Жанр: Драма
Псалом
..., Клавдия и Алексей
Иосифович отошли в угол к окну и начали разговаривать шепотом. Потом Клавдия
вышла, а Алексей Иосифович подошел к детям и сел с ними рядом, задумавшись.
Подумав так, говорит он Нине, отведя ее в сторону, к окну, где раньше шептался с
Клавдией:
- Ты девочка большая уже, должна понимать, что родители твои арестованы, и
скрыть это невозможно. Рядом с нами вас всегда обнаружат, потому что мы
родственники. Потому бери Мишу, неси его в общий зал ожидания, садись и начинай
плакать. Если будут спрашивать, чего плачешь, отвечай - мать бросила и не
приходит... Как фамилия - Иванова.
Ниночка была девочка прилежная и старших слушалась. Взяла она Мишу, пошла в
большой зал, села и начала плакать. Но плакала не по той маме, которая вроде бы
бросила и ушла, а по той маме, что из Витебска, и по бате своему тоже плакала.
Стали подходить люди, спрашивать, в чем дело. Подошла и тетенька с красной
повязкой на рукаве, дежурная по вокзалу.
- В чем дело, - спрашивает, - чего ты плачешь, девочка?
- Мама нас оставила, - говорит Ниночка, как ее научил дядя Алексей, - и не
приходит за нами.
Так ей вдруг стало горько, так заныло в груди, и обидно так, и себя жалко... и
Мишеньку.
- Верно, - говорит дежурная, - девочка правду говорит. Я видела, что в комнате
матери и ребенка была с ними мать, - это она, очевидно, тетю Клавдию видела
рядом и приняла ее за мать. - Возьми братишку и пойдем со мной, - говорит
дежурная.
Подняла Ниночка Мишеньку на руки и пошла за дежурной. Когда проходила мимо
вокзального телеграфа, увидела Ниночка дядю Алексея, который из-за чьих-то спин
выглядывал и на нее смотрел с тревогой. И вот уже нет дяди Алексея. По
переходам, потом по перрону, потом по какой-то привокзальной улице шла Ниночка
вслед за дежурной. Мишенька был тяжелый, Ниночка с ног валилась, руки ее
расцеплялись. Но вот пришли они в какой-то дом. Дежурная ушла, а дети долго
сидели вдвоем на полу в уголочке. Наконец их позвали в другую комнату, где сидел
милиционер. Милиционер начал спрашивать, кто они и откуда. Ниночка, помня
наставления дяди Алексея, ответила, как он научил, а Мишенька испуганно молчал.
Но когда вошла строгая женщина с гребенкой в седых волосах и тоже начала
спрашивать, дети расплакались, и Ниночка рассказала все как было, что фамилия их
не Ивановы, а Кухаренко... Тогда их накормили хорошим обедом, и прожили они в этом
доме три дня, после чего были отправлены на поезде в город Тобольск.
Сначала они попали в детдом имени Макаренко. Располагался он в семи километрах
от Тобольска в старом монастыре среди леса. Хорошо там было. Летом ходили на
Иртыш и Тобол купаться. А возле детдома располагался питомник, где жили лисички,
и детдомовские часто ходили их смотреть. Однако потом случился пожар. Говорили,
что детдом их подожгли монашки за то, что советская власть отняла у них
помещение и передала для воспитания сирот. После пожара всех детей перевели в
Тобольск в детдом имени Крупской, и здесь уже было похуже. Потом вдруг как-то
утром вызвали Нину к заведующей и говорят:
- Кухаренко, завтра тебя отправлять будем.
- Куда? - спрашивает Нина.
- Там увидишь.
- А брат мой Миша?
Ничего заведующая не ответила. Утром простилась Нина с Мишей, и повезли ее с
другими детьми в товарных вагонах очень далеко. Привезли в место, где стало
совсем плохо. Кормят голодно, и воспитатели злые. Вокруг сопки огромные, и детей
всё время медведями пугали, чтоб не отлучались. Однажды Нина видела, как вели
мимо колонну то ли пленных, то ли арестантов. Одна женщина Нине запомнилась,
потому что эту женщину конвоир ударил, и у нее по лицу кровь побежала... С того
дня стала Нина очень нервная, грубила старшим, и ее сажали в погреб, где
хранились бочки с детдомовской кислой капустой.
Воспитание в этом детдоме было твердо упорядоченным, и наказание за провинность
неотвратимо... Здесь слезам не верили.
Вообще- то испокон веков Россия любила поплакать и пожалеть, это в русском
националь-ном характере. Но к 1952 году русская национальная жизнь, как никогда
полно выражавшая жизнь всего государства, достигла крайней цельности и сурового
монашеского порядка. Спасение молодой незрелой души обычно в несерьезности
восприятия жизни. Такая несерьез-ность испокон веков сопровождала в трудные
моменты русскую душу и спасала ее от погибели. К стальному, гвардейскому 1952
году спасительная несерьезность эта была отовсюду изжита, даже из антисемитизма
была изжита веселость. О евреях больше не шутили, над ними больше не
посмеивались, и количество смешных еврейских анекдотов сократилось. Зато
появилось множество аскетически суровых статей, набранных буквально на пределе
господствующей идеологии... Казалось, вот-вот устное слово должно было ворваться в
печатное... Вечером в куплете, утром в газете... Куплеты знаменитой частушки "Бей -
спасай" распевались без лихого веселья, а сурово, как гимн... Измученная, усталая
душа русского человека изменилась полностью, и не веселым православным погромом
запахло, а погромом средневековым, серьезным, католическим... Обсосанная
купоросными польскими устами, польская конфетка "жид", принятая из этих уст в
уста иные, хоть тоже славянские, но более широкие, менее костлявые, сладка была
часто, а не горька. Ох и приятно было подержать ее во рту, водочку ею закусить
приятно было, не хуже, чем огурчиком. И в ученой беседе приятно она рот
освежала. И сугубо русскому литератору на вечные русские вопросы-загадки ответ
подсказывала... Хороша польская конфетка "жид", но к стальному гвардейскому 1952
году стала она горькой пилюлей. Рты жгла, лица искажала.
Господи, каких только страшных лиц не насмотрелся Иволгин Алексей Иосифович. Уж
не кричала даже "боюсь" душа его, а просто дрожала без слов.
- Позвони Фадееву, - шептала в постели Клавдия.
- Чтобы напомнить ему о его выступлении на гражданской панихиде еврейского
буржуазного националиста Михоэлса? - затравленно огрызался Алексей Иосифович.
- Почему напомнить? - говорила Клавдия. - Думаешь, он помнит, где ты с ним
встречался?
- Нет, нет, - говорил Иволгин. - Сейчас главное быть незаметным.
Но трудно быть незаметным, когда русский вопрос: "Кто губит Россию?" - в полный
рост встал, жжет и сверлит русского человека. Это на русской лихой свадьбе во
время веселья легко затеряться, притворившись под столом пьяным, но когда
русский обиды подытоживает, когда русская речь полна шипения и жужжания, "шши"
да "жжи", поди затеряйся... "Што... Жлоб... Шакал... Ж-ж-ж-жид..." По улице идешь - в
разных концах жужжание. В местах общественного пользования - в учреждениях,
кинотеатрах, на транспорте - всюду жужжат... Начал Алексей Иосифович опасаться
трамвайно-троллейбусного транспорта... Трамвайно-троллейбусно-автобусный
антисемитизм явление не новое, однако ныне превратился городской транспорт в
митинги на колесах... Свобода слова, гарантированная Конституцией, в этом
направлении всегда соблюдалась, теперь же ораторов в троллейбусах стало больше,
чем в английском Гайд-парке. И в прежние, более веселые времена побаивался
Алексей Иосифович, когда в городском транспорте затевались меж пассажирами
громкие пересуды. Был случай, зашел как-то в троллейбус весельчак. Это изредка,
но бывает. Понюхал весельчак воздух и говорит:
- Граждане, с чесночком вас, товарищи... Хоть и неясно пока, кто благоухает, но
ведь благоуханье-то теперь наше общее, коллективное.
Некоторые промолчали, но некоторые все же засмеялись, а Алексей Иосифович глаза
опустил и голову в плечи втянул. Не он чеснок ел, но сердце замерло. Вот сейчас
ударят страшным словом под ребра... Сейчас скажут... Но не сказали... Пронесло... И в
другой раз пронесло... И в третий раз... Однако ждал Алексей Иосифович. И сказал
Алексею Иосифовичу один русский человек в троллейбусе номер 20, следовавшем по
маршруту проспект Маркса - Серебряный бор, славянское затейливое название,
сказал, глядя на Алексея Иосифовича в упор:
- Если б нам не надо было выписывать рецептов по-латыни, мы б вас, жидов, давно
б всех удавили.
И троллейбус, этот стихийно созданный коллектив, одобрительным молчанием
поддержал своего оратора. Ибо еврей в русском коллективе - это важная
необходимая деталь для ощущения национального единства.
Не вышел, а вывалился Алексей Иосифович на площади русского гения Пушкина, долго
сидел, держась за сердце.
Через день поехал он в Ленинград в командировку от журнала "Театр", и вкупе с
ним всю дорогу русский человек говорил "по душам".
Вообще антисемитизм городского транспорта резко отличается от антисемитизма
железно-дорожного транспорта. В городском транспорте расстояния коротки,
теснота, быстрая смена действующих лиц, и все это влечет к динамизму, к крику, к
коротким, ясным формулировкам-лозунгам. В железнодорожном транспорте наоборот.
Тут и посвободнее, и времени достаточно, и с людьми сжиться успеешь. Тут
обстоятельные размышления "по правде", здесь анализ. Тут и первая заповедь
антисемита соблюдается, если он не покричать, а порассуждать хочет. Первая
заповедь антисемита - сказать, что у него много друзей евреев. И про братство
порассуждать. Именно в стиле убаюкивающего железнодорожного антисемитизма, под
перестук колес, написал в марте 1877 года Достоевский свой "Еврейский вопрос".
- Да, да, - поддакивал Алексей Иосифович, - я с вами согласен... Я всегда был
интернационалистом, предрассудки своей нации я давно не соблюдаю... У меня и
фамилия интернациональная - Иволгин, и женат я на белоруске... И призыв Федора
Михайловича "Да здравствует братство!" с благодарностью воспринимаю, согласен с
Федором Михайловичем, что еврей скорей не способен понять русского, чем русский
еврея... Между нами говоря, - добавил он, блестя глазами и довольный, что нарвался
на культурного человека, а не на крикуна, - между нами говоря, мне: никогда
еврейские женщины не нравились... Неряшливые, нервные, и в женском есть у них
какая-то чисто еврейская жадность... То ли дело славянки, - и Алексей Иосифович -
искусствовед - доверительно причмокнул губами.
И верно, желая в угоду собеседнику сказать пакость, сказал Алексей Иванович
истину. Когда народ пал духом, то первым делом это на женщине отражается, ведь
женщина создает национальный облик народа. В бытовых концлагерях - местечках,
среди кислых брачных ночей двоюродных братьев с двоюродными сестрами, в духоте,
чтоб сквозняк не простудил чахоточные легкие, от поколения к поколению все более
унижался прекрасный облик библейских красавиц. И женщины с непропорциональными
носами, с костлявыми ляжками либо с обвислыми животами рожали людей узкокостных,
сутулых, слабосильных, хронически больных... Потому все случайно сохранившее
здоровые истоки старалось бежать из еврейства, несмотря на суровые запреты
талмудистов-догматиков, здоровое бежало, спасало себя из бытовых концлагерей,
куда были заперты евреи для разложения и вырождения... Бежали немногие красивые
женщины, согласно биологическому инстинкту старавшиеся продолжить потомство не
свое, погибающее, национальное, а чужое, крепкое. Бежали умные. Бежали цепкие.
Бежали умелые... В любую щелочку, в любой промежуток... Как писал Герцен: "От нужды
хитры были и изворотливы жиды". Никто не созывал по их поводу международных
форумов, никто не создавал международных гуманных денежных фондов. Погибающие
спасали сами себя. Они бежали от еврейского, чтобы сохранить в себе
человеческое. Но цена, которую они при этом заплатили, стала понятна гораздо
позднее, хоть и поныне не всем она понятна. Гораздо дороже она цены, которую
заплатил Фауст Мефистофелю. Не душу они продали, а дух. Душа сохраняет в
человеке человека, дух - сохраняет в человеке Бога. Бежавшие из еврейства
спасали душу, но губили дух...
Так бежал из местечка дед Алексея Иосифовича Иволгина со смешным для славянского
уха именем "Хаим" и с фамилией "Кац"... Хороша фамилия "Кац" для немецких
заработков, но для русских заработков нужна другая... И купил Иосиф Кац, сын
Хаима, у пристава фамилию Иволгин. Недорого заплатил - пять рублей серебром. А
если куда-нибудь подальше, в уезд поехать глухой, то и за рубль серебром купить
можно фамилию его императорского величества Романов. Однако Иосиф Кац, зубной
врач, покупал фамилию в Петербурге, где жизнь подороже. И взял, что дают.
Иволгин так Иволгин. Ох, как был благодарен впоследствии сын, Иволгин Алексей
Иосифо-вич... Лучше любого капитала, лучше дома с усадьбой для еврея в России
такое наследство. Новоиспеченный Иосиф Иволгин принадлежал к тем евреям, которые
жили хорошо, поскольку ловчее умели трудиться на своем поприще, а Россия все
более нуждалась в умелых инженерах, адвокатах и прочих профессиях,
подозрительных русскому землепашцу и землевладельцу. Группировались эти русские
патриоты из еврейства вокруг петербургской газеты "Речь", которую черносотенное
"Русское знамя" называло еврейской не без основания. Чем больше печаталось в
"Речи" обличительных статей против сионизма, пытающегося вовлечь евреев в рамки
узкого национализма вместо братского сотрудничества с великим русским народом,
тем более сатанело черносотенное "Русское знамя", также печатавшее статьи против
сионизма, но более хмельные, размашистые, требующие предотвратить захват
еврейским всемирным кагалом власти над человечеством... Черносотенцы плотничали, и
то время как еврейские русофилы рукодельничали... Зеленел доктор Дубровин, глава
Союза русского народа, читая газету "Речь"... Кровное дело истинно русского
человека, антисемитскую пропаганду, образованные евреи взяли в свои руки, и все
сладкие куски за это перепадали им... Вот мерзкие ловкачи, даже на антисемитизме
умудряются заработать...
Ох уж эта газета "Речь"... Алексей Иосифович, собственно, начал свою литературнокритическую
карьеру именно там, опубликовав молоденьким журналистом заметку о
том, как в одном местечке талмудисты травят юношу, принявшего христианство. И
пристав, мол, не реагирует на жалобы священника, поскольку подкуплен богатыми
жертвователями синагоги. Однако сейчас все реже позволяли Алексею Иосифовичу
высказываться на страницах газет против космополитов, и это был очень плохой
признак. А недавно произошел вовсе неприятный казус. Алексей Иосифович написал
большую статью, в которой анализировалось, как за внешне романтическими приемами
Михоэлса проглядывал мелкобуржуазный еврейский национализм. Ко времени статья,
но не прошла. И вдруг он увидел ее в чуть видоизмененном, более примитив-ном
виде за известной, влиятельной русской подписью на "ов". Алексей Иосифович
растерялся. В конце концов, "наплевать на бронзы многопудье". Однако в
первоначальном виде она прине-сла бы гораздо больше пользы патриотической
пропаганде... Да, то, о чем мечтал в православно-погромном 1905 году доктор
Дубровин, было осуществлено в стальном гвардейском 1952 году. Еврей все более
устранялся из русской патриотической пропаганды. Даже умением его жертво-вали
ради принципов. Страшные времена наступили для Алексея Иосифовича. Повсеместно
отказывались газеты от его услуг, и кто его знает, не лишится ли он завтра
заработка в университете.
- Позвони Фадееву, - шептала Клавдия в постели, - он поможет. Если б не случай с
моей сестрой Валей, я б сама к нему пошла как твоя жена, белоруска.
В то время развивалась в Алексее Иосифовиче знаменитая болезнь тех, кто не ждет
добра от внешнего мира. Они боятся входной двери хуже, чем дикого зверя... Вот
позвонят, вот зашумят по-чужому, страшно зашумят, затопают...
Сосед их дворник вставал рано. Прислушиваясь к шагам в коридоре, думал Алексей
Иосифович ноющим лбом: "Вот какая безопасная профессия для еврея - дворник.
Хитрец сосед, а я не додумался. Только в случае геноцида профессия дворника не
спасает. А если уничтожение на основе классовой борьбы, то дворник - самое
надежное".
- Позвони Фадееву, - упрямо, по-женски, видя спасение только в душевном
прелюбодеянии, твердила Клавдия.
- Хорошо, - сказал Алексей Иосифович. - Завтра позвоню.
То ли чтоб успокоить жену сказал, то ли действительно решился, он и сам не
понял... Но что значит "завтра" в 1952 году для работника самого опасного участка
социалистического строительства - культуры? Каждое "завтра" требовало новых
жертвоприношений, точно злой языческий идол было это "завтра". И не подменяли
человеческие жертвы овцами, как по призыву Ангела подменил Авраам Исаака овном
для заклания и всесожжения. И истощалось жертвенное стадо людское, уменьшилось
так, что в жертвы начали брать из наиболее ухожен-ных. Каждой статье по вопросу
идейной борьбы требовались новые жертвы, и каждому узкому заседанию, и каждому
общему собранию. Настало и для Иволгина его "завтра", поволокли под нож на
семинаре по вопросам об изображении классового врага в современной драматургии.
И что вспомнили? Время, когда Иволгин был молод и стремился обратить на себя
внимание. А где ж еще обратишь на себя внимание, как не в полемике? В частности,
в полемике против тех, кто считал, что классового врага можно изображать только
смешным, карикатурным... "Комсомо-лец, мол, не может создать образ классового
врага во всех тонкостях его психологии. Конечно, можно классового врага
изобразить и смешным, и карикатурным. Этим художник выразит свое отношение, свою
ненависть к классовому врагу. Но это будет сатирический прием, который должен
распространяться на все произведение".
- Иными словами, Иволгин призывает вместе с карикатурой на классового врага
создать окарикатуренную атмосферу советской действительности, дабы не исказить
общего художест-венного впечатления. Рядом с современным Хлестаковым не может,
мол, существовать современный положительный, полнокровный советский характер, а
требуется советский Городничий и какой-то там советский Сквозник-Думухановский...
"Душно как, точно за горло схватили... Открыть бы окна... Окна настежь... Пожалейте
меня... Не надо прощать, на это я не могу надеяться, просто пожалейте".
- Цитирую: "Изображать классового врага таким, каков он есть, во весь рост его
филосо-фии и психологии и во всю ширь его деятельности..." Иными словами, под
видом объективизма Иволгин призывает протащить на сцену антисемитские проповеди...
- Иволгин... Иволгин... Иволгин... Иволгин... И вдруг кто-то сказал: "Кац"...
- Иволгин-Кац, как и любимый им Мейерхольд, принадлежат к той, с позволения
сказать, плеяде, которую Луначарский назвал "скисшей интеллигенцией", и,
несмотря на последующие ошибки самого Луначарского, в этом вопросе он был прав...
- Станиславский тоже отдал дань чужому влиянию, буржуазному реализму... Однако он
нашел в себе силы...
Странное состояние испытывал сейчас Алексей Иосифович, душевный мираж,
неожиданное состояние. Навсегда запомнились слова русского человека, сказанные в
троллейбусе номер 20 маршрута проспект Маркса - Серебряный бор: "Если б нам не
надо было выписывать рецепты по-латыни, мы б вас, жидов, всех давно удавили".
Теперь давят. Неужели же научились сами писать по-латыни? Нет, милые, вы еще не
знаете, что такое латынь. У нас латынь в самой глубине сердца. Глубоко закопана,
как дорогой покойник. А сверху ядреный народный чернозем, бесплодная глина
интеллигентных раскаяний.
"В четыре часа предполагалась торжественная служба. Я был в раю. Звучал орган.
Длинные аллеи белых покрывал. Нежный звон серебряных колокольчиков, звон от
потряхивания их нежными руками бледных мальчиков. Хор ангелов. Хоругви из
нежных, благоухающих кружев. Свечи и дневной свет за окнами. Ладан, клубящийся
дым от кадильниц и золотая осень за окнами. Статуи Мадонны и стук по каменному
полу молящихся такой же глухой, как шепот листвы за окнами. Я стоял так долго,
пока не вынужден был уйти от усталости".
Это Мейерхольд времен постановки "Сестры Беатрисы". Вот что такое латынь,
товарищ...
Когда кончился семинар, все выходившие видели Алексея Иосифовича сидящим в
глубоком мягком кресле, в салоне перед залом заседаний. Боковой свет освещал его
лицо, твердое лицо покойника из белого мрамора. Сильно откинувшись телом,
упираясь затылком запрокинутой головы в спинку кресла, он в то же время
вытянутые далеко вперед белые мраморные руки сложил на рукояти богатой, толстой,
с медной монограммой суковатой палки, покрытой желтым лаком. Так он сидел, все
шли мимо него, точно шагали через попираемый труп. Когда посмотрел на него
Господь, то пожалел имя Свое святое, которое бесславилось, и сказал:
- Не для вас Я сделаю это, а ради святого Имени Моего, которое вы обесславили у
народов, куда пришли. И освящу великое Имя Мое, бесславимое у народов, среди
которых вы обесславили Его, и узнают пароды, что Я Господь, когда явлю на вас
святость Мою перед глазами их. И возьму вас из народов и соберу вас из всех
стран и приведу вас в землю вашу. И окроплю вас чистой водой, и вы очиститесь от
всех скверн ваших, и от всех идолов ваших очищу вас. И дам вам сердце новое и
дух новый дам вам и возьму из плоти вашей сердце каменное и дам вам сердце
плотяное. Тогда вспомните о злых путях ваших и недобрых делах ваших и
почувствуете отвращение к самим себе за беззаконие ваше и за мерзости ваши. И
узнают народы, которые останутся вокруг вас, что Я, Господь, вновь созидаю
разрушенное, засаждаю опустелое. Я, Господь, сказал - и сделал.
Так говорил Господь, глядя на попираемого в ничтожестве своем Алексея Иосифовича
из колена Рувима, и пока Он говорил, читала у себя дома это пророчица Пелагея,
раскрыв подаренную старухой Чесноковой Библию на книге пророка Иезекииля и
присев на табурете у подоконника. Отец же ее Дан, Аспид, Антихрист, в то время
подметал двор от опавшей осенней листвы, прилипшей к земле и намокшей от дождя.
Нелегкая и долгая это была работа, до самого вечера она затянулась, и приемная
дочь его, пророчица Пелагея, взяв деревянную лопату, вышла помогать отцу. Так
работали они, пока в числе прочих жильцов, идущих мимо, не пронесло соседа
Алексея Иосифовича, который шел будто слепой, ощупывая дорогу богатой палкой,
купленной в Сочи. Тогда закончили они работу и пошли пить во взаимной любви
счастливый свой недорогой вечерний чай. А семья Иволгиных села за свой богатый
горький ужин по рецепту из притчей Соломоновых: жареное жирное бычье мясо...
В нервной тоске поел много жирного бычьего мяса Иволгин-Кац и лег в постель.
Страшно было в семье Иволгиных. Даже Савелий, подросток-полукровка, который ни о
чем давно уже не думал глубоко, кроме как о женском теле, ощутив его через
Ниночку, двоюродную сестру, ныне испугался за отца и сказал:
- Папочка и мамочка, я больше не буду вас огорчать...
Однако Клавдия, рассеянная в тоске своей, прикрикнула на него:
- Иди к себе!
После чего Савелий ушел к себе и наедине, никем не контролируемый, предался
дурному. А Клавдия затеяла обычный постельный разговор:
- Позвони Фадееву... Иначе поздно будет.
- Хорошо, - ответил Иволгин, - завтра позвоню.
И заснул или впал от страха в беспамятство. Вот снится ему сон, будто он
действительно звонит генеральному секретарю Союза советских писателей, члену ЦК,
депутату Верховного Совета. По телефону говорит с Фадеевым. А телефон - газетный
кулек, какой в ларьках или на рынке сворачивают для определенного рода
продуктов. Нет, конечно, не через один лишь газетный кулек у Алексея Иосифовича
с товарищем Фадеевым связь осуществляется. Что-то висит у него через плечо вроде
сумки, и Алексей Иосифович знает, что это часть аппарата прямой связи. Но только
ощущает тяжесть, видеть же не видит и пощупать не может. В реальности - газетный
кулек, и который он говорит как в рупор.
- Товарищ Фадеев, здравствуйте, - говорит Алексей Иосифович.
- Здравствуйте, товарищ Иволгин, - доносится им кулька.
От сердца отлегло. "Товарищем назвал. Кацем не назвал".
- Товарищ Фадеев, - говорит в кулек Алексей Иосифович, - сегодня на семинаре по
отображениию образа классового врага в драматургии группой лиц, не заслуживающих
политического доверия, мне были предъявлены обвинения нелепые... Да, нелепые,
товарищ Фадеев...
В газетном кульке воцарилось долгое молчание, но чувствовалось, что связь
существует, просто задумался товарищ Фадеев, чтобы ответить не лишь бы что... И
отвечает после паузы товарищ Фадеев из газетного кулька:
- Разве за то, что я люблю своего дедушку, мне деньги платят?
Недаром думал Фадеев, философски вроде ответил, притчей вроде ответил. Но каков
ее смысл?
- Товарищ Фадеев, - кричит в газетный кулек Алексей Иосифович, - товарищ...
разъясните...
Слабеет связь, ничего уж не выдавишь из газетного кулька. В холодном поту
проснулся Алексей Иосифович.
Была поздняя ночь, почти рассвет, а в большом бессонном городе это самый
неподвижный момент. Ночное уже отгремело, рассветное еще не начинало... Жена
спала, за стеной у Савелия тихо. Быстро присел к письменному столу Алексей
Иосифович и написал при свете штепсельной лампы короткое, ясное письмо Фадееву...
Так, мол, и так... Потом оделся, вышел на цыпочках в коридор, стараясь не дышать,
отпер дверь и вышел, прошел недалеко, дрожа от рассветной осенней сырости, до
первого же почтового ящика и, когда опустил письмо, вдруг вздрогнул всеми
членами своими, охватил руками холодный казенный металл и заплакал, как пьяный,
о своей погубленной жизни. Что его губило? Отчего было так обидно? Разве впервой
гибнет на этом свете человек? Но не ради своего он жил и не ради своего погибал.
Не Иван да Марья встретились, чтоб зачать Алексея Иосифовича, - вот что его
губило... Обидно, обидно... Ах, если б от непорочного зачатия родиться, а не от
Иосифа Хаимовича... Уперся Алексей Иосифович лбом в безразличный холодный металл
почтового ящика, где отныне и безвозвратно отделилось от него письмо к товарищу
Фадееву, написанное под впечатлением странного сна. И через бессловесный плач
повторил он проклятия пророка Иеремии самому себе: "Проклят день, в который я
родился! День, в который родила меня мать, да не будет благословлен! Проклят
человек, который принес весть отцу моему и сказал: у тебя родился сын - и тем
очень обрадовал его.
...Поділитися у соцмережах