Жанр: Драма
Прогулки вокруг барака
...-нибудь из тех, кто уходит, отбыв
свой срок.
Пусть они раскопают и обменяют постепенно в разных местах. Часть возьмут,
естественно,
себе, а основную долю спрячут снова, пока Куща освободится. Это был единственный
выход,
но Куща молчал, набычившись, а решиться никак не мог. Даже так на Костю порой
смотрел,
что тому становилось страшно за свою жизнь, хоть и поганую донельзя, но свою.
Время между тем катилось стремительно. Это только так говорится про
томительный и
бесконечный день на зоне, а недаром и другое сказано: долог день, да месяц
короток. И уже
шла середина года, лето. Может быть, другие были сроки обмена денег - меньшие,
возможно,
чем год - не помню. Костя тоже. Только летом, напряжения не выдержав,
превратившись на
глазах в доходягу, просто в нервную худую тень от былого могучего бодряка, Иван
Куща
как-то ночью повесился. Это было для него, как видно, легче, чем доверить свои
деньги
другому.
- Так что вот, - сказал мне Костя назидательно, - чем кончается планировка
жизни. А
уж ведь все, все на свете подлец предусмотрел и сплановал. Так что я не
загадываю, Мироныч.
Как получится оно, так и будет. Все равно ведь будет лучше, чем здесь.
Очень мне сейчас этот лысый, сильно траченый жизнью человек напомнил
почему-то
Бездельника - той же птичьей отрешенностью от забот и страхов завтрашнего дня.
Что бы
жизнь ни принесла - прекрасно, и спасибо ей за то, что она есть. В Косте это
было от
зековского опыта - жить, покуда удается жить, а Бездельнику - дано от природы. И
я
мысленно порадовался за обоих.
Уловив мое искреннее расположение, Костя как бы подтаял душевно, улыбался,
скаля
корни зубов, говорил куда больше, чем обычно. И когда я попросил, чтобы он еще
что-нибудь
рассказал, засмеялся и отнекиваться не стал.
- Я тебе расскажу сейчас, Мироныч, - начал он, - охуенно патриотическую
историю.
Хочешь верь в нее, хочешь - нет, лично сам я в нее не верю, но прикалывал мне
как-то на зоне
эту историю один человек, так он клялся, что сам присутствовал.
Очень оказалась действительно патриотическая и красивая легенда. Я ее
немедленно
записал.
Был в Германии гитлеровских времен знаменитый танковый фельдмаршал,
теоретик
танкового удара, автор книг о танковой войне - Гудериан. Уж не помню, как его
звали. Так вот
был у него, оказывается, младший брат, и его будто бы звали Карлом. Был он
молод, но в
солидном уже чине за храбрость, и командовал, старшему подражая, танковым какимто
подразделением. И под Сталинградом взят был в плен. И по военной неразберихе
попал не в
лагерь для ихних военнопленных, а в обычный наш уголовный лагерь. И прижился там
очень
быстро. Язык русский он скоро выучил в совершенстве - настолько,
что писал по просьбе зеков их бесплодные жалобы. И мужик был, очевидно,
стоящий -
очень быстро подружился с ворами, чуть не сам стал вором в законе, его даже на
сходняк
допускали. И одно только в нем не устраивало его лагерных многочисленных друзей:
что
совсем у него нет татуировки. Карл, говорили они много раз, сделай себе какойнибудь
монастырь или битву русского с татарином, на худой конец - русалку с танком. Он
отказывался и был непреклонен. Вдруг однажды на зону через вахту очень важно
прошествовал
старичок. У него был в руках фанерный чемоданчик, и на вахте его не только не
обшмонали, но
держались вообще очень вежливо. Это оказался татуировщик, знаменитый на всю
лагерную
Россию, первый кольщик по Союзу и невыразимый мастер своего дела. Тут пристали
воры к
Карлу опять: ты воспользуйся этим случаем, думаешь - он здесь долго будет, этот
мастер?
Нет, недолго! Думаешь, он только нам татуировки делает? Здесь рассказчик,
повествовавший
это Косте, поднял палец вверх, демонстрируя, что и там тоже делают себе
татуировку - если
им все доступно, как не сделать красоту себе на теле? - так что скоро призовут.
Видно, этот
неопровержимый довод и подействовал на Карла Гудериана. И, ложась под иглу
старичка, он
просил только учесть и подумать, что еще он вернется на родину, и чтоб не было
поэтому на
нем ничего такого, чтоб стыдиться. Старичок сказал, что понимает.
Пил этот мастер-кольщик страшно, кто-то водку доставлял ему исправно, и
работу
начинал он со стакана. Безупречно трезвым сохраняясь. На груди у Карла Гудериана
появился
изумительный танк, а пониже его - надпись по-русски, что "Германия превыше
всего". А еще
было ниже написано "Гот мит унз", что уже, как было всем известно, означает "Бог
с нами". А
на бедрах, на живот немного заходя, очень скоро появились две пушки (несколько
фаллического вида, что весьма соответствовало месту), а поверху их вилась
надпись: "Боже,
покарай Англию". Очень был доволен работой заключенный Карл Гудериан. Делал все
старик в
меру больно и очень аккуратно. Правда, через день, перебрав немного, на руке он
у самого
плеча написал Карлу - "Боже, храни королеву", что относится, как известно, к
жизни
английской, но и это было страшно не очень, потому что надпись была маленькая,
просто
ювелирная надпись, а изображенная от плеча до локтя красотка могла быть кем
угодно, кроме
королевы Англии. Карла затем перевернули на живот, и старик принялся за его
спину.
Что- то бодрое неразборчиво напевая, он работал до позднего вечера, когда
вдруг
произошло предсказанное: срочно вызвали его на вахту, и он так же степенно и
неторопливо
отбыл куда-то с нешмонаемым чемоданчиком в руке. Впрочем, он успел сказать
Карлу, что
работу уже, в сущности, закончил, так что пусть клиент не беспокоится, а насчет
оплаты -уже
все оплачено друзьями.
Шли годы. Вскоре после войны многих пленных действительно отпустили,
остальных
отпустили позже, с ними вместе, объявившись, кто он есть, уехал и Карл Гудериан.
И сейчас он
еще жив и здравствует, стал он тоже известным танковым военачальником, но нигде,
никогда,
никто, даже самые близкие из близких не видали его раздетым. Он и моется всегда
в одиночку,
никогда не посещает пляжи. И понять его, беднягу, очень можно: во всю спину его
ярко и сочно
изображена татуированная схема окружения немецких войск под Сталинградом.
Я в связи с татуировкой вчера вспомнил и спешу сегодня записать, чтоб не
забылось, как
наша камера-осужденка, где получившие приговор ждали отправки в лагеря,
превратилась в
хирургическую палату. Операцию делали себе человек двадцать, такое поветрие, как
зараза,
охватывает молодых, - операция делалась уникальная, убежден, что ни одна
хирургическая
клиника в мире не знает и не делает таковой, разве только в Африке где-нибудь,
где еще и не
такое делают с собой туземцы. Слово "спутник" витало в те дни в камере, и о
спутниках были
все наши разговоры. Только здесь это означало не космический аппарат, а
пластмассовый
шарик (точней - большую фасолину из пластмассы), вживляемый в член для
усугубления
ощущений партнерши. Никого не интересовало, что до акта любви кому оставалось
три, а кому
- и пять-шесть лет, приподнятость царила такая, словно завтра уже всех ожидало
свидание с
требовательной многоопытной любовницей, которую так приятно было бы ошеломить
новинкой. Ибо спутник вживлялся не один, а две-три таких крупных фасолины делали
член
скорей орудием пытки, чем наслаждения, и двое в нашей камере, у которых уже
давно были
спутники, в сотый раз рассказывали, как сладостно кричали их подруги. Не могу не
описать
технологию изготовления и вживления этой мерзости в условиях камеры, где не
только о
чистоте и стерильности не могла идти речь, но и орудий для операции не было
никаких, однако
нашлись, и у всех все прошло хорошо, и надо было видеть счастливые лица
добровольцев,
чтобы понять неизведанность нашей психики и ее глубинное дикарство. Впрочем, по
порядку.
С утра.
Или точнее - с вечера, ибо все начали готовить еще вечером. В большом
грязно-буром
куске хозяйственного мыла аккуратно вырезается небольшое отверстие. Ножом служит
черенок
заранее украденной алюминиевой ложки - он заточен о бетонный пол до полной
похожести на
скальпель. Несколько часов непрерывного первобытного труда ушло на это у кого-то
из
чуханов камеры. Далее над этой ямкой, проделанной в куске мыла, плавится на
спичке
целлофановый пакет. Издавая мерзкий запах, частично сгорая, он черно-бурыми
каплями
льется, заполняя отверстие и застывая в нем. Тут кусок мыла разрезается,
вытаскивается
образовавшийся твердый сгусток, и его долго-долго шлифуют о тот же бетонный пол
камеры,
доводя до вида большой и гладкой фасолины. Есть любители, которым кажется мал
этот
размер, тогда изготавливается фасолина размером в желудь. Спутник готов, теперь
его будут
запускать. Существует здесь откуда-то взявшаяся убежденность (безапелляционным
суждениям
знатоков вообще очень верят в тюрьмах), что раны от острых режущих орудий
заживают
медленнее и хуже, поэтому бритва, хоть и есть она обычно в камере, для операции
не годится
- надрез должен быть рваным и неровным. Поэтому употребляется ручка от зубной
щетки,
обточенная о тот же пол. Итак, доброволец, идущий на эту косметическую операцию
(просто не
знаю, как ее назвать по-другому), кладет член на стол, за которым камера обычно
ест (вокруг
толпятся болельщики и ожидающие своей очереди), и двумя пальцами оттягивает на
нем,
распластывая по столу, кожу у основания головки. Эксперт по спутникам наставляет
острие
ручки зубной щетки и сильно бьет сверху. Тут очень важное отступление. В камере
нечем бить,
это издавна предусмотрено устроителями тюремного режима. В качестве молотка
используется
(о книга, источник знаний!) самый толстый том из книг, читаемых в камере. У нас
в камере
честно служил этой цели (и боюсь, что не в одной нашей камере и не одной смене
заключенных
служил) увесистый роман Фадеева "Молодая гвардия". (Так что книги действительно
имеют
свою судьбу - древние, как всегда, были правы. Замечательным показалось мне
созвучие
названия с возрастом и занятиями сокамерников.) Иногда, если толстых книг нет,
используется
коробка с костяшками домино, только удар тогда слабей, а ручка щетки должна
пробить кожу и
воткнуться в стол - высший класс операции, когда ее вытаскивают с трудом. От
удара
доброволец охает, закусив губу (вскрикивать неудобно, очень ведь мужская
операция),
бледнеет (хочешь быть красивым - терпи, к сексуальному обаянию это тоже,
безусловно,
относится), но покорно смотрит, как эксперт-оператор, не обращая внимания на
кровь, быстро и
ловко заталкивает в образовавшуюся рваную щель заготовленную фасолину-спутник.
Справедливости ради не могу не отметить, что стерилизация предмета производится
- его уже
ополоснули под краном, смыв пыль от шлифовки о бетонный пол. Далее рану посыпают
истолченной таблеткой белого стрептоцида (если он есть) и перевязывают подручной
тряпкой,
чаще всего это разорванная на полосы майка. Первую ночь оперированный обычно
кряхтит,
ворочается, часто стонет во сне. Дня через три-четыре (молодость есть молодость)
уже моется
со всеми в бане, горделиво демонстрируя любопытным свою новую сокровенную
деталь.
Некоторые вживляют по три штуки, симметрично располагая их вокруг члена, и
ожерелье такое
всегда внушает новичкам уважение. Интересно, что случаев заражения я не видел ни
одного,
разве что у двоих (а вживляло, повторяю, спутники у нас в камере человек
двадцать) фасолины
эти в процессе заживления просто вываливались из разреза, и горе свое неудачники
даже не
пытались скрывать, хотя повторно пробовать тоже не пытались.
Администрация, знающая, естественно, о повальной этой моде в тюрьме,
борется с ней
замечательно гуманно и разумно: сажает в карцер и старается не давать
стрептоцид.
Жалующийся на простуду получает какие-то таблетки, но если прямо попросит
стрептоцид, то
не получит ничего, будет обруган, осмотрен и предупрежден. В этом смысле я был в
нашей
камере находкой: человек пожилой (операцию себе делают молодые, а меня
медсестра,
совершающая врачебный обход с коробкой всяких заветных таблеток, звала дедом, и
камера не
удивлялась, я был вдвое старше большинства), явно интеллигентный, я был вне
подозрений. До
поры. Когда мои жалобы на простуду и просьбы дать стрептоцид ("всегда на воле
помогал
только он, сестрица, больше ничего душа не принимает") стали хроническими, я был
заподозрен, и таблетку заставляли меня проглотить сразу. Но уже со второго раза
я выучился
прятать ее под язык или за щеку, делать явное глотательное движение и честные,
чуть
обиженные недоверием глаза, после чего вынимал ее и отдавал очереднику. Так как
таблетки,
как бы их ни называла медсестра, даются в камере уже вытащенными из упаковки, не
поручусь,
что на раны всегда сыплется именно стрептоцид. Но так как оперируемый всегда
верит, что это
стрептоцид, то и эффект всегда безусловный и стрептоцидный.
Только скоро, очень скоро (в тюрьме это знают, но идут на операцию все
равно, ибо
никогда не теряет человек надежду, и вечно живо будет великое русское "авось")
вступают в
действие воспитатели зоны, лагерные врачи. Им предписано: спутники
неукоснительно
вырезать. Причем - в целях воспитания гуманного, не озлобляющего и разумного -
вырезать
не сразу при поступлении человека в лагерь, а только за час перед свиданием,
когда приехала к
нему жена и он пришел на обязательный перед свиданием врачебный осмотр. Ладно
еще, если
приехали отец или мать - а я видел, как огромный, баскетбольного роста, наглый и
отважный
блатной Генка плакал, как сопливый мальчишка (сразу как-то и возраст его
сопливый
обнаружился, двадцать всего лет ему было, этому лагерному законодателю), умолял
врача не
взрезать его, вынимая спутники, кидался от плаксивых жалоб к угрозе вскрыть себе
вены - к
нему приехала жена. Так как в лагере и начальство из различных соображений все
стучит друг
на друга, врач остался непреклонен. Генка отказался от свидания и сидел в
изоляторе за то, что
вскрыл себе вены, а его жена, в крик порыдав часа два в доме свиданий, уехала
обратно.
Что касается сексуального удовольствия, причиняемого спутниками, то я
слышал мнение
только одной стороны, так что думаю, что это делается более для самоутверждения
в процессе
акта (крохи садизма живут ведь в каждом из нас), и рассказы взрослых зеков,
шедших по
второй и третьей ходке, о том, что на воле они все вскоре вырезали себе
спутники, убеждают
меня в этом. Но так странно и сильно влияет климат камеры на каждого, кто
находится в ней,
что любое поветрие заражает стремительно и вопреки неубедительным доводам
разума.
Сошлюсь хотя бы на то, что, глядя на бледные лица добровольцев, на всю
антисанитарию, в
которой делалось вживление спутников, на льющуюся кровь и грязные повязки,
трезво понимая
и оценивая происходящее, несколько раз я ловил себя в тот месяц на довольно
сильном
желании тоже попробовать это сделать. Удержался.
Глава 3
Хоть малолетки и в тюрьме сидят в отдельных камерах и зоны у них свои, но
какие-то
отголоски их буйной жизни (дети остаются детьми - ив энергии своей, и в жестоких
играх)
доносятся до взрослых камер и взрослых зон. То в отстойниках при тюрьме, где
долгими
часами десятки зеков, идущие на этап или прибывшие с него, ожидают отправки или
сортировки, то на зонах, куда "поднимаются" достигшие восемнадцати лет, и уж
конечно, в
камерах при милиции, где вообще перемешаны все подряд и подследственный
мальчонка лет
шестнадцати с упоением выслушивает строгача, идущего уже по третьей, а то и
пятой ходке.
Самый стаж заключения предполагает опытность и обилие интересных рассказов,
отсюда и
авторитетность бывалых, а почтение новичков побуждает разглагольствовать и
учить.
Соблазняются даже самые молчаливые и замкнутые зеки. Мне повезло с малолетками в
Загорской тюрьме, ибо она была переполнена втрое, если не вчетверо в канун
Московской
Олимпиады, и трое, в молодежных камерах не ужившиеся по разным причинам, попали
к нам.
С какой- то настолько пронзительной ясностью ощутил я после общения с ними,
как
складывается их жизнь, что даже мало расспрашивал потом других, ибо новых черт
уже не
добавлялось к образу их тюремного мальчишеского быта.
Первым к нам попал Андрей. Было ему около семнадцати, только-только получил
он
десять лет за групповое (двое их с приятелем было) изнасилование одноклассницы.
Но
родители как-то настояли на пересуде, вскоре срок ему скостили до семи, и
счастью его не
было предела - вижу, как сейчас, как он метался по камере, нелепо размахивая
руками и
осторожно пританцовывая. Осторожно, ибо к нам он попал сразу после больницы: в
камере
малолеток он играл с кем-то в шашки, они повздорили из-за неправильного хода, и
партнер
тяжелой железной миской (шлейками называются они на фене) ударил его наотмашь по
голове,
но не плоско, а краем по виску. Нет, не зря все в камерах прочно приделано к
полу или стене, а
миски и ложки выдаются лишь на время еды. Но их крадут, верней - пытаются не
отдать
обратно, и если ложки дежурный строго-настрого пересчитывает по ту сторону
кормушки
(сточив о бетонный пол, из ложки можно сделать прекрасный нож), то миску часто
удается
утаить. Огромный безобразный шрам шел у Андрея от виска к уху - след самого
удара, а еще
один шрам, поменьше, был с другой стороны головы - то ли от удара при падении,
то ли
резали и здесь, вскрывая кровоподтек. По-мальчишески симпатичный, ясноглазый и
мягкий,
Андрей роста был невысокого, сложения отнюдь не богатырского, отчего (пока не
заговаривал
и не становилось очевидным дремучее его невежество, хоть и учился в девятом
классе) мог
показаться сыном интеллигентных родителей, запустивших по занятости,
предоставивших
школе и улице свое явно любимое и балуемое чадо. Позже как-то, в ночном
случайном
разговоре, он под великим секретом признался мне, что отец его - крупный
работник в
горкоме партии, оттого и удалось добиться пересуда и уменьшения срока, оттого и
передачи он
получал чаще, чем положено, и зримо иного качества, чем у других. А под секретом
(всем он
говорил, что отец его работает мастером на заводе) потому, что жестоко
преследовали
малолетки детей любого, а особенно партийного, начальства. Кстати, во взрослых
камерах и на
зоне скрывают зеки, если были в партии, спасаясь от непременного потока
оскорблений,
издевательств и вообще совершенно иного отношения, чреватого даже побоями при
первой
подвернувшейся возможности. Для всех же, кто на воле был причастен хоть косвенно
к органам
порядка и правосудия, вообще отводятся в тюрьмах отдельные камеры и особые
существуют
зоны, ибо их участь была бы просто кошмарна. Даже только подозреваемые в работе
в милиции
часто становятся объектами придирок и поношений.
Но вернусь к Андрею. Он лежал в обычной городской больнице, ибо травма его
была
слишком сложна для врачей тюремной санчасти, а в коридоре возле его палаты день
и ночь
дремал на стуле, изнемогая от прикованности к месту, дежурный милиционер.
Убежать Андрей
никуда не мог в своем состоянии, да и не собирался, не тот характер, но
инструкция есть
инструкция. А потом, еще с повязкой на голове, слабый после сотрясения мозга и
тяжелой
операции, был он возвращен в камеру для малолеток, но там ему житья уже не было.
Вообще
тюрьме чуждо сострадание, а у малолеток и подавно. Андрея начали обижать - он
был не в
силах ответить. Страшная есть тюремно-лагерная поговорка, точно передающая
ситуацию:
"обиженных - ебут". Правда, в каждой камере для малолеток полагается держать (и
держат)
одного, а то и двух взрослых из таких же заключенных - это и воспитатели, то
есть
укротители, и надзиратели одновременно. О непорядках, с которыми они не в силах
справиться
сами, они должны сообщать администрации. Но сообщить - значит донести, а кто
возьмет на
себя этот самый тяжкий тюремный грех, предвидя впереди лагерь, куда сведения о
нем рано
или поздно просочатся? Не говоря уже о том, что и сами малолетки - рослые
здоровенные
жеребцы, ни секунды не медлящие с расправой, если она кажется справедливой по
тюремным
нормам, соблюдаемым ими строжайше, словно в любимой увлекательной игре. Так что
максимум того, что может сделать взрослый, - это вслух сказать, кого по его
мнению следует
убрать из камеры - не из числа зачинщиков драк и молодецких игрищ, не из
обижаемых, презираемых и угнетаемых - из так называемых чушек, или чушкарей.
Убрать,
так сказать, наиболее соблазнительную жертву, которая самой слабостью и
незащищенностью
своей стимулирует и провоцирует вспышки жестокости и злобы. Специальная камера
для таких
существует - она так и называется - обиженкой. Но в свою очередь, там такая
вершится
битва за ступень в иерархии (ибо из обиженных "чушкарей" можно еще вернуться в
"пацаны"),
что Андрею не удалось прижиться и там. В результате - он сидел у нас и медленно
приходил в
себя. Он был жертвой, но не следует думать, будто сам был участлив,
сострадателен и добр -
вовсе нет. Повернись по-иному его тюремная фортуна, отыщись два-три дюжих
приятеля, будь
он сам физически покрепче - и он так же лихо бил бы других, отнимал у них
передачу,
заставлял за себя мыть полы и стирать в лохани одежду и дрессировал бы, как
зверей, самых
слабых, забитых и уже опустивших руки, сдавшихся чушкарей: по щелчку пальцами -
немедленный принос сигареты, два щелчка - подать спички, три - принести воду, и
так
далее, а за секунду промедления (если, к примеру, спал и услыхал не сразу)
безжалостные куда
попало побои. И ели бы у него эти несчастные не за столом, а около параши, и
спали бы в грязи
под нарами, и ни о каких высоких материях ("все мы люди, мы друзья по неволе" и
прочее из
гуманистического репертуара) он бы не помышлял. Вот - как пример его
нравственного
кругозора - наш короткий разговор однажды о деянии, приведшем его сюда. История,
в
общем-то, банальнейшая (очень много молодых сидит за изнасилование, что странно
при
сегодняшнем изобилии и доступности): выпили с приятелем бутылку, отправились
вечером
побродить, встретили одноклассницу (с авоськой, мать за молоком послала),
показали ей нож, и
она покорно пошла за ними. Забавно, что они еще раньше, месяца за три до того,
совратили ее
точно таким же образом (девицей она тогда оказалась, они этого даже не ожидали,
в их классе
уже многие сверстницы приобщились к плотским утехам), но тогда она промолчала, а
на этот
раз - рассказала матери. (Очевидно, оправдываясь, почему не принесла молоко.)
Мать
заставила ее заявить в милицию, и все закрутилось. Но существенно здесь (для
нашего героя)
вот что: совершалось это все зимой, в лютый мороз, на кладбище.
- Андрей, - спросил я его, - ты замерз, пока твой напарник с ней был?
- Ой, Мироныч, - по-мальчишески бодро и звонко ответил он. - Просто задубел
даже,
а не замерз. Пока он на ней прыгал, я вокруг прыгал, рядышком, все никак
согреться не мог.
- Ну, а ей-то каково было? - спросил я. - Ведь на снегу же, бедолага,
лежала,
всего-навсего, небось, на своем пальтишке, да еще полураздетая. А?
- Нет, Мироныч, - серьезно и истово ответил мне Андрей. - Нет. Мы же ей
бедра
снегом обтирали.
Таковы были его понятия о человеческом сострадании. И здесь вот, когда он
уже испил
свою чашу унижений и бессилия (ох, как пополнится она в лагере - ибо, кроме
личных данных
Андрея, надо учесть, что статья сто семнадцатая вообще не уважается на зоне,
презирают
почему-то тех, кто "обмакнул конец, а теперь десять лет сушит"), неожиданно в
камеру к нам
попал второй, полный сил, задиристости, отваги и готовности гнуть и ломать что
угодно, а уж
тем более - кого угодно. Он был из главарей, заводил и зачинателей, этакий центр
кристаллизации - таких тоже старались из камер малолеток убирать. Куда придется.
И он
попал к нам.
Но сначала - еще одна история, чтоб ее потом не забыть, - попутная. Из
этого же
маленького городка. Орава молодых сорванцов изнасиловала вечером женщину. Кляпом
каким-то заткнули рот, задранную юбку завязали над головой узлом, и прошлась по
ней вся
компания с шуточками и смехом. А на следующий день мать сказала своему сынуподростку:
- Звери твои дружки, а не люди. И ты такой же. Я в суд не подам, чтобы мне
судье в
глаза не смотреть, родной сын надо мной поиздевался. Ты скажи им только, пусть
кольцо
вернут, что сняли, - это об отце память.
И сын ее повесился в ту же ночь. Тогда она и подала заявление в милицию -
участники
сидели теперь в камере малолеток. Это как раз один из них ударил Андрея.
А пришедшему после него Сергею было всего шестнадцать, но роста он был
прекрасного,
широк в плечах, плотен, красив уже не мальчишеской, а вполне мужской красотой.
Женщинами
самых разных возрастов был он уже настолько избалован, что они даже, кажется,
интересовали
его не очень, слишком рано и слишком доступно оказалось ему это в подмосковном
дачном
городе Пушкине. Душа его жаждала острых развлечений, притом непременно
коллективных.
Рассказы его о них были довольно однообразны: то они всей компанией били кого-то
(что
десятком набрасывались на одного, казалось ему в порядке вещей и не смущало), то
бесцельно
мчались куда-то на украденных мотоциклах (которые потом просто бросали), то
крали коней в
соседнем колхозе и устраивали в лесу скачки. Но в основном все-таки били когото,
не дрались,
нет - именно били, что-нибудь отнимая у позднего прохожего, сошедшего с поезда,
а чаще
всего - просто так, за косой взгляд или отсутствие спичек. Тут Сергей всегда
старался
рассказать поподробней, кто именно из их компании ударил первый, кто сбил с ног,
а кто потом
и куда именно бил ногами. Нет, нет, это не было садизмом, то есть некоторой
душевной
ненормальностью, это была форма развлечения, отсюда и интерес к подробностям.
Добыча его
не волновала, его волновал процесс. Он, к примеру, мог поймать с приятелем кошку
или собаку
и подвесить их на веревке как боксерскую грушу - попади ему в руки оружие, он
бездумно и
спокойно пустил бы его в ход, придумав ситуацию понеобычней. Незадолго до ареста
мне
довелось читать журнальную большую статью о загадочных и загадочно
многочисленных
безмотивных, то есть совершенно бескорыстных преступлениях. Естественно, они
объяснялись
следствием гниения западной цивилизации и растленного бездуховного общества
...Закладка в соц.сетях