Жанр: Драма
Новеллы
Альфонс Доде
Новеллы:
Арлезианка.
Партия на бильярде.
Дом продается.
Признания академического мундира.
Награжденный пятнадцатого августа.
Паром.
Эликсир преподобного отца Гоше.
Папский мул.
Кюкюньянский кюре.
Последний урок.
Регистратор.
Знаменосец.
Альфонс Доде. Арлезианка
Перевод И. Татариновой
Из книги "Французская новелла XIX века" т. 2
Государственное издательство художественной литературы, "Москва-Ленинград"
Ручной ввод текста А. Бахарев
Чтобы спуститься от моей мельницы в деревню, надо пройти мимо фермы,
выстроенной у дороги, в глубине большого двора, обсаженного вязами. Это
настоящая провансальская ферма: красная черепица, широкий коричневый фасад с
неровными промежутками между окнами, а наверху — флюгер, блок, чтобы
поднимать копны на сеновал, да еще торчат оттуда наружу несколько охапок
побуревшего сена.
Почему этот дом так поразил меня? Почему при виде этих закрытых ворот у
меня сжималось сердце? Не могу сказать, и, тем не менее, от всего жилья
веяло холодом. Слишком тихо было вокруг. Собаки не лаяли на прохожих,
цесарки убегали без крика... Внутри не слышно было людского голоса. Тишина.
Даже мул не звенел бубенцами... Не будь белых занавесок на окнах да дыма над
крышей, можно было бы подумать, что дом нежилой.
Вчера, как раз в полдень, я возвращался из деревни и, чтобы не идти по
солнцепеку, пробирался у самого забора в тени деревьев... На улице перед
домом работники в молчании навивали на воз сено... Ворота были открыты.
Проходя, я заглянул во двор и увидел высокого, белого как лунь старика в не
по росту короткой куртке и в рваных штанах; он сидел за большим каменным
столом, подперев голову руками. Я остановился. Один из работников сказал мне
шепотом:
- Тс!.. Это хозяин... Он такой с тех пор, как с сыном стряслась беда.
В эту минуту женщина и мальчик, одетые во все черное, с большими
тисненными золотом молитвенниками прошли мимо нас и скрылись на ферме.
Работник прибавил:
- Хозяйка и меньшой пришли из церкви от обедни. Они каждый день туда
ходят с тех пор, как старший сын покончил с собой... Ах, сударь! Какое
горе!.. Отец все еще носит одежу покойного, никак не хочет с ней
расстаться... Но-но, миленькие!
Телега тронулась. Мне захотелось дослушать рассказ, и я попросился на
воз, и там, лежа на сене, я узнал эту потрясающую историю.
Его звали Жан. Он был чудесный двадцатилетний крестьянский парень,
скромный как девушка, крепкий, с открытым лицом. Собой пригож, и женщины
заглядывались на него; но у него на уме была только одна — хорошенькая
арлезианка, вся в бархате и кружевах, которую он случайно повстречал на
Арльском амфитеатре. Сперва домашние этому браку не сочувствовали. Девушка
слыла ветреницей, и родители ее были нездешние. Но Жан всеми силами души
стремился к своей арлезианке. Он говорил:
- Я умру, если мне не позволят на ней жениться.
Ничего не поделаешь. Решено было справить свадьбу после жатвы.
И вот как-то в воскресенье вечером семья кончала обедать во дворе
фермы. Обед был почти что свадебный. Невесты, правда, не было, но за ее
здоровье пили неоднократно... Тут к калитке подошел мужчина и дрожащим
голосом сказал, что хочет поговорить с хозяином Эстевом наедине. Эстев встал
и вышел на улицу.
- Хозяин, - сказал мужчина, - вы собираетесь женить сына на мерзавке,
два года я был ее любовником. Раз я говорю, - значит, и доказать могу. Вот
вам письма!.. Родители все знают и обещали отдать ее за меня; но с тех пор,
как за нее сватается ваш сын, ни они, ни сама красотка меня больше знать не
хотят... А по-моему, выходит так: после того, что было, ей нельзя быть женой
другого.
- Ладно, - сказал хозяин Эстев, просмотрев письма, - входите, выпейте
стаканчик муската.
Мужчина ответил:
- Спасибо! Меня мучает не жажда, а горе.
И ушел.
Отец вернулся как ни в чем не бывало, сел за стол, и обед закончили
по-прежнему весело...
В этот вечер дядюшка Эстев пошел в поле вместе с сыном. Долго не
возвращались они домой; когда они пришли, мать их еще дожидалась.
- Жена, - сказал хозяин, подводя к ней сына, - приласкай его, у него
горе...
Жан больше не говорил об арлезианке, но любил он ее все так же и даже
еще сильнее, с тех пор как знал, что ее держал в объятиях другой. Только он
был слишком горд и молчал; это-то его и сгубило, беднягу!.. Иногда он на
целый день забивался в угол. В другой раз с остервенением набрасывался на
работу и один управлялся за десятерых... По вечерам он выходил на Арльскую
дорогу и шел до тех пор, пока не вырисовывались на фоне заката стройные
городские колокольни. Тогда он возвращался. Дальше он не ходил ни разу.
Видя его всегда печальным и одиноким, домашние не знали, что делать.
Опасались, как бы не стряслось какой беды... Раз за столом мать, посмотрев
на него полными слез глазами, сказала:
- Послушай, Жан, если ты все еще по ней сохнешь, мы согласны женить
тебя...
Отец, красный от стыда, опустил голову.
Жан покачал головой и вышел.
С этого дня он переменил образ жизни, все время прикидывался веселым,
чтобы успокоить родителей. Он опять стал появляться на танцах, в трактире,
на праздниках. На выборах в Фонвьеле он вел фарандолу.
Отец говорил: "Выздоровел..." Но мать все еще была в страхе и пуще
прежнего следила за сыном. Жан спал с младшим братом около чулана, где
разводили шелковичных червей; бедная старуха поставила себе кровать возле их
спальни. Она говорила, что ночью ей может понадобиться присмотреть за
червями.
Пришел день святого Элигия, покровителя фермеров.
На ферме шел пир горой... Всем поднесли шатонефа, а простое вино рекой
лилось. Потом был фейерверк, костры на гумне, цветные фонарики на всех
вязах. Слава святому Элигию! Фарандолу плясали до упаду. Меньшой сжег свою
новую блузу... Даже Жан казался довольным: он упросил и мать принять участие
в танцах; бедная женщина плакала от радости.
Легли в полночь. Всем надо было выспаться... Но Жан не спал. Его брат
потом рассказывал, что он проплакал всю ночь. Да, уж поверьте мне, задело
его за живое...
Наутро, чуть свет, мать услышала, как кто-то бегом пробежал через
спальню. Ее точно что кольнуло.
- Жан, это ты?
Жан не ответил; он был уже на лестнице.
Мать мигом вскочила:
- Жан, ты куда?
Он подымается на чердак: она следом за ним:
- Сынок, ради всего святого!
Он захлопывает дверь и задвигает засов.
- Жан, сыночек, Жанно, ответь! Что ты задумал?
Ощупью, своими старыми дрожащими руками ищет она щеколду. Звук
открываемого окна, шум от падения тела на выложенный плитами двор — и
все...
Он решил, бедняга: "Я слишком люблю ее... я уйду". Ах, жалкие мы люди!
На что же это похоже, если презрение не может убить любви!..
В то утро народ в деревне недоумевал, кто так горько плачет в той
стороне, где ферма Эстевов.
Во дворе за каменным столом, мокрым от росы и крови, убивалась над
своим мертвым сыном мать, вскочившая в чем была с постели.
Альфонс Доде. Партия на бильярде
Перевод К. Ксаниной
Из книги "Французская новелла XIX века" т. 2
Государственное издательство художественной литературы
"Москва-Ленинград" 1959
Ручной ввод текста А. Бахарев
Сражение длится уже два дня, солдаты провели ночь под проливным дождем,
не снимая ранцев, и совсем выбились из сил. А между тем уже три бесконечно
долгих часа их заставляют томиться в ожидании, стоя в боевой готовности
среди луж проезжей дороги, в грязи размытых полей.
Изнемогая от усталости, от бессонных ночей, в промокших шинелях, они
жмутся друг к другу, чтобы согреться, поддержать один другого. Иные даже
спят стоя, опираясь о ранец соседа; на их разгладившихся, успокоенных сном
лицах отчетливее проступают следы утомления и перенесенных лишений. Дождь,
слякоть... Ни костра, ни горячей пищи... Низко нависшее темное небо...
Ощущение, что вокруг повсюду притаился неприятель... Все это наводит мрачное
уныние.
Что там делают? Что там происходит?
Пушки, обращенные жерлами к лесу, словно подстерегают кого-то. Скрытые
в засаде митральезы[1] уставились на край неба. По-видимому, все готово к
наступлению. Почему же не наступают? Чего ждут?
Ждут приказа, но штаб главнокомандующего не присылает его.
А ведь штаб здесь, поблизости. Он — в том величественном замке времен
Людовика XIII, красные кирпичные стены которого, омытые дождем, блестят
между купами деревьев на склоне холма. Царственное жилище, вполне достойное
водруженного на нем знамени маршала Франции. Отделенные от дороги широким
рвом и каменной оградой, поднимаются вверх, до самого крыльца, ровные
зеленые лужайки, окаймленные вазами с цветущими растениями. С другой, задней
стороны дома уходят вдаль просветы буковых аллей, расстилается зеркальная
гладь пруда, на котором плавают лебеди, и, оглашая листву пронзительными
криками, под крышей огромного птичника, напоминающего пагоду, бьют крыльями
и распускают веером хвост павлины и золотистые фазаны.
Хотя хозяева уехали, здесь не чувствуется той заброшенности, того
великого запустения, которое несет с собой война. Знамя главнокомандующего
было охраной всему, уберегло все, вплоть до мельчайших цветов на лужайках, и
поражаешься, что так близко от поля сражения царит строгий порядок и
величавый покой, разлитый в симметричных группах деревьев, в безмолвной
глубине аллей. Дождь, от которого там, на дорогах, набухает такая
отвратительная грязь и образуются такие глубокие рытвины, здесь всего лишь
изящно орошает и оживляет красный цвет кирпичных стен и зелень лужаек,
наводит блеск на листья апельсиновых деревьев, на белое оперение лебедей.
Все сверкает, все дышит миром. Право, если бы не знамя, развевающееся на
вышке замка, не двое часовых у решетки парка, нельзя было бы поверить, что
находишься в штабе главнокомандующего. Лошади отдыхают в конюшнях. Кое-где
попадаются денщики, вестовые в повседневной форме, слоняющиеся около кухни,
или садовник в красных штанах пехотинца, который невозмутимо проводит
граблями по песку парадного двора.
В столовой, окна которой выходят на главное крыльцо, стоит стол с
неубранной посудой; откупоренные бутылки, мутные пустые бокалы на измятой
скатерти дополняют картину пиршества, участники которого только что
разошлись. Из соседней комнаты доносятся громкие голоса, раскаты смеха, стук
бильярдных шаров и звон бокалов. Маршал играет там на бильярде, и вот почему
армия ждет приказа. Раз маршал начал партию, мир может провалиться — ничто
не в состоянии помешать ему довести ее до конца!..
Бильярд! Вот слабость этого великого полководца.
Он стоит сосредоточенный, как во время сражения, в полной парадной
форме; грудь его увешана орденами, глаза блестят, щеки пылают, он возбужден
грогом, обедом и игрой. Адъютанты почтительно и услужливо теснятся вокруг
него, млеют от восхищения при каждом его ударе. Когда маршал делает очко,
все кидаются к доске для записи; когда маршалу хочется пить, все спешат
приготовить ему грог. Шелестят султаны и эполеты, позвякивают ордена и
аксельбанты, и зрелище всех этих приятных улыбок, изящных, угодливых
поклонов, обилие золотого шитья и щеголеватых мундиров в этом высоком зале с
дубовыми панелями, из окон которого видны парк и парадный двор, - все это
напоминает осенние празднества в Компьене[2] и несколько отвлекает мысли от
людей в забрызганных грязью шинелях, которые в ожидании томятся там, на
дорогах, и толпятся такими мрачными кучками под дождем.
Партнер маршала — низкорослый штабной капитан, затянутый, завитой, в
белых перчатках; он превосходный игрок на бильярде, способный обставить всех
маршалов на свете, но в игре он умеет держаться на почтительном расстоянии
от своего начальства и старается не выигрывать, но и не чересчур уж легко
проигрывать. Он, что называется, офицер, подающий большие надежды...
Осторожно, молодой человек, не увлекайтесь! У маршала пятнадцать очков,
а у вас десять. Вся задача в том, чтобы провести так партию до конца, и вы
сделаете для вашего повышения больше, чем если бы вы были вместе с
остальными там, под потоками ливня, затопляющими край неба, грязнили бы ваш
красивый мундир и стирали блеск с позолоты ваших аксельбантов в ожидании
приказа, который все не приходит.
Партия действительно интересная. Шары катятся, сталкиваются. Борта
хорошо отдают, сукно нагревается... Вдруг огонь пушечного выстрела озаряет
небо. Отдаленный гул сотрясает стекла. Все вздрагивают, тревожно
переглядываются. Один только маршал ничего не видел, ничего не слышал:
склонившись над бильярдом, он тщательно обдумывает великолепную оттяжку --
ведь он весьма силен в оттяжках!..
Но вот новая вспышка, за ней вторая. Пушечные выстрелы следуют один за
другим, все учащаются. Адъютанты подбегают к окнам. Уж не собираются ли
пруссаки наступать?
- Ну и пусть их наступают, - говорит маршал, натирая мелом кий. — Ваша
очередь, капитан.
Члены штаба трепещут от восторга. Тюренн[3], заснувший на лафете, ничто
по сравнению с маршалом, таким невозмутимым у своего бильярда в момент
боя...
Между тем шум все усиливается. К грохоту орудий примешиваются треск
разрывов, раскаты ружейных залпов. Багровое облако дыма, черное по краям,
поднимается вдали над лужайками. Вся глубина парка объята заревом. В
птичнике пронзительно кричат перепуганные павлины и фазаны; арабские лошади,
почуяв порох, становятся на дыбы в конюшнях. В штабе главнокомандующего
начинается волнение. Депеши следуют одна за другой. Ординарцы скачут сломя
голову. Посланные хотят видеть маршала.
Но маршал недоступен. Говорил я вам, ничто не сможет помешать ему
кончить партию!
- Ваша очередь, капитан!
Но капитан становится рассеянным. Вот что значит молодость! Он уже
теряет голову, забывает свою тактику и в два приема кладет столько шаров,
что почти выигрывает партию. На этот раз маршал выходит из себя. Его
мужественное лицо выражает удивление и негодование. В этот момент на дворе
падает наземь примчавшаяся во весь опор лошадь. Седок, адъютант, весь
забрызганный грязью, невзирая на запрет, одним прыжком взлетает на крыльцо.
- Господин маршал, господин маршал!
Надо видеть, какой он встречает прием!.. Пылая гневом, красный как
петух, маршал показывается в окне, держа в руках кий:
- Что случилось? Это еще что? Разве здесь нет часового?
- Но, господин маршал...
- Хорошо... Сейчас... Пусть ждут моего приказа, черт возьми!
И окно с шумом захлопывается.
Пусть ждут его приказа!
Так они и делают, бедняги. Ветер гонит им в лицо дождь и картечь. Целые
батальоны разгромлены, тогда как соседние не вводятся в бой и не могут
понять, почему они бездействуют. Ничего не поделаешь. Ждут приказа! А так
как смерть не ждет приказа, люди валятся сотнями за кустарник, в канавы
против безмолвного замка. Картечь не щадит их даже после того как они упали,
и из открытых ран беззвучно струится благородная кровь Франции.
Там, наверху, в бильярдной, тоже идет жаркий бой; у маршала снова
перевес, но низкорослый капитан обороняется, как лев...
Семнадцать! Восемнадцать! Девятнадцать!
Адъютанты едва успевают записывать очки. Шум сражения приближается.
Маршалу остается выиграть только одно очко. Снаряды уже залетают в парк. Вот
один из них разрывается над прудом. Зеркальная поверхность раскалывается...
Обезумевший от страха лебедь кружится в водовороте окровавленных перьев. Это
последний выстрел...
Все стихло... Слышатся только шелест дождя в аллеях, глухой стук колес
у подножия холма и, на размытых дорогах, какие-то звуки, напоминающие топот
торопливо бегущего стада... Армия в беспорядке отступает. Маршал выиграл
партию.
[1] Митральезы — пушки с несколькими стволами.
[2] Компьен — старинный замок французских королей.
[3] Тюренн — французский маршал, участник войн второй половины XVII в.
Альфонс Доде. Дом продается
Перевод А. Кулишер
Из книги "Французская новелла XIX века" т. 2
Государственное издательство художественной литературы
"Москва-Ленинград" 1959
Ручной ввод текста А. Бахарев
Над деревянной кое-как сколоченной калиткой, в широкой щели которой
песок сада смешивался с пылью большой дороги, давно уже была прибита дощечка
с надписью: "Дом продается". Летом она висела неподвижно под жаркими лучами
солнца, осенью ее трепал и рвал ветер. Вокруг была такая тишина, что,
казалось, дом не только продается, но уже покинут его обитателями.
Однако там кто-то жил. Сизый дымок, поднимавшийся из кирпичной трубы,
которая немного выступала над каменной оградой, говорил о том, что здесь
течет чья-то жизнь, столь же малозаметная, скромная и унылая, как дымок
этого убогого очага.
Да и в саду, видневшемся сквозь шаткие доски калитки, ничто не
напоминало той заброшенности, той пустоты, того беспорядка, какие обычно
предшествуют продаже или отъезду и возвещают об этих событиях. Там тянулись
ровные, прямые дорожки, виднелись круглые беседки, у водоема хранились
лейки, у стены дома стояли садовые инструменты. То был скромный крестьянский
домик, прилепившийся к косогору, двухэтажный с теневой стороны, одноэтажный
— с солнечной; с этой стороны дом напоминал оранжерею: на ступеньках лежали
груды стеклянных колпаков, опрокинутые пустые цветочные горшки. Другие
горшки, в которых цвели герань и вербена, были аккуратно расставлены на
горячем белом песке. Если не считать двух-трех больших вязов, сад был весь
на солнцепеке. Знойные лучи падали на фруктовые деревья, рассаженные
шпалерами: листва их была разрежена, чтобы сочнее наливались плоды. Тут же
росла клубника, и на высоких колышках вился горошек. Посреди всех этих
растений, этого покоя и порядка по дорожкам весь день кружил старик в
соломенной шляпе; он без устали подрезал, подчищал ветки и бордюры, а когда
жара спадала, принимался за поливку.
Старик не вел знакомства ни с кем в околотке. У него никогда никто не
бывал, кроме булочника, тележка которого останавливалась у каждого дома на
единственной улице деревни. Иногда, прочитав объявление, какой-нибудь
прохожий, подыскивавший себе участок на одном из этих пологих склонов, таких
плодородных, словно созданных для фруктовых садов, звонил у калитки. Сначала
дом оставался безмолвным. После повторного звонка из глубины сада доносился
стук деревянных башмаков; стук медленно приближался, и старик с сердитым
видом приоткрывал калитку.
- Что вам угодно?
- Этот дом продается?
- Да, - с усилием отвечал старик. — Да... он продается, но
предупреждаю вас: за него просят очень дорого...
И рукой, готовой снова запереть калитку, он преграждал доступ в сад.
Глаза его сверкали гневом, они выпроваживали вас; он не двигался с места,
охраняя, словно дракон, свои грядки и посыпанный песком дворик. Люди уходили
и шли своей дорогой, спрашивая себя, что это за чудак, с которым им довелось
столкнуться, и что за странное безумие объявлять, что дом продается, когда
так страстно желаешь его сохранить.
Для меня эта тайна нашла разгадку. Однажды, проходя мимо домика, я
услышал взволнованные голоса, громкий спор.
- Дом нужно продать, отец, его нужно продать... Вы дали нам слово.
И дрожащий голос старика:
- Да ведь я и сам хочу продать, дети... право! Ведь я вывесил
объявление!
Таким образом я узнал, что на продаже дома настаивают сыновья и
невестки старика, мелкие парижские лавочники. Это они требовали, чтобы он
расстался с дорогим ему уголком земли. По каким причинам? Не знаю.
Достоверно одно: они находили, что дело чрезмерно затягивается, и с этого
дня начали приезжать каждое воскресенье, чтобы изводить несчастного старика,
заставить его выполнить свое обещание. С дороги, в великом воскресном
безмолвии, когда сама земля отдыхает от того, что всю неделю ее вспахивают и
засевают, я отчетливо слышал их разговоры. Лавочники беседовали, спорили
между собой, играли в "бочонок", и слово "деньги", произносимое их резкими
голосами, отдавалось в ушах тем же металлическим звоном, с каким падали в
лунки жестяные кружочки, которые они метали. Вечером все они уезжали;
проводив их немного, старик поспешно возвращался домой и с блаженным видом
запирал свою калитку; впереди у него была неделя передышки. На целых шесть
дней в доме снова воцарялась тишина. В саду, залитом солнцем, слышался
только хруст песка под тяжелыми шагами да шуршание грабель.
Однако старика с каждой неделей все сильнее торопили, все назойливее
приставали к нему. Лавочники пускали в ход все средства, привозили внучат,
чтобы растрогать его.
- Вот видите, дедушка, когда дом будет продан, вы переедете к нам. Нам
будет так хорошо всем вместе...
Они шушукались во всех углах, сновали по дорожкам сада, вслух
занимались разными подсчетами. Однажды я услыхал, как одна из невесток
кричала:
- Лачуга не стоит пяти франков, она только и годится, что на слом.
Старик все выслушивал молча. О нем говорили, словно он уже умер, о его
домике — словно его уже снесли. Он ходил по саду сгорбленный, со слезами на
глазах, по привычке высматривая, не нужно ли где на ходу подрезать ветку,
снять плод. Чувствовалось — он в этом уголке земли пустил такие глубокие
корни, что не в силах будет оторваться от него. И действительно, что бы ему
ни твердили, он все время откладывал свой переезд. Летом, когда зрели те
чуть кисловатые ягоды, которые отдают свежей зеленью, - вишни, крыжовник,
черная и красная смородина, - он говорил себе:
- Подождем сбора, потом я сейчас же продам все...
Но после сбора вишни наступал черед персиков, затем винограда и,
наконец, чудесного темно-коричневого кизила, который собирают чуть ли не под
снегом. После этого наступала зима. Поля вокруг были черны, сад пуст. Ни
прохожих, ни покупателей. Лавочники, и те уже не приезжали по воскресеньям.
Три долгих месяца покоя, в течение которых нужно было приготовить семена,
подрезать фруктовые деревья; а дощечка, никому не нужная, по-прежнему висела
у калитки, омываемая дождем, колеблемая ветром.
Наконец дети старика потеряли терпение; они догадались, что он всячески
отваживает покупателей, и решились на героическое средство: одна из невесток
поселилась у свекра — вертлявая лавочница, с самого утра разряженная в пух
и прах. У нее был тот приветливый, лицемерно-кроткий вид, та слащавая
любезность, которые свойственны людям, привыкшим угождать покупателям.
Казалось, она завладела большой дорогой. Она широко раскрывала калитку,
громко разговаривала, улыбалась прохожим, словно говоря:
- Зайдите, взгляните... дом продается.
Старику уже не было покоя. Иногда, пытаясь забыть о ее присутствии, он
вскапывал свои грядки, засевал их, как те смертельно больные люди, которые
охотно строят планы, чтобы рассеять свои опасения. Лавочница неотступно
следовала за ним и пилила его:
- К чему вам это? Что вы для чужих так стараетесь?
Он не отвечал и продолжал работать с поразительным упорством. Запустить
свой сад значило бы уже частично потерять его, начать с ним расставаться...
Вот почему на дорожках не было ни одной сорной травки, на розовых кустах --
ни одной лишней веточки. А между тем покупатели не являлись. То было время
войны, и лавочница тщетно распахивала калитку, тщетно расточала улыбки в
сторону большой дороги — там проезжали только возы с домашним скарбом, в
калитку входила одна только пыль. День ото дня лавочница становилась все
более злобной. Неотложные дела требовали ее возвращения в Париж. Я слышал,
как она осыпала свекра упреками, устраивала ему настоящие сцены, хлопала
дверьми. Старик молча горбился и утешал себя тем, что любовался на всходы
горошка да разглядывал висевшую все на том же месте дощечку с надписью: "Дом
продается".
...В этом году, приехав в деревню, я снова увидел домик, но — увы! --
дощечки уже не было. На ограде еще висели клочья разорванных, покрывшихся
плесенью объявлений о продаже. Кончено: дом продали. На месте ветхой серой
калитки стояла новая, свежевыкрашенная в зеленый цвет, с полукруглым верхом,
с зарешеченным отверстием, сквозь которое был виден сад. Но не прежний
фруктовый сад, а мещанское нагромождение клумб и лужаек, миниатюрных
каскадов, и все это отражалось в большом металлическом шаре, качавшемся
перед крыльцом. В этом шаре гирляндами ярких садовых цветов изгибались
дорожки и причудливо расплывались две громоздкие фигуры — краснолицый,
обливающийся потом толстяк, утопавший в садовом кресле, и тучная,
задыхавшаяся дама, которая, потрясая лейкой, кричала:
- Я их уже четырнадцать вылила на бальзамины!
Надстроили этаж, подновили забор; и в этой маленькой, заново отделанной
усадьбе, где еще пахло краской, кто-то бешеным темпом барабанил на
фортепьяно заигранные кадрили и польки.
Танцевальные мотивы, доносившиеся до большой дороги и бросавшие в жар,
удушливая июльская пыль, разгул ярких красок, тучная дама — все это
хлеставшее через край пошлое веселье заставляло мое сердце сжиматься. Я
вспоминал бедного старика, который, бывало, хозяйничал здесь, такой
счастливый, такой спокойный; я мысленно видел его в Париже, его сутулую
спину садовника, его соломенную шляпу, видел, как он бродит по полутемной
комнате за лавкой, тоскующий, запуганный, задыхающийся от сдерживаемых слез,
меж тем ка
...Закладка в соц.сетях