Жанр: Драма
Прогулки вокруг барака
...ормация. Вдруг дознаются, что когда-то где-то рылся ты в имуществе педераста?
Непременно станешь петухом. Это мне рассказывал молодой лейтенант-отрядный, и
такой в
нем проступил наружу дворовый шпанистый мальчишка, что приятно и странно было
вдруг
увидеть в нем сохранного человека, а не затянутого в мундир блюстителя.
Одного петуха я запомню на всю жизнь. Мы с ним встретились в Калужской
пересыльной
тюрьме, где сидело нас в камере, как обычно, втрое больше того, на что она была
рассчитана, и
вповалку тесно спали на полу и на нарах. Было жарко, было грязно и душно, хотя
потолки в
этой тюрьме времен Екатерины Великой были, очень высокие. Здесь сошлись этапы,
идущие на
восток из разных тюрем, в том числе - из знаменитой спецбольницы в Смоленской
области,
широко и зловеще известной своими нравами. В наказание за малейшее ослушание там
кололи
больным огромные порции галоперидола и сульфазина, вызывающих жуткую боль во
всех
мышцах тела - человек пластом лежал несколько часов после укола, а потом еще
долго
отходил. Несколько таких, получивших порцию перед отъездом, ходили вялые, словно
пришибленные чем-то, засыпали где попало, медленно приходя в себя. В этом этапе
оказалось
трое петухов - спали они отдельно ото всех, на полу возле самой параши, и весь
день сидели
там же, не осмеливаясь двинуться с места. Двое были уже в возрасте, а один,
рослый парень с
симпатичным большелобым и большегубым лицом - двадцати с небольшим. Было нас там
человек шестьдесят-семьдесят, а когда все прижились и разместились в камере, то
в углу
отыскалось даже свободное место, его завесили рваным одеялом, кинули на пол
замызганный
тюфяк, и туда по вечерам двое-трое коротким окриком звали этого парня, как
собаку, и он
покорно и торопливо шел. Получал он за это две-три сигареты, иногда кусок сахара
или
печенье - у кого-то, видно, сохранились еще остатки тюремных передач. А потом
нас
выкликнули, собрали, подержали часа три в отстойнике, выдали хлеб и кильку
(кажется, килька
была в тот раз, не треска), затолкнули в автозеки, до отказа набивая нами эту
железную
коробку, последних уже собакой подтравливая, чтобы вместились, привезли на
вокзал и
всадили в Столыпин в подошедшем составе. Это был очень тяжелый перегон - трое
суток нас
везли до Челябинска. А конвой попался просто дурной - все зависит от характера и
настроения конвоя на таких перегонах. В каждой клетке-купе было нас человек по
восемнадцать, и по очереди мы спали на вторых и третьих полках, где можно было
лечь, а
сидевшие внизу дремали, ожидая своей очереди блаженно вытянуть ноги. Молодые
конвоиры в
наказание за какое-то возражение закупорили наглухо окна-форточки, что были с их
стороны,
духота стояла неимоверная. А за что-то, уж не помню за что (кто-то выкрикнул,
должно быть,
какую-нибудь ругань в их адрес), не давали нам воду почти весь первый день. А
кормились-то
мы килькой и хлебом, да еще жара на дворе - июнь. Словом, трудный это был
перегон.
Целиком я помню его плохо.
Этот парень оказался в клетке у нас и лежал неподвижно на полу под лавкой,
прижимаясь
тесно к стене, чтобы сидящие не били его ногами, задевая и на него же озлобляясь
- больше не
на ком ведь было выместить чувства, что душили нас до красного марева в глазах.
А к исходу вторых суток полегчало сразу и сильно. На какой-то станции
выкликнули и
высадили ехавших на поселение, остальных распределили слегка, и камера наша
показалась
сразу просторной и для дыхания вполне сносной. К тому времени и конвой перестал
лютовать,
уставши; стало много свежей в вагоне от слегка приспущенных стекол, и не мучила
уже жажда,
только что напоили нас, разнося ведрами воду - пей, не хочу; и уже сводили в
сортир, по
пятнадцать секунд на человека, а потом тычок по голове или в спину, если
задержался;
и за окнами летние мягкие сумерки проступили, и тем, чья очередь лежать
наверху, видно
было, как мелькает, мелькает и проносится в окнах продолжающаяся всюду жизнь.
Только ей
мы любовались недолго, всех нас быстро сморил сон - первый настоящий полный сон
за это
время, а не дремотное тяжелое забытье.
И приснилось мне - я спал наверху, - что сижу я с друзьями, выпив водки, и
кто-то них
поет одну из моих любимых песен. Я в тюрьме и потом на зоне слышал много разных
песен,
только те, что я любил, не пели - я был старше большинства остальных почти
вдвое, и те
песни, что я любил, были для них вчерашним днем. Как ни странно, пели молодые
большей
частью то же, что слыхали по радио и в кино - в содержание, что ли, они не
вслушивались? Не
знаю. Не о том сейчас речь. Ибо мне-то снилась одна из тех, из нашей молодости
снилась песня.
В электричках пригородных пели ее калеки-нищие в старых гимнастерках. Я
проснулся, а песня
продолжалась. Тихо-тихо, но пели ее прекрасно. Как я был батальонный разведчик,
а он
писаришка штабной. Я был за Россию ответчик, а он спал с моею женой. Я заглянул
в люк,
выпиленный в средней полке, которая откидывалась на петлях, соединяя две боковых
полки в
один настил.
Тихо пел, чуть высунувшись из-под нижней лавки и опершись головой на руку,
тот
несчастный парень-педераст. Голос был изумительный - нет, я не разбираюсь в
певческих
голосах, просто слушать было приятно, он был очень под стать песне.
Я перебрался через спящих и спрыгнул вниз. Он, увидев меня, насторожился,
замолчал,
но не спрятался - уже чувствовал, очевидно, и безошибочно различал людей по
степени
опасности для себя. Я попросил спеть песню с самого начала и впервые увидел на
его лице
слабую улыбку. Она очень красила и очеловечивала его, у большинства петухов - не
лицо, а
неподвижная маска. Настороженность, зачумленность, страх. Он запел. Очень
негромко он
запел, но постепенно просыпались наши попутчики. Когда один из них сказал что-то
унизительное в его адрес, я резко оборвал, мог такое себе позволить, в клетке
нашей ехали
старые мои приятели по этапам. Больше ему не мешали петь.
Уже не помню, о чем он заговорил, - кажется, пожалел, что нет гитары. Я
спросил его
что-то, он ответил. Очень здраво, очень спокойно. Мельком вспомнил о друзьях,
они на
выпивках всегда просили его спеть. Что-то он сказал еще, оживился, на мгновение
потеряв
свою опасливую скованность, и я вдруг ясно увидел, что еще совсем недавно он был
душой
компании, его любили, все было ясно и привлекательно в его судьбе. А после -
кража.
Случайная, мелочная, глупая. Два года. Где и как он споткнулся в тюрьме, как
попал в
Смоленск, отчего начались побои, которых он не смог выдержать? Я бы спросил его
об этом,
будь мы вдвоем, но сейчас мне стало его жаль: неминуемы были бы насмешки над ним
и
издевательства, а могли вдруг проявиться обстоятельства, за которые снова его
начали бы здесь
бить, а такое я не мог остановить, по тюремному канону был не вправе. Так что я
его толком не
расспросил. А он вскоре с чуткостью всех гонимых и ущемленных понял, что уже
достаточно, и
молча нырнул под лавку глубже. Я еще покурил немного, дав сигарету и ему - с
бережностью
он взял ее, стараясь не коснуться моих пальцев - это строжайше запрещено касте
петухов, и
курил, блаженно и небрежно откинувшись головой на грязный пол вагона. Мы молчали
оба. Я
все время думал о нем, сочиняя себе его прошлую жизнь и соображая с ужасом, что
помочь ему
ничем не могу - эти люди обречены. Если он, даже приехав куда-то, где никто его
не знает,
скроет свою тюремную масть, это рано или поздно обнаружится, неисповедимы пути
связи
между лагерями. А тогда наказание неминуемо - коллективная расправа с очень
частым
смертельным исходом, видел я такое позже сам. Я кивнул ему головой ободряюще и
благодарственно и полез к приятелям наверх.
А часов через семь-восемь был уже Челябинск, встречающий нас конвой,
сидение на
корточках, собаки, автозеки и тюрьма постройки годов двадцатых. То ли белые ее
строили для
красных, то ли красные для белых, как сказал мне спрошенный надзиратель. Нас,
как водится,
загнали в отстойник, где часа три-четыре предстояло нам дожидаться, пока нас
обыщут, сводят
в баню и рассортируют по камерам, и этап наш, тесно сгрудившись, заполнил
отстойник до
отказа. Но в углу все же нашлось место - группа молодых парней его собой
оградила, стоя бок
о бок спиной к остальным, и туда проходили по одному. Кто блудливо и косо
ухмыляясь, кто
деловито нахмурившись. Цепь стоявших размыкалась время от времени, и один раз я
увидел
своего попутчика-певца. Он стоял в углу на коленях, опираясь спиной о стены.
Мне,
естественно, бросился в глаза его рот с ярко-красными воспаленными губами. Я
отвернулся и
протиснулся ближе к воздуху, текущему сквозь решетку. Больше я его уже не
встречал.
Кстати, там же, в Калужской пересылке, познакомился я с замечательно
интересным
человеком - очень жаль, что быстро мы с ним расстались. Вообще, отстойник в
тюрьме -
одно из самых примечательных мест. Это огромная камера, только нар в ней нет, и
туда
запихивают всех подряд, прибывших по этапу - чтобы через несколько часов
распределить в
камеры по режимам: общему, усиленному, строгому. Это разделение по режимам
принято,
очевидно, чтобы опытные преступники не воспитывали начинающих. Глупо, все равно
ведь в
камерах при милиции все сидят вместе. А бывалые как раз куда лучше держали бы
дисциплину
в камерах - благодаря своему опыту. Но начальственная мысль не дремлет, и все
режимы
варятся в собственном соку. А в отстойниках есть возможность пообщаться.
Правда, связана она с риском, эта возможность - обособленными группками
держатся
этапы, опасаясь за свой нехитрый скарб, за остатки продовольствия, просто боясь
попасть в
непонятное. Я, когда удавалось, с радостью общался с теми, кого более уже не
встречу, как
понимал. И в Калужской пересылке, подойдя к группе строгачей с просьбой
посмотреть
роскошную самодельную доску для игры в нарды (не отобрали почему-то), встретил я
Эдика
Огородникова. Он, точнее, сам ко мне придвинулся, когда я сел рассматривать
доску.
- Мы однополчане, видать, - раздалось у меня над ухом негромко. Я
обернулся.
- В смысле, что я тоже еврей, - сказал мне улыбчивый шатен безо всяких
вполне
отчетливых признаков семита. И мы отошли поговорить. Сначала я вцепился в него
мертвой
хваткой, спрашивая об отношении к евреям. Он рассказал то же, что почувствовал
уже и понял
я сам. Не встречал он открытой неприязни или вражды ни разу, хотя все, и всюду,
и всегда
помнили, что он еврей. В основном, у всех была одна картина мира в этом смысле:
евреи -
некие страшные ловчилы, заведомо умные и заведомо хитрые, всюду умеющие
проникать - и
устраиваться - в частности, в магазины и конторы всякие, но к каждому
конкретному еврею
неприязни на этой почве не было. Хоть и не упускали случая заметить порой, что
совсем что-то
не видно евреев среди шахтеров, каменщиков и прочих представителей тяжелого
труда.
- Знаешь, я им на это что всегда отвечал? - победительно спросил меня
собеседник, и
на мгновение в нем проглянул-таки сорокалетний еврей, хвастающийся за субботним
ужином. - Я их на это спрашивал: а среди конвойных, среди тюремных надзирателей
и
лагерной псарни - много ты встречал евреев? А среди ментов - много? То-то же!
Замечательным обладал талантом Эдик Огородников - он подделывал любые
документы
и умело пользовался ими сам. А сидел всего четыре раза, да притом и не подолгу
сидел. По
два-три года. Тьфу. Но зато как просто и красиво зарабатывал он свои немалые
деньги (никогда
моя семья не нуждалась) в промежутках (и больших) между отсидками!
В маленький какой-нибудь городок приезжал капитан медицинской службы.
Аккуратный,
подтянутый, грамотный, донельзя общительный и со средствами. Даже танцами он не
брезговал, до того был моложав и крепок, и знакомых угощал, не скупясь, в
заведении любом,
что подворачивалось. Жил в гостинице, ибо приехал отдохнуть. Потаскушками явно
пренебрегал. Не скрывая, что совсем не прочь постоянную завести себе подругу.
Чтоб она
душой и телом разделила его скитальческую жизнь, связанную с длительными
поездками,
носящими секретный характер. И желающие быстро находились. Прямо-таки совсем
быстро, но
капитан не спешил с объятиями, а наоборот - старомодно и изысканно знакомился
сначала с
родителями. Оказывались ими обычно люди весьма состоятельные или по роду
занятий, где
много крали, или по должности, где им носили сами. Родителям капитан нравился
безусловно, а
своей благопристойной неспешностью - изумлял. До свадьбы дело доходило быстро
(отпуск у
меня больше двух месяцев никогда не бывал - разве в армии бывают больше?), а
порою - и
не доходило, ибо рано или поздно прибывало к капитану ожидавшееся им срочное
направление
на полгода в наш военный гарнизон в Восточной Германии. А к тому времени столько
наслышаны были новые родные и близкие о баснословной дешевизне в Германии
ковров,
мохера и даже мехов сибирских (с целью пропаганды почти бесплатно продававшихся
там), что
все начинали нести капитану деньги. Делая это большей частью тайно - зачем
разглашать
стремление жить красиво? И, провожаемый слезами и напутствиями, Эдик отбывал,
чтоб не
вернуться. В случаях, когда он сидел, вылавливали его по приметам, сообщенным
безутешными
родственниками чуть ли не год спустя. (Даже фельетон обо мне был - "Урок
невестам".)
Чутко уловив, что мне в этом методе стало жаль доверчивых юных дур, Эдик
рассказал о
втором своем амплуа, чистом на этот раз, как детская слеза.
В процветающий совхоз приезжал внезапно корреспондент столичного
сатирического
журнала "Крокодил" Да не просто приезжал на автобусе, а на "Волге" ближайшего
райкома
партии, ибо именно оттуда всякий раз начинал, соблюдая субординацию, предъявив
мандат-командировку и уже вызнав кое-что там вверху, ибо приехал по сигналу, что
не все в
районе благополучно. И дня три-четыре исправнейшим образом занимался совхозными
делами.
Радостно и готовно ему нашептывали доброхоты и добровольцы (обычно тишком,
оглядываясь), на что обратить внимание. А так как безбожно воровали всюду, а у
Эдика даже
образование кой-какое специальное было (три курса сельскохозяйственного
института, выгнали
за подделку экзаменационных книжек сразу пятерым приятелям), то материал
накапливался
очень быстро. На хороший и большой фельетон. И не пряча того, что вызнал, даже
сожалея и
сочувствуя, рассказывал обо всем журналист руководителям этого совхоза. И
непременно был
приглашаем на прощальный ужин. Проходивший по-разному, но с одинаковым концом: с
глазу
на глаз вручался приезжему конверт с деньгами. (И заметь, всегда одна и та же
сумма - пять
тысяч. Ни больше, ни меньше. Один раз дали три, а в машину стали ящики со
жратвой совать. Я
таким тоном отказался, что директор меня зазвал в свой кабинет и дал еще
конверт. Там было
точно еще две.) И довольны очень были все, между прочим, потому что фельетон
ведь так и не
появлялся! И если бы не женолюбие Эдика, не стремление его покорять трепещущие
сердца и
млеющую плоть, вообще бы он, возможно, не сидел.
Очень здорово мы с ним поговорили. О жене его - она преподавала в школе и
преданно
его ожидала. И прощала все приключения, очень только боясь, что он вправду когонибудь
полюбит. А изменами это все не считала - просто работа. Даже после фельетона
ухитрился
Эдик ей внушить, что в газете все правда, кроме того, что был медовый месяц. И о
детях
поговорили, и обменяться успели адресами. И расстались часа через четыре, ибо
камеры нам
вышли - различные.
А потом еще я видел его в вагоне - нас везли по общему этапу. Только там
уже и словом
не перекинулись, а в вагоне случившийся с Эдиком эпизод сильно меня к нему
охладил. Я всего
не видел, но из ругани и смеха конвойных мне легко было понять случившееся.
Когда мы
только тронулись, Эдик жестом подозвал конвойного (тот потом еще начальника
вызвал),
поднял рубашку и показал рубец от вырезанной язвы или аппендицита. Рубец этот
он,
очевидно, натер чем-то и объяснил жестами глухонемого, что ему операцию делали и
что очень
плохо себя чувствует. И его из душной тесноты битком набитой клетки перевели в
крайнее
купе-половинку, там обычно никто не ехал, оставляли его для женщин, если были
такие на
этапе, или для больных. Там всего две полки были сбоку, и при самой тяжкой
загрузке больше
шести-семи человек туда не всовывали. Там он и проехал двое суток с удобствами,
а когда
ссадили его на станции, куда следовал его этап (где-то на подъезде к Уралу, уже
за Волгой
далеко), то глухонемой пассажир обернулся и конвойным что-то крикнул
благодарственное:
мол, спасибо, хорошо довезли. Это они оживленно обсуждали, матерясь; но забавно,
что не
озлобились после этого, а наоборот, и открыли со своей стороны окна, ранее в
наказание нам
закрытые. Только мне это не понравилось тогда. Почему, я не берусь объяснить. Я
тогда был
так настроен романтически, что считал не очень достойным облегчать себе жизнь
такими
хитростями. Зона доказала мне, что я не прав, каждый пользуется, чем сумеет, но
свое мнение я
не изменил.
Глава 5
Всю жизнь меня безмерно удивляли - встречаясь мне то и дело - разного рода
совпадения. В изумлении останавливался я перед ними, всегда мне казалось, что
чрезвычайно
глубока на самом деле тайная неведомая связь, вызвавшая эти совпадения. Они
звучали для
меня то как притча, то интригующе, то смешно - я сейчас поясню, что я называю
совпадением, иначе не будет понятна самая основа моего интереса к ним. Так,
например,
ведущий организатор убийства шести миллионов евреев - одинаковую (почти) носил
фамилию с начальником нашего первого лагеря смерти на Соловецких островах.
Эйхман и
Эйхманс. Один - чиновник очень высоких, вероятно, способностей, усердия и
знаний, выучил
древнееврейский даже, так основательно и с полной отдачей относился к своему
делу. Он
просто честно служил, как он оправдывался потом, то есть полностью был орудием
служебного
долга, что сполна, по его мнению, охраняло и чувство чести, и его личную
невиновность. Да
наверно, а скорей - наверняка он и сам разделял мысль о необходимости и некой
высшей
пользе своей акции. А второй - недоучившийся латышский студент, каких тысячи
ринулись в
революцию служить идее светлой и высокой - равенству, свободе, братству. Путь к
ее
воцарению и торжеству лежал через массовую кровь - это ничуть не останавливало
их, даже и
задуматься не заставляло. Этих двух объединяет многое, и совпадение их имен
(пусть
неполное) завораживало меня до того, что мистическая виделась за этим связь.
Нет, я не
объясню толком - почему, но, может быть, само сознание наше склонно придавать
повышенную значимость совпадениям? Не случайно так много подчеркивающих,
подмигивающих, наталкивающих совпадений имен, слов, значений, чисел и дат
вылавливали
самые разные авторы книг духовных, книг по алхимии, астрологии, книг,
анализирующих мир
и его устройство. В этих книгах истолковываются совпадения дат, имен и названий,
вторых и
третьих значений слова, переводы слова на другие языки, совпадения звучаний,
связь и
незримая гармония событий - значит, совсем не одного меня волнуют и волновали
такие вещи
- совершенно случайные на первый взгляд. И разнообразие их неисчислимо. Моего
лагерного
приятеля, молодого уголовника Самоху как-то в течение нескольких часов (сделали
перерыв на
обед, спустив его на это время в изолятор) били по голове томом "Капитала",
выколачивая
признание, кто занес в барак бутылку водки. Почему, когда оперативник пошел в
библиотеку за
орудием дознания, он из множества толстых книг выбрал именно том духовного отца
всего
того, что у нас случилось? Почему не взял он справочник по ремонту тракторов или
прейскурант строительных работ - ведь они там стояли в изобилии? Не знаю.
Совпадения
такие - сами просят об истолковании их. Чего стоит, например, традиция, что в
Загорской
тюрьме били нас не в камерах и не в коридорах и не заводили в кабинеты, хоть их
там было
предостаточно, - нет, били только в ленинской комнате - так повсюду в воинских и
милицейских частях именуется красный уголок, где лежат на столе газеты, висят
бумажные
портреты сменных вождей и непременный маслом - Ильича, чтобы в достойном
окружении
повышать свой идейный уровень при помощи прессы. Руки заставляли поднимать и
запястья
захлестывали наручниками через высокую трубу парового отопления, а потом уж били
кулаками, ремнями и дубинками (кусок резинового шланга с песком) по удобно
вздернутому
телу. Со стены молчаливо смотрел на нас основатель, духом которого, как
известно, живет и
движется трудящееся человечество. Нет, не в силах я ввести неисчислимое
множество
совпадений в русло классификации, хоть и знаю, что наука как-то упорядочила их.
Просто
каждое из них - повод для ассоциаций, аналогий, толкований, просто каждое -
спусковой
курок для прихотливых механизмов памяти - оттого, очевидно, что тревожат,
оживляют и
возбуждают они наш разум. То смешные: двух врачей-сексологов я знал когда-то,
принимали
они даже по очереди в одном кабинете, а фамилии их были - Феноменов и
Оконечников. Или
я читал работы двух психологов, занимавшихся пропагандой, по фамилии - Ядов и
Здравомыслов. То бывали совпадения серьезные настолько, что хотелось поиграть с
ними как
можно дольше, ибо явно что-то таилось в них и волновало загадкой. Так узнал я
однажды (и
поражен был) о цифрах, которыми занимался Хлебников, сопоставляя исторические
события.
Будто он это открыл и обнаружил (но на самом деле не мог, ибо умер намного
раньше)
- как существенна для России в нашем веке периодика в 12 лет. Судите сами:
в 1905 году
- первая революция, ровно через двенадцать лет - вторая, а еще через двенадцать
лет -
уничтожение кулачества как класса, гибель миллионов тех, кто в крови носил
любовь к земле и
умение с ней ладить. Дальше сразу - сорок первый год. О Войне чего уж и
говорить. Далее -
пятьдесят третий, смерть Сталина, переломная гигантская веха. Что же в
шестьдесят пятом?
Ничего? Неправда ли, ты уже мысленно ищешь, читатель, непременно происшедшее
событие?
И оно было, разумеется. Чуть назад - месяца три ведь не играют роли. Скинули,
извергли,
выгнали из Кремля человека, восхваляемого одними, проклинаемого другими, лысого
энергичного толстяка, посмешище. Только ведь правду о Сталине, перевернувшую
массовое
сознание (на короткое время, увы), правду об убийце и злодее, черном гении
нашего века -
именно он, Хрущев, осмелился сказать вслух. Странный он был и разнообразный в
своих
метаниях и поисках человек, только ведь искал и метался - он единственный, за
что и был
сперва проглочен, а потом извергнут болотом. Никитушка - дурачок, кукурузник,
болтун
несусветный, враль и хвастун. Помните, к примеру, это: "Партия торжественно
провозглашает,
что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме"? Вот оно уже и
старится, нынешнее, многие умирать уже принялись. А обещанное? Торжественно
провозглашенное партией? Да и что это такое, коммунизм, даже это не ясно до сих
пор. О
социализме с человеческим лицом все мечтают. Или хотя бы с человекообразным. А
везде
висело оно тогда, обещание это, и мозолило наши ко всему привычные, давно
равнодушные
глаза. А чего стоит его обещание повесить на дверях последней тюрьмы золотой
замок и
пожать руку последнему преступнику? Чушь какая-то собачья, прости Господи. Но
единственный он был, однако, кто задумывался и искал. Как умел. Оттого и был
обречен. Он
покой нарушал, спокойствие, а густая болотная вода долго колебаний не терпит.
Умер он,
хлебнувши вдоволь унижения и поношений. В меру его оценят разве что наши
правнуки, ибо
снятие его - значимая и глубокая веха. Впрочем, я так отвлекся, что еще раз в
связи с ним
отвлекусь, очень уж тут забавное сбоку совпадение проступило.
К уже набившей нам оскомину бывшей крылатой фразе "коммунизм есть советская
власть
плюс электрификация всей страны" - Хрущев, увлекшись стройками большой химии,
добавил: "плюс химизация". И при нем стали выпускать заключенных досрочно, чтобы
работали они на стройках этой химии, отсюда и название таких условно
освобожденных:
химики. Много я их здесь насмотрелся и наслушался (ибо за прогулы или пьянку
возвращают
нещадно в лагеря), и слова "плюс химизация" в совершенно ином ракурсе осветили
мне
давнюю мечту наших вождей, по случайности (совпадению?) так точно поименованную
Никитой как необходимое для коммунизма средство.
Если у нас сейчас, даже по казенным данным, сидит около миллиона человек
(во времена
Олимпиады было втрое, очевидно, больше), то это значит, что сотни тысяч химиков
трудятся
сейчас на множестве строек страны, в самый трудный период каждой стройки - при
закладках
нулевого цикла, на земляных и бетонных работах. Это армия рабов в полном и
точном смысле
слова. Они прикреплены до окончания срока к месту, куда их привезли, без права
перехода на
другую работу. Они живут в специальных общежитиях, откуда выход - только на
работу, а
после нее - отпустит за продуктами (или не отпустит) дежурный надзиратель (прямо
при
каждом общежитии - специальное отделение милиции). Самые тяжелые, самые
невыгодные
материально работы - химикам, ибо вольные уходят с таких. До сих пор (не то
чтобы законно,
но всем известно) практикуются телесные наказания (дежурные бьют их в своих
дежурках - за
выпивку, за уход без спроса из общежития, просто, наконец, за то, что "показал
зубы", как
принято здесь говорить). В отпуск при безупречности поведения можно съездить
домой - по
специальному удостоверению, без которого милиция вернет обратно по этапу.
Главное же -
труд, труд и труд. Любой, какой нужен производству, независимо от твоей
профессии. Рабство
временное, но полное. Очень удобное для строек любых мастей. И в любой момент из
лагерей
привозится любое новое количество взамен освободившихся или возвращенных на
зону. И они
счастливы, химики, ибо в самом деле эта иллюзорная свобода (тратить зарплату
самому на
вольно покупаемый харч, украдкой выпить, найти женщину) - явное улучшение жизни.
Разве
не мечта - армия таких работников? И незримая здесь вьется ниточка от военных
поселений
Аракчеева, через несбывшуюся голубую меч
...Закладка в соц.сетях