Жанр: Драма
Еврей Зюсс
...ым, беззвучным голосом
прочитал молитву, прославляющую имя божие. И все вырывали траву и бросали
ее через плечо. И говорили: "Как трава, увядаем мы в сем мире". И еще
говорили: "Памятуем мы, что прах мы!" А потом омыли руки в проточной,
отгоняющей демонов воде и покинули кладбище.
И тридцать дней во всех еврейских общинах Римской империи читали
прославляющую имя господне молитву по девице Ноэми, дочери Иозефа Зюсса
Оппенгеймера, учителя нашего и господина.
Возвратясь в Штутгарт, Зюсс с неистовым ожесточением окунулся в работу.
Без церемоний вмешивался он теперь в католический проект, урывал себе все,
что хоть отдаленно соприкасалось со сферой его деятельности. Он уже не
выезжал на низкопоклонстве и угодливости, а с безмерным, угрюмым,
саркастическим высокомерием третировал окружающих, гонял министров, как
лакеев. От него исходило мрачное, злобное презрение ко всему, что у людей
принято звать честью, свободой и долгом. В издевательски жестоком задоре
вынуждал он подчиненных к новым, ненужным унижениям, и когда они
оказывались перед ним нагие, лишенные последних остатков человеческого
достоинства, тогда он разил их молчаливой наглой насмешкой и тешил свое
безмерное презрение к людям их терпеливым раболепством.
Совершенно открыто, в чудовищных размерах грабил он герцогскую казну.
Он начислял себе огромные суммы за комиссию, по неслыханным ценам продавал
герцогу ничего не стоящие ювелирные изделия. Новые тяготы взвалил он на
стонущую, изнемогающую страну, и все выжатое таким путем цинично направлял
в свою, а не в герцогскую сокровищницу. Раньше он угнетал страну
планомерно, с определенной целью - выжать побольше денег, теперь же он
душил и теснил ее лишь потому, что это доставляло ему утонченную радость.
И творил он свое дело с беззастенчивой откровенностью, явно желая привлечь
внимание Карла-Александра, всячески стараясь вывести его из терпения своим
самоуправством. Но тот молчал.
И наружность еврея изменилась. Скользящая, пружинистая походка стала
тверже, он теперь по-военному печатал шаг. Тверже, определеннее стали
очертания щек, а пышные каштановые волосы, которые он раньше любил при
каждой возможности выставлять напоказ, теперь были скрыты под гладким
париком. Старше, суровее стал он весь. Глубокий голос утратил ласкающую
вкрадчивость, часто слышался в нем гортанный, властный, неприятный
призвук; "чисто еврейский акцент" - говорили враги. Выпуклые глаза
остались живыми и зоркими, обычно даже светились раболепным усердием; но
временами в них непроизвольно мелькало что-то желчное, колючее - с трудом
подавляемый зловещий багровый пламень.
Тяжелее ступала под своим наездником кобыла Ассиада. Уж не
блистательного, возбуждавшего вражду и невольное восхищение, светски
непринужденного кавалера носила она, бремя носила она, беспощадного
притеснителя, который самому себе в тягость, всех ненавидит и всем
ненавистен.
Пышные пиры он задавал по-прежнему. Но пиры эти были отравлены и
нерадостны гостям. Он любил при этом публично, по ходу разыгрываемого
представления иди как-нибудь иначе, язвить людей меткими оскорбительными
шутками, вскрывать семейные или общественные незадачи гостя и всегда без
промаха попадал в самое больное место, так что многие из приглашенных весь
вечер не помнили себя от мучительной тревоги - пощадит ли их хозяйское
острословие.
С женщинами он был пренебрежительно и дерзко галантен. Была на свете
одна женщина: лицо матово-белое, в глазах светились тайны тысячелетий;
когда говорила она - голос соловья казался хриплым перед ее нежным
голоском. Теперь она покоилась во Франкфурте: земля под нею, и над нею -
земля. Зачем же существовали другие? Они дышали, болтали, хихикали и
раздвигали ляжки, стоило только их попросить. Да, эти все были таковы, а
ее, единственной, уже не было среди живых.
Вейсензе оправился от жестокого потрясения и теперь приглядывался и
принюхивался к Зюссу. Что-то зрело в этом непостижимом, неукротимом
человеке, который был не таким, как все, что-то нарастало, какая-то
чудовищная, ослепительная и оглушительная катастрофа. Тот не был таким,
как он, тот не умел терзаться и терпеть. Сладострастно вдыхал председатель
церковного совета серный запах близкого взрыва, и лишь жажда быть его
свидетелем поддерживала жизнь в опустошенном человеке.
А вызывающий задор Зюсса все рос. Он открыто держал себя властелином
страны, не зная преград своему самоуправству. С этим периодом совпало и
дело юного Михаэля Коппенгефера. Вот в чем оно заключалось.
После двухлетней поездки с образовательной целью по Франции, Фландрии и
Англии юноша, племянник профессора Иоганна-Даниэля Гарпрехта, а также
родня Филиппа-Генриха Вейсензе, воротился на родину, в Швабию, и поступил
на службу к герцогу Вюртембергскому в качестве актуария. Очень рослый, с
лицом смуглым, смелым, с ярко-синими глазами при темных волосах,
двадцатитрехлетний юноша казался братом Магдален-Сибиллы. Из путешествия
он вывез пылкие мечты о человеческой свободе и человеческом достоинстве и
ярую ненависть ко всякому деспотизму; все эти юные, по-весеннему незрелые,
бесхитростные мечты о более справедливом и гуманном общественном порядке и
обновленном государственном строе неудержимо бурлили в пламенном юноше,
чуть не разрывая ему грудь.
Жил он у Гарпрехта. Пожилой ученый, потерявший жену в молодых годах
после нескольких месяцев брака, воспитал племянника, очень тосковал о нем
во время его двухлетней заграничной поездки и теперь отдал юноше весь свой
запас скупой на слова любви.
Путешествие научило Михаэля Коппенгефера вдвойне гордиться
отечественной конституцией, такой либеральной по сравнению с
государственным строем других германских княжеств. Правда, он был наслышан
о военной автократии герцога, католической - вюрцбуржца и хозяйственной -
еврея. Но одно дело читать об этом в письмах и брошюрах, а другое - самому
вариться в этом котле, собственными глазами видеть наглое порабощение,
откровенный издевательский произвол. Юноша наблюдал торговлю местами и
должностями, сделки с правосудием, выжимание соков из народа. Ограблены и
лишены крова урахские Шертлины, изгнан за пределы страны его двоюродный
брат и друг - исключительно даровитый юноша Фридрих-Кристоф Коппенгефер;
доведены до отчаяния и гибели начальник податного ведомства Вольф и
управляющий казенным имуществом Георги. Разорена, выпотрошена изобильная,
прекрасная, благодатная страна, под знамена согнаны тысячи, доведены до
голода и нищеты десятки тысяч, растлены телом и духом сотни тысяч.
Обнаглевший двор погряз в кутежах и распутстве, дерзкое насилие кичится
пестротой мундиров, постыдное крючкотворство ехидно торжествует над ясными
и благородными параграфами конституции. На подкупах зиждется власть,
продажным стало правосудие, а свобода, драгоценная, прославленная свобода
- негодная ветошь, которой герцог, иезуит и еврей утирают себе задницы.
Священное, жгучее негодование наполняло юношу, придавало мужественную
твердость его смелому, смуглому лицу, воспламеняло синеву глаз. Сколько
логики в его юном красноречии! Сколько благородства в его гневе и
возмущении! Снедающая скорбь по поводу нравственного упадка родины сильно
подточила и сокрушила Иоганна-Даниэля Гарпрехта. Теперь стойкий,
прямолинейный старик все свои надежды возложил на юношу, и его скучные
одинокие вечера зазеленели и расцвели освежающим и бодрящим присутствием
молодости.
Зюсс с самого начала невзлюбил молодого актуария. Его раздражал высокий
рост, мускулистая, чуть угловатая фигура юноши, в которой, однако, не было
ничего от деревенской неотесанности. Искренность и прямота политических
убеждений Коппенгефера тоже злили его. Обычно за политической оппозицией
скрывалась простая корысть или же недостаточная даровитость. В том, что
этот юнец, идя по стопам дядюшки, объявляет себя демократом, ничего
удивительного нет; но когда молодой человек, щедро наделенный живым умом и
всеми качествами, нужными для преуспеяния, с таким пылом нападает на
существующий строй, в ущерб своей карьере, - это уже свидетельствует о
том, что в стране не изжиты самостоятельные политические взгляды -
обстоятельство весьма малоутешительное. Однако до гирсауского несчастья
Зюсс не обращал внимания на юную непримиримость актуария Михаэля
Коппенгефера, опасаясь ее не больше, чем заученного пафоса публициста
Мозера, и мятежный духом чиновник ни в малейшей мере не подвергался
преследованиям.
Теперь же, после Гирсау, его отравленная душа сильное разгорелась
гневом при виде стойкой, вольнолюбивой молодой отваги. Остановив на юноше
мрачный взор, Зюсс с коварством хищника приготовился к прыжку. Молодой
человек держал себя столь неосторожно, что повод для сурового взыскания
нашелся очень скоро.
Старик Иоганн-Даниэль Гарпрехт давно предвидел возможность подобных
столкновений; однако у него не хватало духа остудить прекрасный пыл
Михаэля. Законное право юности - быть неразумной, воевать с кривдой и
выпрямлять ее, даже калеча себе на этом руки. Но сердце у него сжималось и
к горлу подкатывал ком при мысли, что снова придется ему проводить
тоскливые вечера в одиночестве без согревающего присутствия юноши. И все
же он надеялся, что ради того уважения, каким пользуется он, Гарпрехт,
Зюсс не посмеет принять против Михаэля слишком крутые меры.
Среди мерзости, в которой погрязло отечество, среди всеобщего падения
нравов актуарию Михаэлю Коппенгеферу брезжила властная и нежная заря. То
была девица Элизабет-Саломея из семейства Гетц. Ее белокурая лилейная
прелесть глубоко запала в душу мечтательного энтузиаста. Когда он узнал,
что она мягко, но упрямо противостоит домогательствам Карла-Александра,
она стала для него символом человеческой свободы. Их образы сливались у
него воедино и, говоря о любезной свободе и прелестной девице
Элизабет-Саломее Гетц, он пользовался одинаковой терминологией.
Однако Зюсс теперь не находил нужным считаться и с Гарпрехтом. Юный
Михаэль Коппенгефер был отставлен от должности за то, что, невзирая на
предостережение, не проявлял к герцогу должного пиетета и вел против него
неподобающие, кощунственные и поносительные речи. Лишь из особой милости и
снисхождения его не предали суду. Тем не менее ему было предписано в
двухнедельный срок покинуть страну и до конца жизни не переступать ее
пределов.
Эта угроза давно висела в воздухе. Но удар все же оказался неожиданным
и совсем сломил старика Гарпрехта. Неужели же ему опять сидеть одиноко и
уныло в большой, опустелой комнате только с книгами да манускриптами! А
единственное общество - это тени по темным углам. Сгущаясь, они
превращаются в отощавших, согбенных переселенцев, в обездоленных нищих,
или тянутся к тебе костлявыми, алчными пальцами еврея. И хватают за горло
и душат тебя. А был бы здесь мальчик, задорный и живой, и стоило бы ему
только вздернуть густые темные брови, как рассеялись бы тени, а ярко-синие
глаза его прогнали бы из углов пугающий леденящий сумрак. Но нет его.
Еврей изгнал его из страны. Еврей не пускает его сюда.
Поборов себя, строптивый старик решился пойти к герцогу. Никогда еще он
не просил, он всегда требовал правого решения, он привык, чтобы с
просьбами приходили к нему. Тяжко было ему, человеку прямолинейному,
являться в роли просителя, и слова туго и нерешительно шли с его уст.
Приговор справедлив и но слишком суров. Но да соблаговолит его светлость
принять в соображение, что в стране действительно не все благополучно и
что лучше молодому человеку открыто высказать недовольство, нежели,
подобно другим, исподтишка затевать недоброе. Карл-Александр слушал
мрачно, крепко пожал руку удрученному старику, нерешительно пообещал
пересмотреть дело.
Сурово потребовал он отчета. Зюсс сам явился с докладом. Да, все было
так, как изложил профессор. Только он, Зюсс, расходится с профессором во
взгляде на ограждение княжеского престижа. Герцог досадливо попрекнул
Зюсса, что тот поставил его в щекотливое положение, - ему приходится либо
идти на попятный, либо отказать достойнейшему, почтенному человеку в
первой и единственной просьбе. Он понимает, нагло и ехидно отвечал Зюсс,
что его светлости труднее отклонить претензию швабского профессора, нежели
еврея - тайного советника по финансам. А у него, у Зюсса, были еще другие
весьма веские основания устранить актуария. Ибо причиной тому, что шансы
герцога у дам семейства Гетц невысоки, с дерзкой фамильярностью добавил
он, в первую очередь является молодой Коппенгефер, который стоит поперек
дороги его светлости и мешает добиться успеха у девицы Элизабет-Саломеи.
Герцог сердито поворчал себе под нос и умолк.
Оставшись один, он решил теперь уж ни за что не отправлять актуария в
изгнание. Еврей беспардонно поглупел и обнаглел. Что же это! Прикажете
ему, Карлу-Александру, бояться, как бы ничтожный демократ и смутьян раньше
его не добился благосклонности девицы? Или еврей воображает, будто теперь,
после Гирсау, он, герцог, робеет перед каждой девчонкой, будто он
изверился в своей мужественности? Яростная похоть овладела им. Mille
tonnerre! Недаром он зовется Карлом-Александром, герцогом Вюртембергским и
Текским - уж он сумеет укротить и усмирить девицу, наперекор любым
крамольным молокососам. Во всяком случае, конкуренции он не боится - и
тотчас же отменит приговор.
Но когда он уже совсем собрался продиктовать указ, его взяло сомнение,
и он решил подумать до завтра. На другой день он уехал в Людвигсбург.
Спектакли, празднества, политические дела отвлекли его. Настал день, когда
приговор должен был вступить в законную силу, а приказа об отмене так и не
последовало. Юному Михаэлю Коппенгеферу пришлось, по примеру его кузена
Фридриха-Кристофа, покинуть пределы страны, и вечера профессора
Иоганна-Даниэля Гарпрехта стали унылы и безрадостны.
Карл-Александр не мог сразу же что-либо изменить в происшедшем. При
мысли о дамах Гетц он даже радовался этому. Но сознаться себе в таких
чувствах не желал. И кипел глухим бешенством против еврея. Тот всему
виною; тот поставил его перед выбором: либо Гарпрехт, либо он, еврей.
Зюсс знал, что Карл-Александр, в сущности, никогда не шел на
сознательную подлость; верно, и тут он утаивает от самого себя истинные
мотивы изгнания Коппенгефера. Потому-то Зюссу и не терпелось показать этот
приговор в таком свете, чтобы герцог непрестанно терзался им.
- Теперь авантюра с дамами Гетц пойдет как по маслу, недаром мы убрали
молодого Коппенгефера, - как бы вскользь заметил он. Герцог собрался было
накинуться на него, но ограничился тем, что пробурчал довольно
нерешительно:
- Мы? Мы?
Зюсс улыбнулся и не ответил ни слова.
Но до врагов его дошел слух, будто герцог счел меры еврея против
молодого Коппенгефера чересчур крутыми и нежелательными. Они не могли
понять долготерпение герцога и воспользовались предлогом, чтобы ополчиться
на такую непостижимую снисходительность. Они явились рассказать ему, как
Зюсс высасывает и выжимает из страны все соки лишь в свою пользу, ничего
не уделяя в герцогскую казну, как он на каждом деле обманывает и
обворовывает герцога. Все их обвинения были подкреплены множеством цифр.
Они проговорили целых два часа, и Карл-Александр не прерывал их; он не
только выслушал их до конца, но даже просил разъяснить кое-какие
подробности, которые были ему непонятны: больше всего заинтересовали его
показания дона Бартелеми Панкорбо о том, как бессовестно Зюсс обжуливает
его на бракованных камнях. Когда доклад был окончен, он вежливо отпустил
посетителей, однако воздержался от каких-либо суждений.
На другой день Зюсс, незваный, явился в резиденцию. Ему стало известно,
сказал он, что против него затевают новые интриги. Он хотел бы оградить
себя от вторичного унизительного для него копания в его бумагах. А посему
он покорнейше и настоятельно просит об отставке.
- Слушай, еврей! - сказал Карл-Александр, - в октябре ты мне продал
камень за пять с лишним тысяч дукатов. Что стоит этот камень?
- В настоящее время он и пяти сот не стоит, - сказал еврей. И, глядя на
герцога в упор, добавил с вызывающей, зловещей улыбкой: - Да, цена на
такие камни зависит от спроса, и стоимость их не постоянна.
- Так, - сказал Карл-Александр. И оба замолчали. Герцог позвонил и
приказал незамедлительно явиться гофканцлеру Шеферу. Но прошло двадцать
минут, пока канцлер явился, и за эти двадцать минут ни один из них не
произнес ни слова. Они и не думали друг о друге. Глубокая, насыщенная
тайной тишина царила в светлом, обширном пышном покое. Образы и видения
проносились от герцога к Зюссу и от Зюсса к герцогу. Скрипучий голос мага
звучал в этих видениях, и мертвая девочка была в них, с пальцами,
согнутыми знаком Шин.
Наконец явился господин фон Шефер. Он считался теперь в числе врагов
Зюсса, пот прошиб его при виде еврея, он подумал, что герцог хочет
устроить ему очную ставку с евреем, а дьявольской ловкости этого хитреца
противостоять нелегко.
Однако дело обернулось иначе. Не успел канцлер войти, как герцог
приосанился и резко, холодно, тоном военной команды заявил огорошенному
сановнику:
- Господин финанцдиректор, здесь присутствующий, жалуется, что его
деятельность взята под подозрение, и ходатайствует об отставке. Во
внимание к верной его службе, снискавшей наше полное и благосклонное
одобрение, угодно нам, чтобы приняты были все меры, дабы удержать его.
Соблаговолите, ваше превосходительство, немедленно составить документ,
законодательный акт или разрешительную грамоту, называйте как хотите, -
словом, герцогский рескрипт, согласно которому все действия господина
финанцдиректора, как прошедшие так и будущие, не подлежат контролю (*47).
Никому, кто бы он ни был, не разрешается требовать у пего ответа за его
поступки. Соблаговолите немедленно составить в надлежащей форме таковой
документ и подать его нам на подпись, дабы он мог быть опубликован на
ближайшей неделе в "Правительственном еженедельнике". Мы ждем.
Голос Карла-Александра во время этой речи звучал так холодно и
размеренно, что перепуганный канцлер не посмел возражать. Ни герцог, ни
еврей не вымолвили ни слова, пока Шефер составлял документ. Так же
безмолвно подписал его Карл-Александр. И лишь затем, едва владея собой,
крикнул канцлеру:
- В "Правительственный еженедельник" немедленно! - Дрожа, удалился
министр.
Зюсс рассыпался в раболепных, смиренных изъявлениях благодарности за
великую, незаслуженную милость и необычайное доверие. Но в глазах его не
было признательности, в них был дерзкий вызов и насмешка. Молча, враждебно
померились они взглядом, и Карл-Александр понял, что откупиться ему не
удалось.
- Уходи, еврей! - яростно крикнул он наконец. И Зюсс пошел. Но не так,
как Шефер. Медленно, с поднятой головой и с победоносной, злой, загадочной
усмешкой шел он.
А герцог наедине бушевал и кипел. Из сил выбивался, до крови раздирал
себя, пытаясь разорвать, расторгнуть незримые, несокрушимые узы, связующие
его с евреем.
Белобрысый советник экспедиции Гетц, который, несмотря на крайнюю
молодость, был выдвинут на пост особоуполномоченного тайной канцелярии, с
беспокойством наблюдал, как герцог увивается за матерью его, тайной
советницей Иоганной-Ульрикой Гетц и сестрой - девицей Элизабет-Саломеей.
Он и сам не знал, как ему держать себя при этом. С одной стороны,
ухаживания монарха лестны для дамы, и долг каждой подданной телом и душой
принадлежать богом данному государю; и для его собственной карьеры каприз
монарха мог быть только полезен. Но, с другой стороны, путь от герцога и к
герцогу фатальным образом шел через еврея; ему даже казалось, что
Элизабет-Саломея чуть не больше благоволит к еврею, чем к герцогу.
Конечно, у Зюсса, от пребывания при дворе, несколько выветрилась еврейская
вонь, однако для его, Гетца, амбиции довольно тягостно видеть сестру и
мать в амурной связи с вышеупомянутым евреем. Вероятно, советник
экспедиции не замедлил бы пресечь внутренние противоречия, подать в
отставку и удалиться с матерью и сестрой в свое поместье под Гейльбронном.
Но история с неаполитанкой и болезнь Карла-Александра внесли смуту в его
душу, он считал себя неоплатным должником своего государя, и совесть не
позволяла ему избрать такой выход. В беспомощной тоске он молча
предоставил событиям развиваться своим путем.
Подвигались они пока что туго, рывками. Зюсс то и дело нажимал на
тормоз и придерживал герцога. Тот, правда, тешился замыслом сорвать плод
силой, как ему уже случалось не раз; но ему хотелось доказать еврею, что
он одним только куртуазным орудием способен проложить себе дорогу в
заповедник. Поэтому он выжидал, и длительное ожидание лишь сильнее
разжигало его похоть.
Он посылал богатые подарки обеим дамам попеременно. Приносил их
чернокожий, тот самый мамелюк, который всегда молчал и слыл в народе
немым. Гибкий, с глянцевито-темной кожей, он нравился дамам, в нем было
что-то чуждое, какая-то звериная печаль, он пользовался большим успехом у
дворцовых служанок, а также у особ, стоящих много выше. Нежные, белокурые,
лилейные дамы Гетц действовали на него очень возбуждающе; принося им
подарки, он молча пожирал их лилейную прелесть своими глубокими глазами,
из которых глядела вся тоска пустыни. Но девица Элизабет-Саломея, заметив
его неподобающе настойчивые взгляды, только рассмеялась ему в лицо,
по-ребячьи звонко и бесчувственно.
Зюсс вертел обеими женщинами, как хотел. Они были самозабвенно и
безгранично влюблены в него, не питая при этом ревности друг к другу.
Напротив, они даже подстрекали друг друга, восторгаясь его разносторонними
достоинствами. В то время как мать превозносила его гениальность, - она
давно поняла, что он, а не Карл-Александр правит герцогством, и не
переставала дивиться, как он могуществен, грозен и при всей грозности
полон такого обаяния, - дочь находила его мужественным, сильным, но отнюдь
не грубым и неотесанным. Как не похож он на несдержанного Михаэля
Коппенгефера, не похож и на шумливых, наглых офицеров. И, прижавшись друг
к другу, точно сестры, они пели ему хвалы и упивались сознанием, что
первые люди государства, герцог и еврей, волочатся за ними, а советник
экспедиции хмуро молчал.
Захоти Зюсс, он мог бы овладеть обеими женщинами раньше герцога. Но он
загадочно улыбался при мысли об этом, делал вид, будто недостоин коснуться
их, не замечал их авансов и только, пользуясь своим влиянием на них, не
подпускал к ним герцога.
Вышло так, что именно в это время какой-то голландский торговец
драгоценными камнями продавал особенно редкостный камень, именуемый
"райский глаз". Он был вывезен из Индии неким англичанином, искателем
приключений, и приобретен, по-видимому, не совсем честным путем. Так или
иначе, райский глаз был самым красивым и безупречным экземпляром этого
рода во всей Европе. Великий визирь давал за него несметные деньги; но,
прежде чем возвратить Востоку его сокровище, амстердамский купец решил
узнать у властелинов христианского мира, не заплатит ли кто-нибудь из них
больше язычника.
И вот однажды, когда дамы Гетц расхваливали подарки Карла-Александра,
Зюсс упомянул о райском глазе и о том, что он теперь как раз продается.
Кто сделает даме такой презент, тот докажет, что любит ее по-настоящему;
перед такой щедростью не устоит ни одна дама.
Все случилось, как предвидел Зюсс. Кокетливо и будто вскользь девица
Элизабет-Саломея в разговоре с герцогом упомянула о райском глазе.
Карл-Александр спросил у дона Бартелеми Панкорбо, что это за камень и
сколько он может стоить. О, это алмаз, и притом большой ценности, -
загробным голосом объявил португалец и жадно вытянул тощую шею из огромных
брыжей. Да и стоит же он! И он назвал сумму, которую предлагал великий
визирь. Пять поместий с окрестными деревнями можно купить за эти деньги.
Карл-Александр опешил, услыхав цифру, и воздержался от покупки.
Он догадывался, он понимал, кто заронил в изящную белокурую головку
такую корыстную причуду. Но он-то не последний дурак, чтобы этакую уйму
денег - сколько угодий и солдат можно приобрести на нее! - выбрасывать на
бабенку, которую он и без того может швырнуть на постель; и кто посмеет
пенять ему после того, как он столько времени, столько комплиментов и
подарков ухлопал на это бабье. Вот только еврей будет почитать его скрягой
и скопидомом. Будет, по своему ехидному, подлому обычаю, незаметно
вдалбливать в их куриные мозги представление о нем, как о скряге и
Гарпагоне. А сладострастный пыл его разгорался еще пуще. Вот дьявольщина!
Разве может женщина с охотой покориться тому, кого выставляют перед ней
мерзким скопидомом! Он вызвал дона Бартелеми и отдал приказ просиявшему от
восторга португальцу приобрести камень.
Однако, когда Панкорбо впопыхах, обуреваемый жадностью, явился к
торговцу, райский глаз был продан. Кому? Торговец не знал. Кам
...Закладка в соц.сетях