Жанр: Драма
По эту сторону рая
...рить с людьми, которые не захотят тебя
слушать, - и это с твоими-то данными!
- Так, вероятно, рассуждал много лет назад великомученик Стефан. Но он стал
проповедовать, и его убили. Умирая, он, возможно, подумал, что зря старался. Но,
понимаешь, мне-то всегда казалось, что смерть Стефана - это то самое, что
вспомнилось Павлу на пути в Дамаск и заставило его идти проповедовать учение
Христа по всему миру.
- Ну, дальше.
- А дальше - все. Это мой личный долг. Даже если сейчас я просто пешка, просто
жертва чьих-то козней. Боже ты мой, Эмори, неужели ты думаешь, что я люблю
немцев?
- Ну, больше мне сказать нечего - я исчерпал свои доводы насчет непротивления, и
передо мной стоит только исполинский призрак человека, такого, какой он есть и
каким всегда будет. И этому призраку одинаково импонирует логическая
необходимость Толстого и логическая необходимость Ницше... - Эмори осекся. - Ты
когда уезжаешь?
- На будущей неделе.
- Значит, еще увидимся.
Они разошлись, и Эмори подумал, что очень похожее выражение было на лице Керри,
когда они прощались под аркой Блера два года назад. Он с грустным недоумением
спросил себя, почему сам он не способен на такие же элементарно честные
поступки, как эти двое.
- Бэрн - фанатик, - сказал он Тому, - и он неправ, и я сильно подозреваю, что он
- слепое орудие в руках анархистов-издателей и агитаторов на жалованье у
немцев, - но я все время о нем думаю - как он мог вот так поставить крест на
всем, для чего стоит жить...
Бэрн уехал неделю спустя, как-то трагически-незаметно. Он распродал все свое
имущество и зашел проститься, ведя за руль обшарпанный старый велосипед, на
котором решил добираться до родного дома в Пенсильвании.
- Петр-отшельник прощается с кардиналом Ришелье, - изрек Алек, который сидел
развалясь у окна, пока Бэрн и Эмори пожимали друг другу руки.
Но Эмори было не до шуток, и, глядя вслед Бэрну, крутящему своими длинными
ногами педали нелепого велосипеда, он знал, что ему предстоит очень тоскливая
неделя. В вопросе о войне у него сомнений не было, Германия по-прежнему
олицетворяла в его глазах все, против чего возмущалась его душа, - грубый
материализм и полный произвол власти, - но лицо Бэрна не забывалось, и ему
претили истерические выкрики, звучавшие вокруг.
- Какой смысл в том, что все вдруг обрушились на Гете? - взывал он к Алеку и
Тому. - К чему писать книги, доказывающие, что это он развязал войну или что
недалекий, перехваленный Шиллер - сатана в человеческом образе?
- Ты что-нибудь их читал? - лукаво спросил Том.
- Нет, - честно признался Эмори. - И я нет, - рассмеялся Том.
- Пусть их кричат, - спокойно сказал Алек. - А Гете все равно стоит на своей
полке в библиотеке, чтобы всякий, кому вздумается, мог над ним поскучать.
Эмори промолчал, и разговор перешел на другое.
- Ты в какие части пойдешь, Эмори?
- Пехота или авиация - никак не решу. Технику я терпеть не могу, но авиация для
меня, конечно, самое подходящее.
- Вот и я так же думаю, - сказал Том. - Пехота или авиация. Авиация, конечно, -
это вроде бы романтическая сторона войны, то, чем в прежнее время была
кавалерия; но я, как и Эмори, не отличу поршня от лошадиной силы.
Эмори сознавал, что ему недостает патриотического пыла, и недовольство собой
вылилось в попытку возложить ответственность за войну на предыдущее поколение...
на тех, кто прославлял Германию в 1870 году, на воинствующих материалистов, на
восхвалителей немецкой науки и деловитости. И вот однажды он сидел на лекции по
английской литературе, слушал, как лектор цитирует "Локсли Холл", и с мрачным
презрением судил Теннисона и все, что тот собой олицетворял, - потому что считал
его викторианцем.
Господа викторианцы, чужды вам и скорбь, и гнев,
Ваши дети пожинают ваш безрадостный посев,
- записал Эмори в своем блокноте. Лектор что-то сказал о цельности Теннисона, и
пятьдесят студенческих голов склонились над тетрадями. Эмори перевернул страницу
и опять стал писать:
Вы дрожали, узнавая то, что Дарвин возвестил,
И когда убрался Ньюмен, и в обычай вальс входил...
Впрочем, вальс появился намного раньше... Эту строку он вычеркнул.
- ...и озаглавленное "Песня времен порядка!", - донесся откуда-то издали тягучий
голос профессора. "Времен порядка"! Боже ты мой! Все запихнуто в ящик, а
викторианцы уселись на крышку и безмятежно улыбаются... И Браунинг на своей вилле
в Италии бодро восклицает: "Все к лучшему!" Эмори опять стал писать:
Вы колена в божьем храме преклоняли то и знай,
Восхваляли за "доходы", упрекали за Китай.
Почему у него никогда не получается больше одного двустишия зараз? Теперь ему
нужна рифма к строке:
Бог спивался, ни пытались вы научно подтвердить...
Ну ладно, пока пропустим.
И полвека жил в Европе всяк из вас, ханжа и сноб,
И считал, что все в порядке, и сходил прилично в гроб.
- К этому в общих чертах сводятся идеи Теннисона, - гудел голос профессора. - Он
вполне мог бы озаглавить свое стихотворение, как Суинберн, "Песня времен
порядка". Он воспевал порядок в противовес хаосу, в противовес бесплодному
растрачиванию сил.
Вот оно, почувствовал Эмори. Он снова перевернул страницу и те двадцать минут,
что еще оставались до конца лекции, писал, уже не отрываясь. Потом подошел к
кафедре и положил на нее вырванный из тетради листок.
- Это стихи, посвященные викторианцам, сэр, - сказал он сухо.
Профессор с интересом потянулся к листку, Эмори же тем временем быстро вышел из
аудитории.
Вот что он написал:
Песни времен порядка -
Вот наследье ваших времен.
Аргументы без заключенья,
В рифмах - на жизнь ответ,
Ключ блюстителей заточенья,
Колокольный старый трезвон...
Завершилась с годами загадка,
А мы - завершенье лет.
Нам - море в разумных пределах,
Крыша неба над низким жильем,
Не для дуэли перчатка,
Пушки, чтоб нас стерегли,
Сотни чувств устарелых
С пошлостью о любом,
Песни времен порядка
И язык, чтобы петь мы могли.
МНОГОЕ КОНЧИЛОСЬ
Апрель промелькнул, как в тумане - в туманной дымке долгих вечеров на веранде
клуба, когда в колоннадах граммофон пел "Бедняжка Баттерфляй", любимую песенку
минувшего года. Война словно бы и не коснулась их, так могла бы протекать любая
весна на старшем курсе, если не считать проводившейся через день военной
подготовки, однако Эмори остро ощущал, что это последняя весна старого порядка.
- Это массовый протест против сверхчеловека, - сказал Эмори.
- Наверно, - согласился Алек.
- Сверхчеловек несовместим ни с какой утопией. Пока он существует, покоя не жди,
он пробуждает худшие инстинкты у толпы, которая слушает его речи и поддается их
влиянию.
- А сам он всего-навсего одаренный человек без моральных критериев.
- Вот именно. Мне кажется, опасность тут вот в чем: раз все это уже бывало в
прошлом, когда оно повторится снова? Через полвека после Ватерлоо Наполеон стал
для английских школьников таким же героем, как Веллингтон. Почем знать, может
быть, наши внуки будут вот так же возносить на пьедестал Гинденбурга.
- А почему так получается?
- Виновато время, черт его дери, и те, кто пишет историю. Если бы нам только
научиться распознавать зло как таковое, независимо от того, рядится ли оно в
грязь, в скуку или в пышность...
- О черт, мы, по-моему, только и делали эти четыре года, что крушили все на
свете.
А потом настал их последний вечер в Принстоне. Том и Эмори, которым наутро
предстояло разъехаться в разные учебные лагеря, привычно бродили по тенистым
улочкам и словно все еще видели вокруг знакомые лица.
- Сегодня из-за каждого дерева смотрят призраки.
- Их тут везде полным-полно. Они постояли у колледжа Литтл, посмотрели, как
восходит луна и серебрится в ее сиянии шиферная крыша соседнего здания, а
деревья из черных становятся синими.
- Ты знаешь, - шепотом сказал Том, - ведь то, что мы сейчас испытываем, это
чувства всей замечательной молодежи, которая прошумела здесь за двести пет.
От арки Блера донеслись последние звуки какой-то песни - печальные голоса перед
долгой разлукой.
- И то, что мы здесь оставляем, это нечто большее, чем наши товарищи, это
наследие молодости. Мы - всего лишь одно поколение, мы разрываем все звенья,
которые словно бы связывали нас с поколением, носившим ботфорты и шейные платки.
В эти темно-синие ночи мы ведь бродили здесь рука об руку с Бэрром и с Генри
Ли...14 Да, именно темно-синие, - отвлекся он. - Всякое яркое пятно испортило бы
их, как ненужная экзотика. Шпили на фоне неба, сулящего рассвет, и синее сияние
на шиферных крышах... грустно это... очень.
- Прощай, Аарон Бэрр! - крикнул Эмори, повернувшись к опустевшему НассауХоллу.
- Нам с тобой случалось заглядывать в причудливые закоулки жизни.
Голос его отозвался эхом в тишине.
- Факелы погасли, - прошептал Том. - О Мессалина, длинные тени минаретами
прочертили арену цирка...
На минуту вокруг них зазвучали голоса их первого курса, и они посмотрели друг на
друга влажными от слез глазами.
- К черту!
- К черту!
Скользит последний луч. Ласкает он ряд шпилей, солнцем только что залитый, и
духи вечера, тоской повиты, запели жалобно под лирный звон в сени дерев, что
служат им защитой. Скользит по башням бледный огонек... Сон, грезы нам дарующий,
возьми ты, возьми на память лотоса цветок и выжми из него мгновений этих сок.
Средь звезд и шпилей, в замкнутой долине, нам снова лунный лик не просквозит.
Зарю желаний время обратит в сиянье дня, не жгущее отныне. Здесь в пламени нашел
ты, Гераклит, тобой дарованные предвещанья, и ныне в полночь страсть моя узрит
отброшенные тенью средь пыланья великолепие и горечь мирозданья.
Интерлюдия: МАЙ 1917 - ФЕВРАЛЬ 1919
Письмо, помеченное "январь 1918", от монсеньера Дарси Эмори Блейну, младшему
лейтенанту 171-го пехотного полка, порт погрузки - лагерь Миллз, Лонг-Айленд.
"Дорогой мой мальчик!
Мне нужно знать о тебе одно: что ты жив; для остального мне довольно поворошить
свою беспокойную память - градусник, показывающий только подскоки температуры, -
и вспомнить, чем я сам был в твоем возрасте. Но людям свойственно болтать
языком, и мы с тобой будем по-прежнему перекрикиваться через всю сцену, пока
последний занавес не упадет прямо нам на головы. Но ты включил свой
подрагивающий волшебный фонарь жизни с тем же примерно набором картинок, какой
был у меня, так что мне просто необходимо написать тебе, хотя бы только для
того, чтобы возопить о беспредельной человеческой глупости...
Один этап закончен: что бы с тобой ни случилось, ты никогда уже не будешь тем
Эмори Блейном, которого я знал, никогда уже мы не встретимся так, как
встречались, потому что твое поколение становится суровым и жестким, куда более
суровым и жестким, чем суждено было стать моему поколению, вскормленному на
легкой пище девяностых годов.
Я тут недавно перечитывал Эсхила, и в божественной иронии "Агамемнона" я нахожу
единственную разгадку нашего жестокого века, когда рушится весь мир и ближайшую
аналогию можно сыскать только в безнадежной резиньяции древних. Порой я думаю о
наших солдатах во Франции как о римских легионерах, посланных за тридевять
земель от своего развратного города сдерживать натиск варварских орд... а орды-то
несут опасность посерьезнее, чем этот развратный город... еще один удар вслепую по
всему человечеству, фурии, которых мы много лет назад вознесли на пьедестал, над
чьими трупами мы победно блеяли с начала до конца викторианской эры...
А останется от всего этого мир, насквозь пропитанный материализмом, и -
католическая церковь. Я все думаю, как ты найдешь в нем свое место. В одном я
уверен: кельтом ты проживешь свою жизнь и кельтом умрешь; так что если ты не
используешь небо как неизменное мерило для своих идей, земля будет столь же
неизменно опрокидывать твои честолюбивые замыслы.
Эмори, я как-то неожиданно понял, что я старик. Как у всех стариков, у меня были
свои фантазии, и я тебе о них расскажу. Я тешил себя выдумкой, что ты мой сын,
что, может быть, в молодости я однажды впал в бессознательное состояние и зачал
тебя, а когда сознание вернулось, - я об этом не помнил... Это инстинкт отцовства,
Эмори, ведь безбрачие касается не только плоти, оно глубже...
Иногда мне думается, что мы с тобой потому так похожи, что у нас был общий
предок, и я установил, что единственная кровь, общая для семейств Дарси и О'Хара
- это кровь О'Донагю... кажется, его звали Стивен...
Когда молния ударяет в одного из нас, она ударяет в обоих: стоило тебе отбыть в
порт отправления, как я получил бумаги для поездки в Рим и теперь с минуты на
минуту жду указаний, где мне сесть на пароход. Еще до того, как ты получишь это
письмо, я буду в пути, а потом настанет и твой черед. Ты пошел на войну, как
подобает джентльмену, так же, как пошел в школу и в университет, - потому что
так было нужно. Похвальбу и геройские позы вполне медлю оставить на долю средних
классов, у них это получается гораздо лучше.
Помнишь ли ты те дни в марте прошлого года, когда ты привозил ко мне из
Принстона Бэрна Холидэя? Какой это чудесный юноша! Позже, когда ты мне написал,
что я, по его мнению, молодец, меня это просто сразило.
Как мог он так обмануться? Вот уж чего нельзя сказать ни про тебя, ни про меня.
Допускаю, что мы с тобой незаурядные, умные, можно даже, пожалуй, сказать -
блестящие. Мы способны привлекать к себе людей, создавать атмосферу, - способны
почти до конца растворить свои кельтские души в кельтских неуловимостях, почти
всегда можем настоять на своем. Но молодцы? Нет, это не о нас.
В Рим я еду с интереснейшим досье и с рекомендательными письмами во все столицы
Европы, и когда я там появлюсь, это "произведет впечатление". Эх, если бы я мог
взять тебя с собой! Последние строки звучат, пожалуй, несерьезно, не с такими бы
словами пожилому священнику обращаться к юноше, уезжающему на войну;
единственное мое оправдание в том, что пожилой священник, в сущности,
разговаривает с самим собой. Многое у нас с тобой скрыто очень глубоко, и ты не
хуже меня знаешь, что именно. У нас обоих есть глубокая вера, хотя у тебя она
еще не осознанная; и непомерная честность, которую не уничтожить никакой нашей
софистике, и, главное - детская простота души, уберегающая нас от подлинной
злобы.
Я написал для тебя ирландский "плач", который и прилагаю. Жаль, что твои
"ланиты" не соответствуют описанию их, которое ты там найдешь, вольно ж тебе
ночи напролет курить и читать.
Итак, вот мое творение.
ПЛАЧ ПО НАЗВАНОМУ СЫНУ, УХОДЯЩЕМУ НА ВОЙНУ ПРОТИВ ЧУЖЕЗЕМНОГО КОРОЛЯ
Ochone
Он ушел от меня сын души моей
В пору золотого расцвета как Энгус Ог Энгус сияющих птиц
А разум его могуч и тонок подобно разуму Кухулина на Мюиртиме.
Awirra sthrue
Чело его бело как молоко коров из стада королевы Мэйв
Ланиты его алы как вишни с того древа Что склонилось дабы Мария
угостила сына божия.
Aveelia Vrone
Кудри его подобны золотому оплечью королей Тары
Очи его подобны четырем серым морям Эрина Затуманенным дождем.
Mavrone go Gudyo
Он ринется в веселую багряную битву
Среди вождей свершающих великие подвиги И жизнь его уйдет от него
И ослабнут струны моего сердца.
A Vich Deelish
Мое сердце это сердце моего сына
И конечно моя жизнь это его жизнь Можно второй раз быть молодым
Только в сыновьях.
Jia du Vaha Alanav
Да будет сын божий над ним и под ним впереди него и сзади него
Да затуманит взор чужеземному королю властитель стихий
Да проведет его владычица милосердия за руку сквозь гущу его
супостатов так что они не увидят его
Да оградят его надежнее щита Патрик Гэльский и Колумб Церковный и
пять тысяч святых Эрина
Когда он ринется в битву.
Och ochone.
Эмори, Эмори, почему-то я чувствую, что это конец. Один из нас (а может быть, и
оба) не переживет эту войну... Я все пытаюсь дать тебе понять, как много значило
для меня последние несколько лет это перевоплощение в тебя... поразительно мы с
тобой одинаковые... поразительно разные...
Прощай, мой мальчик, да хранит тебя бог.
Тэйер Дарси".
НОЧНАЯ ПОГРУЗКА
Эмори продвигался по палубе, к носу, пока не нашел табуретку под электрической
лампой. Порывшись в карманах, он достал блокнот и карандаш и стал писать,
медленно и старательно:
Пора нам в путь...
Мы молча шли по улице пустой,
Где смолк нестройный гам,
И страшен был наш серый, зыбкий строй
Мятущимся теням,
И откликался эхом порт ночной
Размеренным шагам.
Вот палуба...
А ветер все смирней.
Уходит призрак-брег -
Там жалкие обломки сотен дней...
Оплачем ли мы бег
Бесплодных лет?
Как пенна моря муть!
А тучи раздались, и небосвод
Небес огни стремятся захлестнуть,
И за кормою клокотанье вод
Нам всеобъемлющий ноктюрн поет
...Пора нам в путь.
Письмо от Эмори, помеченное "Брест, 11 марта 1919г. - лейтенанту Т. П.
Д'Инвильерсу, лагерь Гордон, Джорджия"
"Дорогой Бодлер!
Встречаемся в Манхэттене 30-го самого что ни на есть сего месяца, затем
подыскиваем себе шикозную квартиру - ты, я и Алек, который в данную минуту
находится рядом со мной. Я еще не знаю, чем займусь, но смутно мечтаю посвятить
себя политике. Почему это в Англии избранная молодежь из Оксфорда и Кембриджа
идет в политику, а мы в США доверяем ее всякому сброду, людям, взращенным на
уличных митингах, воспитанным мелкими политиканами, и посланным в Конгресс
толстопузым продажным мошенникам, не имеющим "ни идей, ни идеалов", как мы,
бывало, выражались на диспутах. Еще сорок лет назад у нас были среди политиков
хорошие люди, но нас, нас-то для того воспитали, чтобы мы умели нажить миллион и
"показать, из какого мы теста". Иногда я жалею, что я не англичанин,
американская жизнь кажется мне до того глупой, бессмысленной и гигиеничной, -
что хоть на крик кричи.
Теперь, после смерти бедной Беатрисы, у меня будет немного денег - увы, очень,
очень немного. Я могу простить матери почти все, не могу простить одного:
незадолго до смерти, в припадке религиозности, она завещала половину того, что у
нее еще оставалось, на церковные витражи и стипендии в духовных семинариях.
Мистер Бартон, мой поверенный, пишет, что мои тысячи вложены главным образом в
акции трамвайных компаний, а оные компании терпят убытки, потому что цена за
проезд всего пять центов. Представляешь себе платежную ведомость, по которой
неграмотному человеку платят 350 долл. в месяц?! И все же я в это верю, хотя и
видел своими глазами, как состояние, некогда весьма приличное растаяло в
результате спекуляций, транжирства, демократического законодательства и
подоходных налогов, - да, малютка, я человек современный.
Как бы там ни было, квартира у нас будет первый сорт. Ты можешь получить работу
в каком-нибудь журнале мод, Алек может поступить в ту Цинковую компанию, или чем
там владеют его родители, - он читает через мое плечо и говорит, что компания
медная, но, по-моему, это на имеет значения, а ты как считаешь? Нажиты деньги на
цинке или на меди - один черт, коррупция, надо думать, везде одинаковая. Что
касается широко известного Эмори, он бы стал писать бессмертные литературные
произведения, будь он хоть в чем-нибудь достаточно уверен для того, чтобы
сообщить об этом публике. А искусно сформулированная банальщина - это самый
опасный дар потомству.
Том, почему бы тебе не принять католичество? Конечно, чтобы стать хорошим
католиком, тебе пришлось бы отказаться от бурных романов, в которые ты меня
когда-то посвящал, но стихам твоим пошло бы на пользу, если бы в них появились
высокие золотые подсвечники и долгие песнопения, и, хотя американское
духовенство весьма буржуазно, как любила говорить Беатриса, ты мог бы посещать
только церкви самого высокого полета, и я познакомил бы тебя с монсеньером
Дарси, он-то не человек, а чудо.
Смерть Керри я пережил очень тяжело и смерть Джесси тоже, но не настолько. И мне
очень, очень хотелось бы узнать, в каких несусветных потемках затерялся Бэрн.
Как ты думаешь, может быть, он сидит в тюрьме под вымышленным именем? Покаюсь
тебе, война не сделала меня правоверным, что было бы законной реакцией, а,
наоборот, превратила в рьяного агностика. Католической церкви за последнее время
так часто подрезали крылья, что в войне она играла робкую, почти незаметную
роль, и хороших писателей у католиков не осталось. Честертоном я сыт по горло.
Мне попался всего один солдат, который пережил столь широко разрекламированное
духовное обновление наподобие этого Доналда Хэнки, к тому же тот, которого я
знал, еще до войны готовился принять сан, так что он уже и для духовного
обновления созрел. Честно говоря, по-моему, все это чушь, хотя для тех, кто
оставался дома, это, видимо, послужило своего рода сентиментальным утешением и,
возможно, заставит многих родителей оценить по достоинству своих детей. Этакая
религиозность под влиянием катастрофы никакой ценности не представляет и в
лучшем случае недолговечна. Думаю, что на каждого солдата, открывшего для себя
бога, приходится четыре, которые открыли Париж.
Но мы - ты, я и Алек - мы заведем, черт возьми, слугу японца и будем
переодеваться к обеду, и пить вино, и вести бесстрастную созерцательную жизнь.
Ох, лишь бы хоть что-нибудь случилось! Я себе места не нахожу от тревоги и
безумно боюсь растолстеть или влюбиться и стать семьянином.
Поместье в Лейк-Джинева будет сдано в аренду.
Сразу, как вернусь, съезжу на Запад, повидаюсь с мистером Бартоном и узнаю от
него все подробности. Пиши мне на отель "Блекстон" в Чикаго.
Засим остаюсь, дорогой Босуэлл,
Сэмюел Джонсон".
Книга вторая: ВОСПИТАНИЕ ЛИЧНОСТИ
Глава I: ЕЕ ПЕРВЫЙ БАЛ
Время действия - февраль. Место действия - большая нарядная спальня в особняке
Коннеджей на Шестьдесят восьмой улице в Нью-Йорке. Комната явно девичья: розовые
стены и занавески, розовое покрывало на кремовой кровати. Вся комната выдержана
в розовых и кремовых тонах, но из обстановки прежде всего бросается в глаза
роскошный туалетный стол со стеклянной крышкой и трехстворчатым зеркалом. На
стенах - дорогая гравюра с картины "Спелые вишни", несколько вежливых собачек
Лендсира и "Король Черных островов" Максфилда Пэрриша15.
Страшный беспорядок, а именно: 1) семь-восемь пустых картонок, из пасти которых
свисают, пыхтя, языки папиросной бумаги; 2) гора уличных костюмов вперемешку с
вечерними платьями - все лежат на столе, все, несомненно, новые; 3) рулон тюля,
потерявший всякое самоуважение и раболепно обвившийся вокруг всевозможных
предметов; 4) на двух изящных стульчиках - стопки белья, не поддающегося
подробному описанию. Возникает желание узнать, в какую сумму обошлось все это
великолепие, и еще большее желание увидеть принцессу, для которой... Вот! Кто-то
входит. Какое разочарование! Это всего лишь горничная, она что-то ищет. Под
одной кучкой белья - нет. Под другой, на туалете, в ящиках шифоньерки. Мелькает
несколько очень красивых ночных рубашек и сногсшибательная пижама, но это не то,
что ей нужно. Уходит.
Из соседней комнаты слышна неразборчивая воркотня. Теплее. Это мать Алека,
миссис Коннедж, пышная, важная, нарумяненная и вконец замученная. Губы ее
выразительно шевелятся, она тоже принимается искать. Ищет не так старательно,
как горничная, но зато яростнее. Спотыкается о размотавшийся тюль и отчетливо
произносит: "О черт". Удаляется с пустыми руками. Опять разговор за сценой, и
девичий голос, очень избалованный голос, произносит: "В жизни не видела таких
безмозглых..." Входит третья искательница - не та, что с избалованным голосом, а
другое издание, помоложе. Это Сесилия Коннедж, шестнадцати лет, хорошенькая,
смышленая и от природы незлобивая. Она уже одета для вечера, и нарочитая
простота ее платья, вероятно, ей не по душе. Подходит к ближайшей стопке белья,
выдергивает из нее что-то маленькое, розовое и любуется, держа на вытянутой
руке.
Сесилия. Розовый?
Розалинда(за сценой). Да.
Сесилия. Очень модный?
Розалинда. Да.
Сесилия. Нашла! (Бросает на себя взгляд в зеркало и от радости начинает
танцевать шимми.)
Розалинда(за сценой). Что ты там делаешь? На себя примеряешь?
Сесилия, перестав танцевать, выходит, унося добычу на правом плече. Из другой
двери входит Алек Коннедж. Быстро оглядевшись, зовет зычным голосом: "Мама!" В
соседней комнате хор протестующих голосов, он делает шаг в ту сторону, но
останавливается, потому что голоса протестуют громче прежнего.
Алек. Так вот где вы все попрятались! Эмори Блейн приехал.
Сесилия(живо). Уведи его вниз.
Алек. А он и есть внизу.
Миссис Коннедж. Так покажи ему, где расположиться. Передай, что я очень жалею,
но сейчас не могу к нему выйти.
Алек. Он и так обо всех вас все знает. Вы там поскорее. Папа просвещает его
относительно войны, и он уже грызет удила. Он, знаете ли, очень темпераментный.
Последние слова заинтересовали Сесилию, она входит.
Сесилия(усаживается прямо на кучки белья). В каком смысле темпераментный? Ты и в
письмах так о нем отзывался.
Алек. Ну, пишет всякие произведения.
Сесилия. А на рояле играет?
Алек. Кажется, нет.
Сесилия(задумчиво). Пьет?
Алек. Да. Он не сумасшедший.
Сесилия. Богат?
Алек. О господи, это ты спроси у него. Семья была богатая, и сейчас какой-то
доход у него есть.
Появляется миссис Коннедж.
Миссис Коннедж. Алек, мы, конечно, очень рады принять любого твоего товарища...
Алек. С Эмори-то, во всяком случае, стоит познакомиться.
Миссис Коннедж. Конечно, с удовольствием. Но мне кажется, это чистое ребячество
с твоей стороны - когда можно жить с семьей, в хорошо поставленном доме,
поселиться с двумя другими молодыми людьми в какой-то немыслимой квартире.
Надеюсь, вы придумали это не для того, чтобы пить без всяких ограничений.
(Пауза.) Сегодня мне, правда, не до него. Эта неделя посвящена Розалинде. Когда
у девушки первый большой бал, ей следует уделять внимание в первую очередь.
Розалинда(за сценой). Ты докажи это. Пойди сюда и застегни мне крючки.
Миссис Коннедж уходит.
Алек. Розалинда ничуть не изменилась.
Сесилия(понизив голос). Она ужасающе избалована.
Алек. Ну, сегодня ей най
...Закладка в соц.сетях