Жанр: Драма
Молоко волчицы
...рвом допросе он назвался
полковником. Разница ощутимая. Делу дали законный ход.
Спиридон сплел из орешника круглый, островерхий закут для козлят,
обмазал его навозом и обкладывал цветочным сеном. Сено лезло в глаза,
щекотало лицо, пахло ромашковой пылью. Показалось, по шее ползет гусеница
или сонная ящерица. Смахнул рукой — ничего, но ощущение ползущего
осталось. Оглянулся. Высокий рябой горожанин. В кожаном пальто. В сапогах
с калошами. Милиционер Сучков. Он-то и дал делу законный ход, хорошо
помнивший, как Спиридон назвался полковником в Чугуевой балке в момент
плена. Негромко спросил:
— Спиридон Васильевич?
— Ага.
— Пошли.
Спиридон еще до слов понял — за ним. Убрал вилы, обтрусил с себя
цветочную пыль, умылся в деревянной колоде родничка.
— Домой забежу, детям передам...
— Не надо. Через час вернешься.
Вернулся Спиридон через семь лет.
ГЛЕБ И МАРИЯ
По весне Глеб Васильевич сладострастно взрезал землю плугом. Чернозем
иссиня-черный, зернистая икра.
Словно через сердце хлебороба, прорастали жирные стебли посеянных
растений. С наслаждением срубал он сорные травы, радовался буйному росту
хлебов, кукурузы, помидоров, тыкв. Только малая доля земли распахана —
даже угодья богатого совхоза невелики. Десятки, сотни, тысячи верст в
сиреневом чеборе, лиловых анютиных глазках, оранжевой сурепке. Промелькнет
красное гречишное поле, клин золотой пшеницы, кулига огурцов — и опять
спящие лазоревые степи, способные завалить хлебом горы до белых макушек.
Но сурова борозда хлебопашца. Свиреп крестьянский бог плодородия.
Чуть оплошал хлебороб — и только горькая пыль на ниве. Умудренные
недородами старики обрабатывают землю с большим прилежанием, нежели
молодые. Боясь гнева стихий, что равномерно падает на всех, в поле люди
добрели, здоровались с чужими, как с родными. Первостепенное дело
человечества — хлеб — все еще оставалось в руках господа бога — дождей,
засух, морозов.
Казачий день начинался рано. Рвется сладкий зоревой сон. Холодок
трясет тело. Загон не мал, а надо пройти весь — с косой или мотыгой. Пот,
грязь, ветер, жара. Кашевар не дает знака. Пить хочется, вода не всегда
рядом, и она с лягушатами, головастиками,
живым волосом
. После еды еще
хуже — тянет прилечь, утонуть глазами в синей дремоте неба, а уже
раздается суровый окрик старшего — поднимайся! Глеб всегда был таким
старшим. Хочется и ему прилечь — он и думать об этом не смеет.
Глаза
пугают, а руки делают!
— задавал он ход работы батракам. Потому и ценили
после трудного дня праздники, игрища, обновы.
Глубже и глубже пускал Глеб Васильевич корпи. Все еще шел коренным по
скрипучей с камешками целине единоличного хозяйства. Не все и у него
получалось гладко, но и удачам его дивились — у него Соломон за пазухой!
На сельскохозяйственной выставке двадцать шестого года, где всех побила
Пролетарская коммуна, получила диплом и корова Глеба Зорька — по жирности
молока. Султан, волкодав, тоже отмечен. В отчете о выставке местная газета
упомянула Глеба. И все еще сомневающийся Глеб окончательно признал
Советскую власть — жить можно, — ведь и власть признала его и поставила
его скотину в пример бесштанной гольтепе. И диплом, и корреспонденцию
завели в лаковые рамки.
Прекрати земля рожать, начнись библейский семилетний голод — у Глеба
запасено на трижды по семи, если считать все ухороны с разной
толчью-мелочью. Но он не из тех, что проедаются или сидят на кубышке, как
сычи. Куда дели миллиардеры сапожные щетки, с которых начинали славный
путь, он не знал, но с благодарностью хранил под навесом арбу, на которой
занимался хлебной торговлей в голодном двадцать первом году. И пришлось
колесам любимой арбы потрудиться еще — рано в музей. Многодумный казак
наконец посвятил себя богоугодному делу. Стали колеса маховиками на
свечном заводике Глеба Васильевича. В восемнадцатом году муж с женой пошли
в Золку за грибами — так до сих пор и ходят, выбраться не могут. У их
наследников Есаулов сын по дешевке купил снасти для производства церковных
свечей. Сделал он это вовремя — старые промысловики в тот год закрылись,
привоза не было, и барыши на свечах отменные.
Работали любительски, без патента, по ночам. Приспособились в бане.
Свету старались не зажигать, и в темноте работнику Оладику попортило руку,
полез, черт, в машину — пришлось дополнительно тратиться на его лечение.
Хлеб тут ели не даром, уже и Митька, пятилетний пацан, работал, укладывал
готовую продукцию. Дело захватывало — прибыльно и святости много. В доме
Глеб бывал редко. Засасывал завод. Ночью свечи варят, а днем — днем кто же
спит! Мать корила Глеба за Ваньку-приемыша — плохо рос мальчонка, отставал
от сверстников.
— Маленькая собачка до старости щенок! — отвечал Глеб.
Диплом... то бишь патент взять некогда — время не ждет. Оладик
Колесников взял расчет, намеревался на многолетний заработок купить быков
и хозяиновать, как все, но деньги потратили на сладкую еду и винцо. А у
Глеба появился новый работник, Федька Синенкин, он и был негласным
механиком на заводе, здоровый баглай, повыше Марии, он вытянулся
неожиданно, уже после двадцати лет. С Глебом Федька никогда не дружил, но
тянули, чаровали Федьку до одури всякие механизмы. Тут он как раз
поскандалил с председателем артели Яковом Михайловичем, потому что тот
отверг его прожект ветряка, чтобы светить электричеством в коммуне.
Прожект был верным, но средств в коммуне не было, и Федька сгоряча ушел на
завод Глеба — уж больно милы ему разные ключи, гайки, маховики. От
стансовета Федька был на курсах, первый получил удостоверение тракториста,
но тракторов не было, в совхозе штаты заполнены. А Глеб Васильевич,
слышно, намеревался купить трактор и молотилку.
Это было не совсем верно — Глеб колебался. Но Федька раззадорил его —
готовый тракторист во дворе. Выручка от свечей изрядная, чего ей втуне
лежать, как талантам в земле у нерадивого и робкого. И, прибавив толику из
тайника, пересел Глеб Васильевич с деревянных колес на железные — купил
трактор и молотилку. Узнав об этом, Оладик прибежал опять наниматься к
Глебу, но Глеб и не разговаривал с ним:
— Какой он работник — трем свиньям корм не разделит!
Гордо шагал Глеб Васильевич со станции, как когда-то с парой первых
быков. Шелковая рубаха на нем, наборный кавказский пояс с серебряными
наконечниками, сапоги шевровые. С грохотом катит за ним новенький, в яркой
краске
Фордзон-Путиловец
. За рулем Федька. Встречные снимали шапки,
поздравляли хозяина с покупкой, напрашивались обмывать железного жеребца,
купленного за наличность. Старики и старухи крестились:
— Господи, Сусе Христе, дожили: телега без коней едет! Равно бы
чугунка, а то прямо по пыле! Все по Писанию!..
Анисим Лунь, скупо пророчествующий после долгих бесед в ГПУ, опоздал
вовремя выскочить с база. Рысью догнал, молча шел сбоку машины. И не
выдержал, нарушил слово, данное начальнику. Закричал первое, что вошло в
голову, — из Корана:
—
За Кавказом живут Гог и Магог; по истечении времен они перейдут
горы, убьют правоверных, и благословенные царства разрушатся...
В грохоте трактора слов не слышно.
— Кто убавит или прибавит к Слову — уже пророк! — надрывался
Анисим. — Деды наши боялись колесного скрипа, а хлеб ели вволю! В яр эту
машину! Анафема!
Беременные сеном, вы разродитесь соломой!
Глеб недовольно посмотрел на него. А тракторист дал газу и направил
машину на пророка. Анисим резво сигал по кочкам под невообразимый содом
мальчишек, завидующих трактористу. Федька закатал рукава сатиновой рубахи,
на руках ремешки-напульсники, на голове кожаный шлем, сходно купленный на
толкучке. В снежно-синих глазах восторг.
Отец Хризантем отслужил молебен, освятил трактор и молотилку. Родня и
близкие собрались обмыть приобретение вином. Приглашал Глеб и братца Михея
на пирование. Не пошел.
Грустно смотрел Михей Васильевич из окна стансовета. Коммуны
поднимались, крепли, но им еще не под силу купить трактор — кишка тонка.
Чего там трактор, когда д о м в о л ч и ц ы выше и краше саманной с
ржавленой крышей длинной хаты стансовета, только флаг свежий, яркий. Слева
совхоз давит, справа кулаки. На кого же работала революция?
В д о м е в о л ч и ц ы запели величальную:
Глеб Васильевич душечка,
Наш родной отец,
Изволил пожаловать
К нам он наконец.
Под его покровительством
Мы не пропадем,
Даже очень весело
Время проведем.
Перед ним зелена травка
Расстилается,
Наша буйная головка
Преклоняется.
Рюмочка моя,
Серебряная,
На рюмочке золотом
Написано
Я
.
Кому чару пить?
Кому здраву быть?
Пить чару
Есаулову!
Быть здраву
Васильевичу!
За его храбры дела
Прокричим три раза ура —
Вот ура! Вот ура!
Вот ура! Ура! Ура!
Ура-а-а!
Мария подошла к воротам, вызвала Федьку, добреющего от вина, грубо
сказала, чтобы брат вывел ей
Митьку-кулачонка
. Но Прасковья Харитоновна
внука не дала. Султан знает Марию, хвостом виляет, но она в этот двор
больше не войдет, как решила в долгом трауре после смерти дочери. А Митьку
все равно выкрадет, хотя паршивец никак не хотел жить у Синенкиных,
понимает, подлец, где сыр, а где сыворотка.
За ночь вьюга намела островерхие сугробы, завалила плетни, хаты,
сады. Зима выдалась старинная — земля трескалась от мороза. Бедняки
отсиживались в хатах, вкруг скудных огоньков в печках. Самостоятельным
хозяевам зима не страшна. Весело работать на морозе деревянной лопатой,
швыряя в курганы искристое серебро и помня, что в доме жарко пылает
русская печь, жарится гусь или утка, пекутся блины, душисто пахнет
узваром.
Солнце просветило прямые столбы кизячного дыма, блеснуло на
колокольне, укололось о заиндевевшие витражи закрытых до лета курортных
вилл и остановилось на неровном куске кумача:
СОСТОИТСЯ СУД НАД КАРЛОМ МАРКСОМ
Театр отапливается
Станичники перебирали в памяти воров и конокрадов, ломали головы —
нет, незнакомая фамилия, должно, какой из курсовых. К полудню кумач
украли — материи еще было мало. На собрание казака калачом не заманишь. Но
тут суд. Жадные до всяких зрелищ, первыми в театр-парк вошли бабы и дети.
Налетел на них станичный активист Аввакум Горепекин с красной
повязкой на латаном рукаве. Революция застала бывшего каторжанина в
гостинице
Бристоль
. Потом в гостинице держали арестованных генералов и
атаманов. До их ликвидации Аввакум обслуживал номера-камеры. Теперь он
сторожевал в театре. Первым делом он выгнал на улицу детвору, вытурил
девок и приступил к большим и серьезным бабочкам:
— Товарищи бабы, покиньте зало, бо тут будет заседание.
Бабы поджимали губы, отмалчивались, пока не вышла Катя Премудрая:
— Дядя Аввакум, нынче с народом вежливо гутарить надо, а то головкам
жалиться будем. Мы и пришли заседать.
— Тю! — изумился сторож. — Разве баб пускают на совет? Или, к
примеру, нечестивых?
— А как же твоя дочка в Совете коноводит? — резала Катя.
Сторож озадачился, инструкции насчет баб ему не было. Тут вошел Михей
Есаулов. Аввакум к нему:
— Михей Васильевич, разве теперь вся псюрня будет заседать?
— Все, — коротко ответил Михей.
— И девки, и дети?
— Они, им же куем беспечальную жизнь.
— Но постой, — не сдавался сторож, — вот Нюська Дрючиха или Маврочка
Глотова, торгуют они по этой части, а Христос изгонял из храма торгующих.
— Ты крест носишь, Аввакум Ульянович?
— Ношу, материно благословение.
— И на царской каторге сидел, дурак! Сказано: никаких богов, все
обман, а церкви начинаем ломать!
Тучи воронья с карканьем возвращались с полей почевать на деревьях
парка. Сапоги хрустко проламывали малиновый ледок. Кучера линеек, на
которых приехало начальство, презрительно и возвышенно молчали — на их
положение, у коней, смертные взирали с завистью.
На Пятачке грянула песня. Мороз пробирал до костей, а комсомольская
братва бросила вызов не только старому миру, но и старым стихиям — идут в
трусах, маяках и тапочках. Восемнадцатилетний Антон Есаулов несет на палке
портрет Маркса.
Старуха Мамонтиха шла к вечерне. Слабо вскрикнула, защищаясь клюкой.
Полезла головой в сугроб. В старой птичьей голове мелькнуло:
Девки идут
голыми, вавилонские блудницы, сатана празднует
.
В театре на стенах иней. Подростки греются тумаками. Шум стал
стихать. Пополз на стороны занавес алого бархата.
— Ведут! — сказали бабы, увидев на сцене Быкова, начальника ГПУ.
Дым в зале делился. Над первыми рядами желто-сизый: лист и махорка —
казачество. Над задними голубой: папиросы, турецкий табак — курсовая
интеллигенция.
— Товарищи! — поднялся Михей. — Поступило предложение не курить.
Дым повалил гуще. Казаки, станица...
Суд
проводил губернский комитет комсомола. Михей вызвался быть
защитником
, нашелся добровольный
обвинитель
, выбрали
судей
. Цель
суда
— познакомить людей с учением Маркса.
Были выкрики, смешки — из первых рядов. С дальних — язвительные
вопросы бывших гимназистов, эсеров, меньшевиков. Дядя Анисим в тулупе,
подпоясанном веревкой, обвинял Маркса в безбожии и несовпадении его учения
с посланиями библейских пророков евреям и коринфянам. Защитник отбивался
умело, приводил примеры и сравнения из станичной жизни.
Михей стоял на трибуне как именинник. Радовался, что столько бедноты
набилось в театр. Тут он и свою идею проведет, пользуясь случаем. Чем
более люди отдают себя делу свободы, тем менее они свободны сами — вывел
Михей нехитрый парадокс за годы своего председательства. Он не принадлежал
себе, но это его не огорчало. Он выходил за кулисы, что-то быстро
записывал в книжечке, шептался с представителями губкома и укома партии.
Бледный, взволнованный, как перед атакой, он поднял руку.
— Товарищи, граждане! Группа женщин обратилась к нам с запиской.
Разрешите зачитать.
Поскольку Советская власть и товарищ Карл Маркс воюют
за бедных, то и бедные должны притулиться до Советской власти и
хозяйствовать не единолично, а оседланно... видимо, оседло, — разъяснил
Михей. — И потому мы, женсовет Кубековки, предлагаем сорганизоваться в
артель под красным флагом и под именем Карла Маркса, которого назначаем
председателем, а ему заместителем поставить Федота Коновца, коммуниста
.
Поддержим предложение?
— Тихо! — крикнули в зале.
Но шум рос, в задних рядах свистели, топали. Михей сошел в зал и
зычно крикнул:
— Записываю, кто первый?
Записалось тридцать три двора со всеми потрохами и тяглом. Тогда дядя
Анисим вдохновенно сказал:
— Федота Коновца нельзя, ибо женат на немке!
Дружный смех прокатился под морозными сводами.
—
Не бери жену в земле Ханаанской, ибо мы сыны пророков!
— кричал
Анисим, но его не слушали — на сцене ставили декорации, готовили концерт.
Большинство зрителей в театре первый раз.
Постепенно меркли масляные лампы. Зато всех ожидал сюрприз: на выходе
председатель стансовета, как Дед Мороз, раздавал из укутанного котла по
две горячие картофелины на душу. Глеб получил свою долю и смотрел на
брата. Михею не хватило.
Мохнатые звезды. Под ногами визжал снег. Потрескивали деревья.
Митьку у Есауловых выкрала Настя Синенкина. Прасковья Харитоновна
гналась за ней с дрючком. Не догнала. Глеб затосковал. А тут полз слушок,
что председатель Пролетарской коммуны Уланов живет среди баб вроде
кочета — ни одну не пропускает, и будто присватывается к Марии-птичнице.
На предложение сходиться Мария ответила отказом. Раздружился хозяин и с
работником — Федька Синенкин вернулся в коммуну, одумался. О прошлом Глеб
не вспоминал, а в настоящем во всем винил новую жизнь, которая дала бабам
голос и равные права.
В ночь на пасху сей христианин святил куличи — мать прибаливала.
Налетал теплый ветер, приносил капли дождя. Множество свечей производства
Есаулова теплилось в руках прихожан. Воскресение бога уже состоялось.
Причт хоронил плащаницу, гроб господа, до следующего года. За оградой Глеб
увидел Марию — шла из своей Благословенной церкви и остановилась у
Николаевской, поджидая мать Настю, православную, Мария — старообрядка.
— Христос воскрес! — сказал казак.
— Воистину воскрес! — ответила по канону и подставила губы — в этот
величайший час стиралась разница веры, лобызали язвы нищих, юродивых и
калек.
Он поцеловал ее долгим влажным поцелуем — не братским. Брызнул
дождичек. Глеб уговорил ее сесть в его одноконный шарабан, чтобы быстрее
добраться домой. На коленях она держала узелок со святым разговеньем. Узел
Глеба-угодника — в целый обхват. И конь в шарабане лебедь.
— Куда ты! — вырывалась Мария.
Он крепко держал ее, погоняя коня. Вылетели за станицу. Дождь
пролетел. Над Красной горкой призывно мерцали планеты.
— Пусти, дьявол, грех. — Тут же выдумала: — Замуж я выхожу!
Ревность сделала Глеба грубее, и она по-детски заплакала от боли —
прищемил
мосол в плече
. Он дрогнул, разжал железные пальцы. Стыд и боль
разрывали ему сердце. Он никогда не голодал, а она, брошенная, так и не
выбилась в люди. Нежно притянул голову Марии к себе, слегка поднимаясь на
цыпочки.
— Замуж? За кого?
— Есть один, — всхлипывала Мария.
— Значит, мне конец будет — опоила ты меня, присушила.
Давно не верит Мария в цыганский наговор, но стало ей жаль Глеба.
— Черта с два тебя присушишь! Сам не захотел, сколько можно!
Конь звучно скусывал первую травку. До зари далеко. Сорвалась звезда.
Пахнуло бренностью и быстротечностью. Он приуныл, развязал узел:
— Пей на прощанье.
Выпила сладкой вишневой водки. С утра не ела, семь недель великого
поста — захмелела сразу, обмякла, безвольная.
Он грубо тискал нежные тощие груди и худые ломкие плечи. Лютовал, как
всадник Золотой Орды над русской полонянкой, которую все равно завтра
будут клевать вороны.
Мария плюнула ему в лицо. Он, облегчившись, сладко влепил ей оплеуху.
Громко зарыдав, она убежала. Он тоже укатил на шарабане.
Т о б ы л о п р о д о л ж е н и е т р е т ь е г о р о м а н а
М а р и и С и н е н к и н о й и Г л е б а Е с а у л о в а.
И продолжили его тонкая шея и веревочная петля. Запей. В сарае. Да на
счастье Федька Синенкин вставал рано. И ножик был у него в кармане. Он и
полоснул им по веревке, услышав хрип и вбежав в сарай. Успел, отошла
сестра.
Скрыть это не удалось — начала голосить Настя.
Узнав страшную весть, Прасковья Харитоновна сказала сыну:
— Вот говорю перед иконой: или договоришься с Марусей — или я нынче
же задушусь! — и перекрестилась. — Будешь век мучиться, что загнал мать в
гроб без покаяния.
Глеб сидел мертвый, напуганный — убийца. Проклятие, вина, ярость
разлили в членах слабость, ноги не держали его.
Вдруг во двор влетел на коне Михей. По двору шла сладкоглазая,
гладючая Маврочка Глотова, поломойщица Глеба. Михей чуть не стоптал ее
конем, погнал плетью к воротам:
— Вон, сука, со двора!
И с этой же плетью налетел на брата. Тут и Прасковья Харитоновна
воспрянула. Как все станичные матери, она била своих детей до возраста. Но
Глеба и доныне поучивала пряжкой или скалкой. Сейчас ей в руки попался
ухват, рогач. А Михей бил плетью. Глеб не сопротивлялся. Поучив его
уму-разуму древнейшим способом и обломав свои орудия, Михей и мать взяли
Глеба под руки и, будто обнявшись, пошли к Синенкиным. По пути захватили
Ульяну свахой и участкового милиционера Сучкова сватом.
Михей переломил свою гордость, выпил для храбрости и в хату
Синенкиных вошел весело, с песней, вроде все хорошо. Даже вспомнил кое-что
из старого обряда сватовства. Глядя на брата, Глеб думал, что сам он
железный, а Михей — из золота.
Пережившие смертный страх Настя и Федька согласны отдать Марию. Сама
она окаменела, не говорила ни да, ни нет. Две матери благословили жениха и
невесту иконами. Михей, портя свою репутацию, согласился на церковный
брак. Он даже разговелся в этот раз вместе со всеми пасхальной пищей,
кровью и плотью Христа. В конце концов яйца и крашеные того же вкуса, а
пасха, кулич — вкуснее будничного хлеба. Да и шибануло ему в память
детством, голубями, орлянкой, когда менялись и стукались крашеными яйцами.
Венчались на красную горку, через неделю. Свадьба была старинной, на
снегу — на день вернулась зима, — с опившимися и объевшимися. Невеста в
золотых серьгах с камушками, — у нее же выменял за хлеб, — в туфлях на
высоких каблуках — три фунта сала, в панбархатном платье — ведро отрубей.
Глеб под венцом и у фотографа стоял в черкеске, башлыке, с картонным
кинжалом.
Федька Синенкин тоже чуть сдался, не признающий старинных обрядов, он
вторично продал сестру на свадьбе. Три гармониста меняли друг друга.
Пиликал на своей гармошке сын Антон. Смеялись и плакали верящие лишь в
брак с венцом Настя и Прасковья Харитоновна, ставшие наконец свахами.
Михей без устали плясал Шамиля, дурачился, шутливо требовал, чтобы после
брачной ночи вынесли напоказ белье. Бил в медный таз товарищ Михея Андрей
Быков. Сучков ведал наливом рюмок и сам не пропускал ни одной. Всего один
неудачный случай произошел на свадьбе — Ванька Хмелев и Серега Скрыпников,
самозваные гости, упились так, что вообразили себя псами, полезли в
собачью будку, и Султан слегка обгрыз им уши. А так все было ладно.
Двадцать пять лет назад Марию привел отец в этот дом прислугой.
Теперь она вошла в него полноправной хозяйкой. Работы от этого не стало
меньше — у барина Невзорова было легче.
Она оживила дом, переставила мебель, выскоблила полы, посрамив бывшую
поломойку Маврочку, возилась у печи, стряпала, шила, чистила медь и
серебро — только у господ видела она столько посуды в зеркальном шкафу.
Ночь на дворе, а хозяйку не уложишь — хочется сделать и то, и это, а дом,
слава богу, немалый. Из круглой комнаты-элегии она выбросила хомуты и
бечевки, поставила туда диванчик, повесила вышивки. Сшила с Прасковьей
Харитоновной новые занавеси, покрасила окна и двери. Глеб смотрел-смотрел
на мать и жену, сказал с притворной грубостью:
— Черт с вами, нате! — и выволок из сундука алый в черных розах
ковер — полпуда овса. Подумал и дал две вазы хрустальные — четыре оржаных
хлебца. И ковер, и вазы напомнили славные годы торговли, и опять кольнуло:
какой же долг не получен?
Но шут с ним, с долгом! Жизнью хозяин доволен. Митька в красных
сапожках лихо гарцует на хворостине и просится уже на живого коня. У печи
подходят хлебы, в комнатах много солнца, пахнет хорошо. Век бы отсюда не
выходил. Но хозяйство не ждет. Надо приучать к делу молодого хозяина
Антона. Антон с упоением ездит в поле на тракторе, кормит скотину, таскает
навоз. Ванька Есаулов ревниво оттесняет его — не нравится прибавление
семьи Есауловых. Новоселов он старается не замечать и по всем вопросам
обращается к старым хозяевам. Но и его покоряет доброта и ласка тетки
Марии — она относилась к нему как к сыну. Хотя противничал долго. Нальет
она ему чашку молока, ласково спрашивает:
— Еще, Ваня?
— Дюже жирно будет! — суровеет работник. — Хозяева! Цельное молоко
едят! — Он жалеет новую одежду, донашивает обноски хозяев, не спарывая
казачьих кантов, и до старости сохранит первые
праздничные
сапоги.
Помолодела и Прасковья Харитоновна, шепчется на углах с подружками:
— Воскрес в господний день, как на свет народился...
За лето и осень семья сдружилась. Кое в чем поступился Глеб. Антон
комсомолец, бога, естественно, не признает. Он подбивал и Ваньку,
ровесника, перестать молиться, но Ванька дал ему сдачи, хотя молиться
Ваньке некогда — хозяйство Есауловых растет, как на дрожжах.
В белесом небе резво струится дым из трубы с венцом. Глеб и Иван
убирают скотину. Антон под навесом возится в моторе трактора. Все трое
проголодались, из дома пахнет жареным луком, печеным тестом. Мария машет
рукой, зовет завтракать, но хозяин оттягивает минуты блаженного насыщения
и тепла от выпитой чарки. Слушает, к
...Закладка в соц.сетях