Жанр: Драма
Факультет ненужных вещей
...в карцер еще посадят, надо, чтоб
кто-нибудь бросил конверт в ящик в самом здании ЦК на Старой площади. Да и
то гарантии нет". А что за это письмо могут голову снять - об этом никто
из нас и не подумал. На этом разговор и кончился. И вот примерно через
месяц приезжает мой сын. А надо сказать, что за этот месяц у нас все
переменилось. Все! Так только в лагерях бывает. Сначала начальника
посадили, затем вот эта самая комиссия наскочила. Сразу всю задолженность
погасили. Сахару каждому досталось около килограмма. Это же в лагере
богатство! Старого пьяницу-фельдшера - в шею! Назначили молодого врача из
только что кончивших. Он сразу всех больных отправил в больничку. Нас с
Ашотом - он был армянин - в первую очередь. И вот тут в больницу приезжает
сын. До этого я от него полгода не только посылок, но и писем не имел,
все, оказывается, шло обратно. Несмотря на это, он все время хлопотал о
свидании, но ему на заявления даже не отвечали, а тут случай подвернулся.
У него друг вышел вдруг в большие люди - стал заведующим секретариатом
одного воротилы. Сын ему и пожаловался: вот женюсь, мол, хочу, по обычаю
предков, привести невесту к отцу, так сколько ни пишу, так, сволочи, ни
разу не ответили. "Ну, это мы быстро устроим", - сказал друг, и через три
дня пришло разрешение. Вот они и приехали. И навезли мне, навезли всего!
Командованье на это уж сквозь пальцы смотрело. В лагере всегда так: или
жить не дают, либо ничего не видят и не знают. Хорошо. Встречаюсь я с
сыном, приглядываюсь, прислушиваюсь к нему, все думаю: надо попробовать!
Надо, надо! Чем черт не шутит. Тут ведь никакой политики нет. Личный долг
- вот и все! И вот перед самым отъездом, уже после отбоя, я и спрашиваю
товарища - а мы все время в бараке устраивались рядом: "Ашот, ты помнишь
наш разговор о должке?" "Помню, - говорит, - да ведь ты, по-моему,
раздумал". "Наоборот, - отвечаю, - только думаю". "А, так! - говорит. -
Ну, думай, думай". И отвернулся к стене. Хорошо! Теперь, значит, никак уж
нельзя отступать. И вот утром после завтрака пошел я в красный уголок и
написал цидулю. Помню наизусть:
"Гр-ну Джугашвили (Сталину). Иосиф Виссарионович, находясь в
затруднительном материальном положении, напоминаю Вам, что в 1904 году на
станции Енисей мною Вам, в порядке помощи, в столыпинский вагон были
переданы: 50 рублей деньгами, шуба на меху стоимостью в 120 руб. и пимы
сибирские стоимостью 5 руб. Всего 175 руб. Прошу вернуть долг по курсу.
Напоминаю, что вышеуказанные вещи принадлежали мне и не имели отношения к
партийной кассе". Подпись. Число. Месяц. Год.
Вот такое, значит, письмецо. Написал я, склеил конверт из толстой
ватманской бумаги, выпросил у культурника сургуча от чернильных пузырьков,
запечатал, написал: "Члену ЦК такому-то. Лично, для передачи..." и отдал
сыну. "Вот очень важное дело". Сын как прочел адрес, даже в лице
изменился. "Папа, что? Опять жалоба? Но почему же ему? И зачем лично?" -
"Потому, сын, и лично, - отвечаю, - что в этом конверте важнейшая тайна, и
если ее посторонний прочтет - я погиб". - "А какая тайна, сказать не
можешь?" - "Нет, прости, не могу". - "Ну а как же я передам? Ведь я его
(того воротилу) совсем не знаю". - "Вот через своего друга и передай". -
"А если не возьмет?" - "Возьмет! Ты только поклянись ему, что это дело
государственной важности. А вскрывать не давай. Ну а если что - уничтожь".
Побледнел слегка. "Хорошо. Сделаю". Ну попрощались мы, даже прослезились,
а невеста его, та даже навзрыд расплакалась у меня на плече. Очень, скажу
вам, Георгий Николаевич, она мне понравилась. Очень! Такая высокая,
стройная, красивая блондинка. Вы хорошо помните "Рождение красоты"
Боттичелли? Видите ее сейчас? Ну вот она точно такого же типа. Мне
кажется, что даже совершенно такая же. Но это, конечно, только кажется.
Обнялись мы. Сын говорит: "Ну, терпи еще, папа, ты у меня железный".
"Терплю, сынок, терплю, - отвечаю. - Но доколе же еще терпеть?" Вспомнил я
тогда, конечно, из Аввакума "до самыя смерти, Марковна", оба мы, наверно,
вспомнили, потому что он улыбнулся. Ушел сын. Пришел я в барак
выздоравливающих, Ашот спрашивает: "Ну как?" "Простились, - говорю. -
Отдал!" - "Отдал? Ну, теперь жди - либо пулю, либо свободу". - "За что
свободу-то? - "За то, что не забыл своего добра". - "А пулю тогда за что?"
- "А чтобы больше не вспоминал про свеч добро". "Да, - отвечаю, - это
логично". "Только боюсь, - говорит Ашот, - пожалеет сын тебя, не
передаст". "И это может быть", - отвечаю, хотя знаю: мы не из жалостливых.
Ну, ждем-пождем, нет ничего. К тому времени нас из больнички перевезли в
зону тоже выздоравливающих - это что-то вроде лагерного санатория.
Работать только в зоне на самообслуживании - ну там клумбы разбивать,
солнечные часы из кирпичиков выкладывать, бараки подметать. Питание у
половины больничное - диетное, у половины полное рабочее, это тоже
неплохо. Так что голодных нет. Я вам так скажу, Георгий Николаевич,
отвлекусь немного от темы, - лагерь перемалывает только самых крепких,
самых сильных, категории ТФТ и СФТ - тяжелый и средний физический труд, -
вот те идут на лесоповал, в забой, тачки возить, топь мостить. Это
нечеловеческий труд. В условиях лагеря его никак не выдержишь, какой бы
тебе паек ни давали. Двенадцать часов на такой работе, считая дорогу и
развод, с семи до семи - нет, это никогда не выдержишь! Ведь выходных
фактически нет, жилье плохое, одежонка гнилая, доктора освобожденье дают
только умирающим. Значит, работай, работай, работай, пока не упадешь. Ну а
там уж очень быстро все пойдет. Я вам скажу, что сильный мужчина куда уж
скорее доплывет, чем какой-нибудь доходяга, скелет в бинтах. В лагере
действительно скрипучее дерево два века живет. Ну а совсем негодные для
эксплуатации, тем и помирать не надо. Слепые, глухонемые, помешанные,
безрукие, безногие, волчаночные, сифилисные - те живут и живут. Из
амбулатории в стационар, из стационара в больницу, из больницы в
больничную зону, из больничной зоны в инвалидный лагпункт, и опять весь
круг по новой. И таких много! Очень много таких! Да при самой жестокой
дисциплине в лагере половина не работает. Ведь по существу-то весь лагерь
- это фабрика уродов, огромный агрегат, работающий на самоперевариванье.
Не подбрось ему вовремя свежей человечины, он сразу задохнется. Но
подбрасывают и подбрасывают. А он перемалывает и перемалывает, и снова
просит. Вот так, дорогой. Впрочем, это я опять в сторону. Так вот, месяца
через два попали с Ашотом мы в лагерь выздоравливающих. Я старшим
дневальным, то есть старостой барака, старик Ашот садовником. И как взял
он ящик с рассадой, так и рассмеялся: "Ну, наконец я работаю опять по
специальности". Он был профессором Петровской академии. А посылки мне
поступают регулярно, в начале месяца и в конце. И в каждой посылке видна
она - то надушенный лавандой платочек, то рубаха с моими инициалами
шелком, то опись ее рукой сделана. Так прошло еще два месяца. Ашот
говорит: "Ну теперь живи, ждать уж нечего. Порвал твой Георгий твое
письмо. И хорошо сделал. Видишь ведь, какое время..."
И через два дня после этих его слов меня и выдернули. Да как! Ночью!
Пришел сам начальник отделения вместе с начальником лагпункта - так еще
никого не забирали. Даже и на расстрел так не забирали. Проверили по
формуляру и велели собираться с вещами. Уж по дороге начальник лагеря
спросил тихо: "Писал ты?" - "Писал". - "Ну вот и дописался на свою
голову". Когда я шел мимо нар, весь барак молчал. Ашот лежал около меня,
спал. Когда пришли, даже глаз не открыл, только когда я, уже выходя,
наклонился над ним, он так же, не открывая глаз, сказал тихо: "Прощай,
Георгий! Прости. Понадеялся я на скота. Ну ничего, скоро все там будем. Я
тоже теперь уже и постараюсь, не задержусь". Вот так я и очутился в одной
камере с вами. Вот и все.
Он вздохнул, лег на койку и вытянулся.
...Взяли старика на другой день после обеда. Вызвали на допрос и через
десять минут пришли за вещами. Забрали все, даже матрац и одеяло. И опять
рядом с койкой Зыбина стоял голый черный железный скелет. Он глядел на эту
железку и думал: "Вот и кончилась жизнь хорошего, доброго человека -
Георгия Матвеевича Каландарашвили. Всю жизнь он верил в право, и ему
полностью показали, что оно такое. Почтим же его память мысленно
вставанием, потому что по-настоящему мне вставать сейчас не хочется, да и
незачем. Мир праху твоему, товарищ! Ах, почему тебя действительно не
отговорил этот старый армянин. И ведь вот беда, смерть пришла к тебе как
раз в тот момент, когда тебе снова захотелось жить. Стеклышки, стеклышки -
зеленые, красные, синие, - ведь всегда дело только в них!"
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
За золотыми и перламутровыми стеклами в парке играл оркестр: труба,
саксофон и мелкие-мелкие тарелочки.
Зыбин шел по лестнице между двумя конвойными и как ни старался, а все
равно отставал. Развилась, как говорил дед-столяр, нога, и каждый шаг был
болезнен. В камере он этого не замечал, его уже месяц не выводили гулять.
"Тут не положено, - объяснил ему дежурный, - вот переведут в
следственный..." В каком же корпусе или коридоре он был тогда? Дежурный на
этот вопрос не ответил, но он уже и сам стал замечать кое-что. Например,
начиная с его камеры, коридор был зачем-то обтянут плотным серым
брезентом. Однажды, идя с оправки, он нарочно привалился к нему плечом и
почувствовал тугие отбрасывающие тенты. Да, к такой стене уж не прижмешься
спиной!
- Пощупай, пощупай! Вот я тебе пощупаю! - крикнул на него солдат.
А утром во время обхода сдающий дежурство сказал:
- Предупреждаю: еще раз так сделаете, - получите карцер.
- Или пойдете в те же камеры, - добавил принимающий.
- В какие - те же?
Опять ничего не ответили. Повернулись и вышли.
А те камеры находились в другом конце. В них-то и вел коридор,
обтянутый брезентом. Днем оттуда всегда доносился глухой гул большого
людского присутствия. Очевидно, кроме одиночек, там были еще и общие. Туда
три раза в день по звонкому плиточному полу пропихивали круглые бачки и
огромные медные чайники. Раза же три в неделю после отбоя мимо его двери
проходило какое-то молчаливое шествие. Прижавшись к двери, он
прислушивался: шагали четыре пары сапог и пара ботинок. Дальше шаги сразу
пропадали - там лежали дорожки. Пауза. Где-то щелкала дверь. Гул сразу
обрывался. Тишина. Потом дверь щелкала вторично, и все опять смолкало.
Теперь уж до утра. Значит, кого-то выкликнули, велели собираться и увели.
Куда? Зачем? Почему ночью? Он скоро понял зачем, куда и почему? Однажды
испортилась канализация, и его на оправку повели в другую уборную. Она
находилась в противоположном конце - огромная, цементная, похожая на баню
с душевыми щитками в потолке и деревянными решетчатыми плахами на полу. В
стену была врезана железная дверь, заложенная засовами, и из-под нее несло
ледяным ветром. Вот куда, значит, уводили этих людей! Его сбивало только
то, что он никогда не слышал криков, - значит, можно заставить человека
идти на смерть, как на оправку. Или просто приравнять смерть к оправке. Он
догадывался, что даже очень можно, только не понимал, что для этого нужно.
И однажды понял. Его тогда для чего-то перевели в соседнюю одиночку
(справа и слева его камеры почему-то всегда пустовали). Он вошел в нее, и
у него все так и оборвалось. Было утро, а в этой камере стояли редкие
сырые сумерки. Вместо окна под потолком мутно желтела решетчатая полоска
света шириной в кирпич. Деревянная кровать уходила ножками в цемент.
Параша сидела на цепи и на замке. Из стены торчала дощечка - стол.
Четверть камеры занимала массивная, как русская печка, выпяченная
кирпичная стена. Ходить было негде. Он сел на кровать, поднес к лицу руку
и не увидел ладони. Через час ему казалось, что он провел тут уже много
часов, еще через час он потерял счет времени. Когда его наконец вечером
перевели в прежнюю камеру с книгами, миской, с кружкой и ложкой, он
взглянул на них и чуть не заплакал от тихой радости. Да, понял он, проведя
в таком ящике месяц, и на смерть пойдешь посвистывая. Чья-то умная башка
позаботилась об этом.
...Труба за золотым окном вдруг рявкнула и замолкла, и сейчас же мерзко
зазвенели тарелочки.
- "Тили-тили-тили бом, загорелся кошкин дом"! - пропел он и
остановился, чтоб передохнуть. - Что там?
- Разговорчики! - прикрикнул разводящий и даже постучал ключом о ключ.
Но сейчас же и посочувствовал: - К врачу надо проситься! Что же ты так?
Ведь вот еле идешь.
- Ничего! - ответил он. - Уже прошло. Пошли!
Пошли.
- Праздник там, - сказал солдат виновато. - Бал с призами.
Они поднялись на площадку и вышли в коридор. Там шел ремонт. Стояли
ведра и банки. Пахло мокрой известью и олифой. Щит со стенгазетой "Залп"
стоял у стены. "Руки назад", - шепнул разводящий и постучался в кожаную
дверь.
- Войдите, - ответили ему.
Они вошли. Задний конвойный остался стоять. Очевидно, его еще только
натаскивали.
Нейман - такой же, как и месяц назад, - румяный, культурный, чисто
выбритый, - сидел за столом и смотрел на него.
- Здравствуйте, - сказал Нейман. - Пожалуйста, вот сюда. - И указал на
стул в углу.
Он подписал пропуск, отпустил солдата и поднял на Зыбина голубые
круглые глаза, и опять Зыбин подметил в них то же выражение глубоко
запрятанного страха и тревоги, но само-то лицо было ясно и спокойно.
- Как вы себя чувствуете? - спросил он.
- Ничего, спасибо.
- Не стоит благодарности. Но сейчас-то вы отдохнули, окрепли? Мы же
нарочно вас не тревожили столько времени и перевели в наш самый тихий
уголок. И следователя вам тоже сменили. Так что теперь у вас будет... да!
Войдите.
Вошла та высокая, красивая, черноволосая секретарша, которую Зыбин уже
видел у Хрипушина. Не глядя на подследственного, она подошла сбоку к столу
и положила перед Нейманом какую-то тонкую и голубую папку. Тот открыл,
посмотрел, радостно сказал "ну и отлично" и встал.
- Я буду у себя, - сказал он выходя. - Позвоню.
Секретарша подождала, пока дверь закрылась, потом отодвинула кресло и
села. "Да, распустилась сучка! - подумал Зыбин. - Только она, конечно, не
Неймана, а кого-то повыше. У Неймана до таких штучек еще нос не дорос.
Небось какой-нибудь зам из Москвы прихватил. Но хороша! До черта хороша!
Или мне с отвычки все уже кажутся красавицами? Да, и так может быть. Ах ты
канальство!"
Черноволосая сидела прямо, молчаливо улыбалась и давала себя разглядеть
со всех сторон. Да на нее и следовало поглядеть, конечно. Все в ней было
подобрано, подтянуто, схвачено: жакет в крупный бурый кубик, талия,
манжеты, прическа, тугие часы-браслетка. Кажется, не русская, но и на
еврейку, пожалуй, не похожа. Розовый маникюр. Лицо смугловатое, почти
кремовое, с какой-то неуловимой матовой лиловостью у глаз; брови вычерчены
и подчищены. Синие загнутые ресницы. Взгляд от этого кажется каким-то
мохнатым. Зато рот стандартный - такие выкроенные из малинового целлулоида
губы можно увидеть в любой мало-мальски порядочной парикмахерской. В
общем, отличная модель - года 23, да тертая. Интересно бы смотаться с ней
в горы. Хотя нет, такие на меня не клюют. Я всегда у них в замазке. Вот
Корнилов, тот сразу бы ее разобрал по кирпичикам. А сейчас он небось Лину
обрабатывает. Ах ты дьявол!
- Здравствуйте, Георгий Николаевич! - вдруг ласково и очень отчетливо
сказала секретарша, но он думал о Лине, смешался и ответил невпопад:
- Здравствуйте, барышня.
Она улыбнулась.
- Да не барышня я, Георгий Николаевич.
"Да неужели ей еще и такое разрешают?! Ну Нейман! Ну болван! Сломаешь
ты на ней себе умную голову", - изумился он и сказал любезно, на штатских
нотах:
- Извините, но не столь опытен, чтобы мог...
- Я ваш следователь, Георгий Николаевич, - мягко сказала она.
"Вот это номер, - ошалел он. - Ну, теперь держись. Мишка, начинается!
Первая - психическая. Для слабонервных. Сейчас станет материться. Но
против той, московской, наверно, все равно не потянет".
Про ту, московскую, он слушал года четыре назад. Рассказывали, что она
не то начальник СПО - секретно-политического отдела, не то его
заместитель, во всяком случае, не простая следовательница. Говорили также,
что она из старой интеллигентной либеральной семьи. Красива, культурна,
утонченна, может и о Прусте поговорить, и Сельвинского процитировать. А ее
большие и малые загибы потрясали молодых воров. Они визжали от восторга,
цитируя ее. Он же, слушая их, не восторгался и даже не улыбался, а просто
верил, что она действительно сестра одной известной талантливой советской
писательницы, специализировавшейся на бдительности, жена другого
литератора, почти классика - его проходят в седьмом классе - и свояченица
генерального секретаря Союза писателей.
- Я просто вне себя от восторга, - сказал он, - видеть в этих мрачных
стенах такую очаровательную женщину, слушать ее! Говорить с ней! О!
- Да уж вижу, вижу, Георгий Николаевич, - улыбнулась она почти
добродушно. - Вижу ваш восторг и понимаю, чем он вызван. Ну что ж? Я тоже
думаю, что мы столкуемся. Я человек нетребовательный, и много мне от вас
не надо.
- Буду рад служить, если только смогу, - сказал он.
- Сможете, Георгий Николаевич, вполне сможете. Ничего
сверхъестественного от вас мне не надо. Ваших интимных дел касаться не
буду. В случае нашего доброго согласия могу даже устроить свидание в своем
кабинете. А вы расскажите мне только о вашей поездке на Или. Вот и все.
Сговорились?
- Буду рад...
- Ну, может быть, и не очень рады будете, но придется. И знаете почему?
Потому что ругаться я с вами не буду: во-первых, не научилась, а
во-вторых, как я понимаю, это не больно-то на вас и действует. Так?
- Святая истина, гражданочка следователь, святые ваши слова! Я...
простите, вот не знаю вашего имени-отчества.
- Да, да! Давайте познакомимся, - улыбнулась она. - Следователь
Долидзе. Так вот, Георгий Николаевич...
- Извините, а имя-отчество?
- Да ни к чему оно, пожалуй, вам, мое имя-отчество-то? В наших же
отношениях будет фигурировать только моя фамилия. Лейтенант Долидзе. Этого
вполне достаточно. Так вот, Георгий Николаевич, говорить правду вам
все-таки придется. Потому что если я увижу, что вы лжете или вертитесь, то
попросту, не ругаясь и не нервничая, тихо и мирно отправлю вас в карцер,
понимаете?
Он улыбнулся мягко и снисходительно.
- Вполне понимаю, гражданочка следователь, лейтенант Долидзе. Какое же
это следствие без карцера? Это что, у тещи в гостях, что ли?
Она добродушно засмеялась.
- Знаю, знаю, как вы это умеете. Только не надо пока. С Хрипушиным еще
это было хорошо, а со мной ни к чему...
- Слушаюсь, лейтенант... Нет, как хотите, а это невозможно. Вы меня вот
называете по имени-отчеству, как милая и культурная женщина, а я вас
должен, как хам какой-то, звать по фамилии да по званию! Нехорошо. Я
человек деликатный, это меня травмирует. Я смущаюсь.
- Ну хорошо, - сдалась она. - Тогда Тамара Георгиевна.
- Вот это уже другое дело. Прекрасное у вас имя и особенно отчество,
Тамара Георгиевна. Мы, Георгии, чего-то стоим. Была бы у меня дочка, тоже
была бы Георгиевна. Так вот, в карцере я, Тамара Георгиевна, уже сидел.
Десять суток там провел. Всю жизнь свою там продумал. Выйду - роман
напишу.
Она покачала головой.
- Да нет, Георгий Николаевич, в таком вы еще не были. Я ведь вас в
темный, в холодный отправлю. С мокрым полом, так что не ляжете и не
сядете. И дует! В таком больше пяти суток не держат. Вот я вас через пять
суток вызову и спрошу: "Ну что, будем говорить правду?" И тут может быть
два случая: или вы скажете "нет" - и тогда я вас отправлю снова на пять
суток, и вы там, как говорится, дойдете, или вы скажете "да", и мы с вами
начнем по-деловому разговаривать, но тогда к чему же были вот эти пять
суток? Ведь они тогда просто как налог на глупость.
"Ну, если ты сейчас поддашься, - сказал он себе - за этот месяц он
научился разговаривать сам с собой, - если ты сейчас скривишься или
состроишь морду, я просто, как горшок, расшибу тебя о стену, дурацкая
башка! И будет тебе конец! Это совершенно серьезно, слышишь?" "Слышу, -
ответила ему его дурацкая башка, - не беспокойся, не подведу. Все будет
как надо".
- Ну что ж, - сказал он, - буду все эти пять суток думать о ваших
черных глазах и вспоминать нашего великого поэта: "Прекрасна, как ангел
небесный, как демон, коварна и зла". Она была ваша тезка и
соотечественница.
Она поморщилась.
- Всякая историческая параллель рискованна, Георгий Николаевич, данная
параллель - просто бессмысленна, известно вам, чьи это слова? Тамара -
феодальная царица, я - советский следователь, она избавлялась от
любовников, я расследую дело преступника, ею двигала похоть, мной - долг.
Так что, видите, ничего общего нет.
Ее кроткий деловой тон сбил его, и он впервые не нашелся.
Она посмотрела на него и сняла трубку.
- Да, вот так! В 350-ю комнату за арестованным Зыбиным! Ну, во всяком
случае, мы теперь познакомились. Для нас обоих будет лучше, если мы и
сговоримся. Во всяком случае, запомните: и не зла и не коварна. И если что
обещаю, то выполняю. Но если за что взялась, то выполню. Вот мне поручили
ваше дело - и я его закончу. Даю вам в этом честное слово, Георгий
Николаевич!
Было девять или десять часов вечера. Моросил дождичек - мелкий,
серенький, прилипчивый. Длинные струйки текли по стеклу. И было ветрено;
по двору на свет большого желтого фонаря летели листья. Дядька дня три уже
находился в командировке. В кухне мыла полы и пела под нос что-то тягучее
и божественное старушка Ниловна. А она вообразила себя школьницей, залезла
в легкий синий, еще студенческий халатик да так до вечера и не вылезала из
него. Сидела с ногами на софе, грызла огромное красное яблоко и думала:
Гуляев при первом же деловом разговоре наедине, выслушав ее, сказал, что
раз так, он просит ее представить ему докладную и изложить все свои
доводы.
- Вы понимаете, - сказал Гуляев, - то, что вы и ваш дядя предлагаете, -
это, по существу, изменение всей формулы обвинения. И тут, конечно, встает
вопрос: а зачем? Стойте, стойте! Есть новая инструкция: все дела такого
рода, если они тянутся более полутора месяцев, посылать в Москву. Хрипушин
обязательно этим воспользуется и подаст на вас рапорт. Вот я и размышляю,
дорогая моя Тамара Георгиевна, а не лезем ли мы с вами с самого начала не
туда, а? Потому что очень уж не хотелось бы, чтоб наш первый блин да вышел
комом. Ведь мы тогда очень огорчим всех наших доброжелателей. Вы этого не
боитесь, а?
Он говорил с ней уважительно, ласково смотрел в лицо, и она ему
ответила так же.
- Нет, Петр Ильич. Вот вы сказали "дела такого рода". Так вот это как
раз дело совершенно иного рода. За ним ясно выступает второй план.
Он поморщился.
- Ох уж эти мне планы - вторые, и третьи, и четвертые. Очень я их
всегда боюсь! Ведь у нас не театр. ("Значит, знает, что я три года
проучилась в ГИТИСе", - быстро решила она.) У нас же следствие, то есть
аресты, тюрьмы, карцеры, этапы, а не... Вот смотрите, - он слегка похлопал
ладонью по папке, которая лежала перед ним, - оперативное дело по
обвинению Зыбина Гэ Эн по статье пятьдесят восемь, пункт десятый, часть
первая УК РСФСР. 96 листов. Кончено и подшито. Но надо еще ведь и
следственное. По нему и по нашей спецзаписке этот самый социально опасный
и нехороший гражданин Зыбин безусловно получит свои законные восемь лет. А
там будет видно. Вел это дело майор Хрипушин. Вел, правда, не с полным
блеском, мы у него за это дело забираем и передаем вам. Теперь: чем же
вы-то нас порадуете? Стойте, стойте! Все, что вы сказали, - это ведь общие
соображения, а я хотел бы знать, как вы поведете самое следствие. С чего
начнете?
- С того, что задам этому социально опасному и нехорошему гражданину
Зыбину всего-навсего один вопрос и послушаю, что он мне на него ответит, -
"Почему вам так внезапно понадобилось поехать на реку Или?"
- Ну, он вам нахально и скажет - этого ему не занимать: "Да ничего мне
там особенного и не было надо. Просто купил водку, захватил девку да и
поехал. Водку пить, а девку..." - Он засмеялся и вдруг закашлялся. И
кашлял долго, мучительно, затяжно. - Ну и что вы ему ответите? - сказал
он, переводя дыхание и обтирая платком рот и лицо. - Ведь это и в самом
деле не погранзона, не полигон, не секретное производство. Туда, может,
еще полгорода по таким делам ездит.
Она хотела что-то возразить.
- Постойте. Я-то вас понимаю: все это очень подозрительно. Сорвался
внезапно, водки накупил невпроворот, девушку зачем-то захватил - и все это
произошло в тот день, как приехала его раскрасавица, а тут еще и золото
через пальцы утекло, - разумеется, что-то не так. Но все это будет иметь
значение только при одном непременном условии: если у вас есть еще хотя бы
один бесспорный козырь. Так вот ищите же его. Снова просмотрите все дело,
проверьте все документы, перечитайте все протоколы, вызовите его самого,
прочувствуйте
...Закладка в соц.сетях