рам приятно обдает снежным ветром. Одних увезли в
Лукьяновскую тюрьму, другие освободились благодаря связям, третьи откупились
деньгами и бежали. Нас, без связей, без денег, осталось человек пятьсот. Я
заглядываю в выбитое взрывом окно, авось увижу какого-нибудь вольного?
Никого. Снег, мороз, пустота. Вокруг музея два квартала опутаны проволокой.
Под окнами в зале ветер нанес снегу. Что с нами будет? Вряд ли что-нибудь
хорошее. Но вот в этот полупустой зал, где гуляют сквозняки и под окнами
лежит снег, вошел человек незаметной наружности. Он называется: командир
украинского осадного корпуса полковник Коновалец. Он закричал, чтоб через
час все были готовы к отправке.

- Куда?
На наши вопросы Коновалец не отвечает. Он - наша судьба. И всех
облетает невероятный слух: полураздетых, голодных (хотим мы иль не хотим)
нас вывозят в Германию. Я не могу себе этого даже представить. Но похожий на
Шиллера немецкий лейтенант подтверждает, что именно он нас конвоирует до
Берлина. И нет ни времени, ни возможности даже известить мать.
Я в солдатском бараньем кожухе, подпоясанном стертым ремнем, в седых
разношенных валенках. Все мои и братнины вещи: жестяной чайник, две кружки,
полбуханка хлеба, несколько кусков сахару. Но двери музея уже отброшены
наотмашь, в них врывается холодный, кружащийся вихрь. По пустеющему залу
шумят наши сапоги, шелестят валенки.
В улице нас охватывает темная тишина ночи, углубленная осадным
положением. Под конвоем конных петлюровцев, в снеговой тишине мы движемся к
светящейся линии трамваев. Гайдамаки на круто вертящихся от мороза конях
гарцуют с саблями наголо. Но ни на пеших, ни на конных я не гляжу. Этот
сухой морозный воздух, эта ночь, этот скрип сапог по снегу, эти после неволи
свободные движенья ног и рук, сейчас мне дороже всего.
Конный гайдамак саблей подает сигнал и непонятно что-то вскрикивает
по-украински. Мы влезаем в охраняемые гарцующими конниками трамваи. Они
трогаются в темноте; катятся их зеленые, красные, желтые огни. Кавалеристы
скачут все быстрей. Я вижу, рядом с окном еще на-рысях летит темный конный,
лица не видно, а его запаленый вороной конь высоко подбрасывает левую
заднюю; "попорчен", думаю я, "шпатит".
- Коля, гляди, у нас в столовой огонь, - и растирая замерзшее стекло,
блондин прапорщик припадает к трамвайному окну, он впился в какой-то свой
огонь, от которого его увозят. Мелькают столбы, дома, тумбы, улицы, снег и
скачущие уже в галоп петлюровцы. Блондин прапорщик волнуется, хочет
доглядеть огонь в своей столовой. У меня давно уж нет моего огня. Куда я
еду? Что чувствую? Чорт знает что, ничего, что-то отвратительное. Эти
киевские дома, эти улицы мне чужие, я гляжу на пеленающий их снег, вот этот
снег только я, пожалуй, и люблю.
Трамваи остановились. Вокзал. На темной платформе зловеще чернеет строй
солдат, нас ведут сквозь него.
- Эх, афицаришки бедные, тоже, поди, дома жана, дети, - тихо говорит
голос из солдатского строя.
- А зачем против народу шли?
- От це гарний буржуяка! - смеется какой-то темный петлюровец, с
издевкой показывая на толстого офицера.
По сорок человек мы лезем в черную пасть рас крытых скотских теплушек,
нас запирают на замок. Я ощупью устраиваюсь в этом временном жилище, ложусь
на солому и мне кажется, что этот Киев, бои на снегу, концерт, взрыв в
Педагогическом музее, эта ночь с поездкой в трамваях и то, что я сейчас
почему-то лежу в безглазой темноте скотского вагона, все это сон и будто во
сне кто-то идет вдоль состава, ударяя молотком по колесам. Но вдруг,
разноголосо завыв, поезд рванулся, застонал цепями, и сквозь ветер и метель
пошел. Куда? В темноту России.
III

Дальше этой станции нет пути. Это Альтенау, Северный Гарц с вершиной
Брокен, куда к ведьмам в гости на шабаш летали Фауст с Мефистофелем. Горный
паровозик уперся в синий рассвет, за нами всего два вагона, остальные
отцеплены, то-то ночью лязгали цепи и кто-то отрывисто кричал по-немецки.
Я выпрыгнул из вагона. Кругом все сине, мутно-синие горы, ели на горах,
как из каленой стали. В этом курчаво синеватом тумане немецкий городок в три
улички кажется заброшенной в горы игрушкой; в долине еле видны его красные
черепичные крыши.
После всероссийской стрельбы тишина Германии поражает и обволакивает
душу. Этой тишине даже не веришь. Два немецких солдата-инвалида в
заплатаных, но все ж аккуратных мундирах ведут нас под гору в Альтенау.
Хорошо идти в горах в шестичасовом предутреннике. Мы спускаемся с кручи,
ноги легко подсекаются. На гостинице, похожей на сказочный пряничный домик,
прибита доска: "Здесь в 1777 году останавливался поэт Вольфганг Гете во
время своего путешествия по Гарцу". Вероятно, это было прекрасное
путешествие. Цокая по камням деревянными туфлями, у колодца сошлись три
краснолицых немки, без удивленья глядят на нас, за войну они привыкли ко
всяким пленным. Тут они, вероятно, обмениваются сплетнями трех уличек и
медленно расходятся скривленной под тяжестью ведер походкой.
Вывесившись на подложенных под локти подушечках, из странного
старинного дома глядит уже проснувшийся алебастровый старичек с трубкой в
зубах и чему-то болванчикообразно качает головой.
- Дождался, дедушка, гостей с музею! - смеется, идущий со мной,
полтавский вартовый Юзва, украинский люмпен-пролетарий с лимонным лицом
скопца.
За нами цокают деревянными туфлями немецкие мальчишки, кричат: "Русски
капутцки!" Это замирающие крики войны. Но она уже немцами проиграна. С сосен
и елей паром улетает туман. На полугорье у высоко обнесенного колючей
проволокой дома проминается часовой с винтовкой. Нас вводят в калитку и
часовой повернул за нами ключ в замке.

Это бывший лагерь военнопленных офицеров; часовой, вероятно, принял нас
за запоздалую партию пересыльных на родину. А я даже не знаю, кто мы? И кто
нас, без всякого нашего волеизъявленья, привез сюда, в Северный Гарц?
Провожавший до Берлина лейтенант с лицом Шиллера сказал, что мы вывезены
желаньем одного немецкого генерала из главного командования в Киеве,
понимавшего, что Киев будет взят большевиками и что большевики нас наверняка
расстреляют. Что ж, надо признать, что этот немецкий генерал спас нам жизнь.
В зале первого этажа нашего лагеря стоит пианино, здесь в годы войны
коротали вечера пленные русские, французские, английские, итальянские
офицеры. Сейчас у пианино сумерничает костромич прапорщик Воронкин,
акомпанируя себе поет сладким-пресладким тенором гаремного евнуха: "Да, то
был вальс, старинный, томный... Да, то был дивный вальс..."
Я открываю окно в отведенной мне комнате и вижу сначала решетку, потом
голубое небо в рисунке этой решетки и далекие синеватые горы. Моя комната
наполняется горной тишиной. Я слышу голос Воронкина. И вижу, как на дворе от
его пенья, у кухни, краснорукая рыжая судомойка Матильда, перестав чистить
оранжевую брюкву, замерла в женской вечерней тоске; возле нее рубаха-парень,
сибиряк, Еремеев; он охаживает ее и Матильда, вздыхая, тайно из-под фартука
дает ему кусок оленины.
В иглах сосен звенит ветер. На городок, на лагерь падают сумерки, филин
плачет в далеких горах. Часовой в заплатанном мундире топчется у ворот,
мурлыча в усы песню, с которой когда-то ходил по Бельгии:
"eine Flasche Rothwein und ein Stuckchen Brathen".
Тих горный городок Альтенау. Когда комендант разрешил нам выходить, я
увидел все его несложное бытие. С проблеском рассвета, раскуривая старые
трубки, с мешками на спинах, в толстоподметных башмаках дровосеки и шахтеры
едут на велосипедах на работу. У колодца горбун-пастух собирает стадо
чернопегих коров, нежно позвякивающих привязанными под шеей бубенцами, и под
гортанные крики пастуха овчарка прыжками и лаем гонит все стадо по лесной
дороге.
Жители Альтенау мрачны, неразговорчивы. Когда я отворяю дверь
небольшого магазина, раздается дребезжащий звонок, звонящий так, может-быть,
сто лет. Из задней комнаты ко мне идет аккуратненькая старушка в белой
наколке, в никелевых очках, она спрашивает, что я хочу? Но это, по-привычке,
еще довоенный вопрос: в побежденной Германии купить можно только мус из
моркови и искусно сбитую из множества крошечных кусочков кожи подметку. Эту
подметку я рассматриваю с любопытством, в ее мозаике заключена вся трудовая
дисциплина этого народа.
С обрыва Вольфсвартэ над Альтенау я гляжу на клубящийся туманный
Брокен, хожу вокруг по горам. Меж строевых елей поднимаюсь на Брухберг,
разыскиваю водопады, но чем больше я гляжу на немецкую природу, тем сильнее
мной овладевает странное чувство. Я с большим уваженьем оцениваю и сделанные
декоративные водопады, и картинно разложенные валуны, и правильность строя
насаженных сосен. Все это прекрасно, как вековое усилье народа, но волновать
эта немецкая природа меня не может. Я знаю русский простор, ширь весенней
Волги, туманные Жигули, разлив серебристого Дона, Кавказ, Днепр, гоголевскую
Украину, тютчевскую Великороссию с берегами лесных речек и мордовскими
дремучими лесами, я вырос в хаотической божественности русской природы. И
вся эта, сделанная, немецкая мне узка и даже чуть чуть смешновата. Конечно,
я понимаю, что военнопленный Франц Зонтаг с точно такой же отчужденностью
глядел на наши пензенские темные леса и растянувшиеся ржаные равнины и,
вероятно, также чуть-чуть тосковал. "Где он теперь? Должно-быть вернулся из
Конопати к себе в Вестфалию", думаю я, спускаясь с Брухберга в Альтенау.
IV

Когда в соседнем городке Клаусталь нас всех, вывезенных из
Педагогического музея, соединили, поместив в "Гостинице Павлиньего озера",
наша жизнь приняла фантастический оттенок, потому что тут мы начали получать
английские посылки с продовольствием. И в тихом Клаустале, где когда-то
хаживал Мартин Лютер, мы, гулявшие по его старинным улицам в островерхих
папахах, нагольных полушубках, кацавейках и валенках, у голодных немцев
сразу же стали воплощеньем счастья, вызывая к себе уваженье и зависть.
Галеты, варенья, печенья, мясо, сосиски, шоколад, кофе, чай, сыры, туалетное
мыло, все это в побежденной Германии было давно уже силой покоряющей всякое
воображение.
Киевского хлебороба Кривосапа немцы захватили в Клаустале в постели с
двумя женщинами; ночью в лагерном бараке пришедшая полиция нашла сбежавшую
от мужа немку в шкафу в комнате подпрапорщика Нескучайло; ежедневно в
"Гостинице Павлиньего озера" рассказывали о невероятных происшествиях.
Гостиница цвела пиршественным великолепием. Только, к сожаленью, многие наши
по дурной русской привычке запили, кто от потери жены иль детей, а кто
просто так, от беспредметного надрыва славянской души.
В курильной комнате открылась железка; здесь игрецкая страсть опрощала
все; ночь-напролет тут царствовала даже не демократия, а разумная анархия.
За карточным столом, рядом с кавалерийским полковником Любимским, одетым в
коричневый френч с колодкой заслуженных в мировой войне боевых орденов,
сидели гетманские вартовые Пузенко и Юзва, штабс-капитан Саратов в костюме
французского матроса, александрийский гусар смерти, ротмистр Кологривов,
вольноперы, солдаты, офицеры в пестроте английского и французского
обмунднрованья и в остатках русской военной формы, принесенной еще с полей
войны.

- В банке сто, - сжимает колоду барскими когтистыми пальцами полковник.
- Ва банк.
- В банке двести, - бросает он сквозь щетину подстриженных усов.
- Крою во вись, - дрожит над картой вартовый Пузенко.
- Та ж, Пузенко, державня варта! - скопческим смехом заливается его
земляк, Юзва.
- Ваше, - и полковник кладет перед Юзвой колоду.
До горного голубого рассвета в курильной клубится табачный дым. Словно
постарев за ночь, полковник с ненавистью взглядывает на кургузые нечистые
пальцы Юзвы, мечащие банк.
А в зале, где днем стоят обеденные столы и устроена сцена, в углу
прижался разбитый бехштейн. За ним в полутьме, со свечей, худенький брюнет
играет скрябинскую "Поэму экстаза". Фамилия его неизвестна, все называют его
паж, он очень молод, нервен, красив и любит только музыку. Но в "Гостинице
Павлиньего озера" кроме маршей нет нот, а паж по памяти играет только "Поэму
экстаза". И когда одни спят, а другие режутся в железку, паж ночь-напролет
играет на рояле и под его пальцами разбитый бехштейн вспоминает лучшие
времена. В эту лунную ночь он звучит прекрасно; по крайней мере мне так
кажется из барака, а может быть это просто бессонница.
В соседней барачной комнате я слышу, как томский семинарист прапорщик
Крестовоздвиженский шутит с сошедшим с ума жандармским полковником
Кукушкиным. Не выдержав плена, два года назад, в их комнате повесился
французский лейтенант Морис Баяр. Ночью у Кукушкина и Крестовоздвиженского
фарфоровое блюдце бежит по разлинованному листу, выговаривая: "Святые отцы
молятся о вас и России, молитесь обо мне и Франции. Морис Баяр". В темноте
за блюдцем крутятся столы, стулья, кровати, а поутру полковник Кукушкин под
подушкой находит таинственное письмо, которое, счастливо улыбаясь, убегает
читать в лес, за озеро, а Крестовоздвиженский катается по кровати, на весь
барак хохоча густым семинарским басом.
Так уж водится: русские везде поют и пляшут. Не только в Педагогическом
музее, но и в Клаустале поручик Матунько составил чудесный украинский хор и
каждую субботу в зале лагеря у нас дается концерт. Когда хор поет
шевченковское "Як умру, так поховайте", не только у нас, даже у наших
гостей, клаустальских немцев, захватывает дух и навертываются слезы. Но, к
сожаленью, этим программа не кончается. В балетных пачках на сцену
выпархивает балерина, это кадровый капитан Мосин, единственный
военнопленный, оставшийся в этом лагере с мировой войны. Не в силах
сдерживаться немки хихикают в руку, а мы знаем, что этот замкнутый,
желтолицый нелюдимый человечек уже давно не в себе, что здесь в "Гостинице
Павлиньего озера" уже в годы войны он выказывал признаки душевного
заболеванья. В грязных пачках Мосин танцует умирающего лебедя. Это тяжелое
зрелище и, слава Богу, что капитана скоро сменяет все тот же рыжий,
порнографический куплетист с гитарой, что выступал еще перед взрывом в
Педагогическом музее.
"Под опеку взяла нас Германия,
Знать достойны ее мы внимания!"
А наутро рассказывают, что поссорившись за картами штабс-капитан
Саратов вызвал полковника Калашникова на дуэль, стреляться из винтовок,
заложив в магазин по обойме и сходясь на сто шагов по клау-стальскому шоссе;
кто-то с трудом их помирил. Неизменны причуды и Алексея Жигулина. В этом
богатыре я любил красочную первобытность натуры и безалаберную русскую
дурашность. Но мне его было жаль. Этому ярославцу-купцу торговать бы красным
товаром в Ярославле, а он ни с того, ни с сего попал в немецкую "Гостиницу
Павлиньего озера".
У богатыря Жигулина светлые выпученные глаза, серебряные висячие усы и
трещащая октава голоса. Однажды в воскресенье, когда клаустальские немцы в
праздничных костюмах, с праздничными сигарами, под руку с женами, детьми и с
собаками на ремешках пришли на обычную прогулку к Павлиньему озеру, Жигулин
потряс их воображенье, надолго заставив говорить о себе. Он появился возле
озера в полушубке, в папахе, в высоких сапогах, нетрезвый. Как бы в забытьи
он встал перед озером, невыразительно глядя на его тонкую ледяную корку, и
вдруг, закричав что-то дикое, непонятное, сел на берег и начал раздеваться.
Через минуту перед остолбеневшими немцами Жигулин уже стоял в чем мать
родила и, диаконской октавой продолжая рычать всемирные ругательства, с
размаха, ломая тонкий лед, ринулся в воду. Хохоча, покрякивая из воды, он
шел саженками, напрямик режа широкое озеро. Его товарищи с платьем бежали на
другой берег, крича: "Сейчас сдохнет!" Но блещущий стекающими струями,
гогочущий, рыгочущий Жигулин не только легко вышел на противоположный берег,
но еще больших трудов стоило уговорить

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.