Купить
 
 
Жанр: Драма

Оправдание

страница №6

ытно, но и вкусно, начали даже сообщать о судьбах родственников, хотя и в самых
общих словах. Файнштейн был зеленый, многого не понимал. Он не понимал, что
терять им всем нечего. Дело было не в гордости, после всего, что было, никто не
гордился, попав в "золотой легион", который они между собой, не чинясь, называли
"золотой ротой". Какая тут гордость: Михайлова в камере изнасиловали (он не
подписал и после этого, но человеком себя уже не считал), Эскину мочились в рот,
Гальпериной выжгли волосы на лобке, а уж о насилии и говорить не приходилось -
она, на беду свою, уродилась красивой, цыганистой. Нет, гордость была ни при
чем, но, видимо, в человеческую природу очень уж глубоко, с рождения кем-то
вложено уважение к мертвым. С покойниками следовало обращаться прилично, а
Файнштейн гонял их на бега, топал ногами, ругался по матери. Это посягало на
единственное, что у них оставалось, - на гордость, на своеобразное достоинство
мертвеца, который заслуживал уважения живых уже потому, что они были живы, а он
нет.

Выяснилась неожиданная вещь: выдержать любые пытки способен не только силач
Бамбула, но и стопроцентный хиляк, из тех, кого травили в школе и тем закалили
до полного отвращения к жизни. Наверху рассудили правильно: главное - душок, а
выучить можно всему... В Москве это понимали, а Файнштейн не понимал. Он не верил,
что перед ним элита нации, которой предстоит отразить нападение фашистов,
возродить страну и, возможно, покорить Европу. Пока перед ним была инвалидная
команда, едва подлеченная после пыток и не умевшая толком ни бегать, ни
стрелять. Публика подобралась самая разношерстная, так что приятель Заславского,
некто Кузнецов, при жизни врач, просто терялся: выстаивали и коренные сибиряки,
угрюмая туповатая деревенщина, и совершенные хлюпики с огромными еврейскими
носами (у всех, кстати, перебитыми в первые же дни после ареста). Более того:
интеллигентские недобитки держались приличнее всех, и уж совсем поражала
Кузнецова, как, впрочем, и Заславского, худая строгая дама из бывшей богемы: ее
готовили теперь на военврача - должен же будет кто-то и оперировать под огнем.
Однажды у костра они разговорились, и Заславский выразил восхищение ее спокойным
достоинством. "Ничего особенного, - просто ответила она, - мы еще в тринадцатом
году понимали, что жизнь ничего не стоит". В тюрьме ей высверлили, а затем
выбили все зубы и перебили обе ноги.

Заславский понимал ее. Он был гордым балованным мальчиком, советским принцем, и
по всем раскладам ему полагалось сломаться первым. Но именно кичливость
советского принца не позволяла ему поддаваться мучителям. Часто балованные дети
и изнеженные дамы оказываются выносливее самых упрямых и красношеих
простолюдинов, потому что презирают жизнь, а любят по-настоящему только
пирожные.

А родители Имы Заславского, надеясь спасти сына, подписывали все, что
требовалось, и погибли в голоде и холоде, в избиениях конвоя и нечеловеческой
работе, при этом врозь, а не спасли все равно никого. Сам Заславский ничего не
подписал и попал в Чистое. Впрочем, может быть, в том, что ближайшие
родственники почти у всех чистовских были уничтожены, тоже имелся некий смысл:
писать некому, на свете ничто не держит, в случае чего легче будет умирать за
Родину.

Первое время он еще надеялся, что родители живы, а после их смерти непременно
покончил бы с собой, но Голубев провел с ним долгую беседу, в которой пытался
обосновать происшедшее. Он почти убедил Иму, что никак иначе спасти от внешнего
врага первую в мире справедливую страну было невозможно, что эксперимента,
подобного этому, не было в мире, что разделить человечество на сталь и шлак пора
уже давно, - Заславский не проникся величием эксперимента, но разницы между
жизнью и смертью уже настолько не ощущал, что от попыток прежде времени
уничтожить себя пока отказался. Тем более, что никто в Чистом не сомневался:
весь их эксперимент - до первого боя. Из покойников не готовят солдат. Из
покойников готовят смертников.

Большинство было уверено, что и Коротина после того, как он в буквальном смысле
свернул Файнштейну шею (Файнштейн был тренированней, но Коротин - здоровей,
шире), не расстреляли, а отправили в какое-то еще более элитное, еще более
Чистое. Расстрел устроили бы показательный, на плацу - там же, где поощряли
отличившихся в стрельбе или рукопашном бою. Поощрения были словесные, чисто
символические: смешно объявлять увольнение в тайге или баловать покойника
сгущенкой. Правда, грех жаловаться - в город вывозили, водили в кино; никто из
горожан ни о чем не догадывался - идет строй солдатиков (по этому случаю всех
переодевали в неудобную общевойсковую парадку). Фильмы в большинстве своем
казались Заславскому чушью: то ли действительно стали хуже снимать (всех, кто
снимать умел, вероятно, отобрали и теперь готовили к более серьезным делам), то
ли после случившегося выглядело мелким любое кино. Хороша, правда, была
молоденькая артистка по фамилии Целиковская. Чем-то похожа на Иру, но, конечно,
поэффектней.

То, что их рано или поздно распустят, было для Заславского очевидно давно - с
того самого момента, как он понял, что убьют не всех. Их вообще почти не
убивали: есть странный закон, по которому бомба не падает дважды в одну воронку.
Голубев погиб именно потому, что был смотрителем, присланным в Чистое сверху для
координации (и, вероятно, вообще мог откосить от фронта, но на все операции
вылетал с чистовскими).

Непонятно было, что Верховный собирается с ними делать после войны. Убивать они
годились, строить - навряд ли. Был процент идейных, которых даже в Чистом
называли красными, и процент порядочный - они прошли через все, получили
подтверждение, что ни в чем перед Родиной не виновны, с гордостью носили в
нагрудных карманах возвращенные партбилеты и испытывали благодарность к
Верховному, который выделил их из миллионов других и призвал для выполнения
своих великих задач. Но красных было куда меньше половины - остальным, как и
положено после смерти, стало решительно все равно, что будет дальше, и зажечь их
идеей великой стройки не сумел бы и самый пламенный трибун. В Чистом обычным
делом было встать и отойти, не дослушав собеседника, - и собеседник понимающе
замолкал, потому что и ему было все равно, рассказывать дальше или нет. Мужчины
и женщины жили рядом и общались на равных, как души: естественно, в женский
барак мужчин не пускали, да мужчины бы и не пошли, но на отлучки в лес охрана
смотрела сквозь пальцы. Спаривались где попало, хоть и на скотном дворе
(Заславский стал мужчиной в кухонном наряде; вольных не было - готовили свои,
первой его женщиной была ленинградка Клара, троцкистка, которой на допросе
выбили глаз). При такой простоте нравов и необязательности отношений сплоченного
коллектива не получалось, как не могло бы его быть и на кладбище: пугать нечем,
объединять, стало быть, - тоже, а общий пыточный опыт не сплачивает, скорей
разъединяет, как всякое подспудное, постыдное знание друг о друге. Дружбы в
Чистом завязывались редко. Умирать в бою - умирали, потому что за три месяца (а
кто и за полгода) привыкли умирать. Но вот строители из них были никудышные -
подправлять бараки, латать щели, налаживать печи приходилось охране.

Дело забывчиво, а тело заплывчиво, и всякая рана со временем рубцуется: раз уж
привелось жить, то надо жить; многих, как и Заславского одно время, выручало
сознание исключительности и величия собственной судьбы. Но жить надо куда-то,
зачем-то, им же, вырванным из семей, ввергнутым в чуждую среду, лишенным надежды
на возвращение, доживать было незачем и нечем, и не будь их день так заполнен
изучением шифров, борьбы, новейшей техники - многие переубивали бы друг друга от
скуки. Вражда народа и интеллигенции и после смерти никуда не делась - не
многие, как Коротин, уважали книжников и хлюпиков, прочие считали, что городских
привезли в Чистое по ошибке, и понадобился год, чтобы они поняли: городские дают
им хорошую фору по части терпения, а временами и злобы. В общем, с такой
командой нечего было делать после войны.

Хотя - если вспомнить то, чему учили в Чистом, и то, что ему приходилось потом
делать с другими: так ли жестоко их испытывали? За десять лет, проведенных в
Чистом и на фронте, плюс операция в Японии, плюс Западная Украина, - Заславский
понял, что их еще, в сущности, берегли. Есть вещи, вынести которые свыше
человеческих сил; есть вещи, перенеся которые человек утрачивает желание и силу
жить; есть пытки, непоправимо уродующие тело. Он с особенным интересом
прочитывал фронтовые очерки и смотрел фильмы, где были сцены в фашистских
застенках: немцы во многом шли дальше. У них, впрочем, было зверство от
обреченности, думал Заславский; они поняли, что проиграли, и попросту
отыгрывались на жертвах, - у нас же не отыгрывались, а растили, можно даже
сказать, ковали. Потому большинство их пыток странным образом восходило к опыту
Грозного (с историей которого вряд ли из них кто был знаком), а большинство
наших - к "Молоту ведьм": Грозный мучил кого попало за то, что у него ничего не
получалось с опричниной, а ведьм очищали для будущей жизни - совсем другой
коленкор. Проверялась-то, как он понял довольно скоро после прибытия в Чистое и
отрывочных разговоров с товарищами по участи, вовсе не способность терпеть боль:
проверялась способность стоять на своем в заведомо безнадежной ситуации, без
смысла, ради самой своей правоты, до которой, в конце концов, никому уже не было
дела.

Но именно люди, способные гибнуть за бесполезную, никому не нужную правоту,
гибнуть ради собственной совести, - совершенно не годились для какого бы то ни
было строительства, ибо всякая жизнь есть один большой компромисс. Или не очень
большой, как кому повезет.

Заславский не знал одного - как именно от них избавятся. Если перебьют, то
поодиночке: массовый расстрел у них не пройдет. Отправлять "золотую роту" на
войну в этом смысле было ошибкой: при попытке массовой расправы сработал бы
инстинкт сопротивления. Они со своим боевым опытом до сих пор не разоружили
охрану только потому, что некуда было бежать, - но за посмертную свою жизнь
дрались бы как бешеные. Конечно, потом их все равно переловили бы, но стягивать
войска, устраивать поиски и облавы под Омском, в густых лесах... нет, это
громоздко. Стало быть, или убивать по одному, или отпускать. Но когда отпустили,
Заславский, хоть и ожидавший такого исхода, все-таки удивился.


Новый выстроил всех на плацу ясным и горячим июньским днем. Он был при полном
параде. Впрочем, он на все праздники был при полном параде: Седьмое ноября,
Первое мая, Тридцатое июля - день открытия Чистого... Слов "коммуна", "колония"
или "лагерь" тут не употребляли: говорили - "Чистое", и всё.

- Товарищи! - зычно крикнул он. - Сегодня для всех нас... для нас с вами...
знаменательный день! Истек срок вашего пребывания на службе Родине, и Верховное
главнокомандование... приняло решение... вернуть вас в мирную, трудовую жизнь!

Все пятьсот человек - население Чистого, на четверть выбитое войной, в остальном
же невредимое, - не шелохнулись. Новый знал, что от них можно ожидать всего, а
потому считал за лучшее не ожидать ничего. Он выдержал паузу и продолжил:

- Каждый из вас... начнет жизнь с нуля! Новую жизнь, товарищи! Вы послужили
Родине, и она не забудет вас! Те из вас... у кого есть семьи... вернутся в семьи!
Те, кого некому ждать... потому что так получилось... - Он замялся. - Те же, чьи
семьи, к сожалению, не выдержали Верховной проверки... и по разным обстоятельствам
оказались в соответствующих местах... те получат новые документы и будут
обеспечены жилплощадью! Мною лично получен приказ... в течение трех месяцев...
осуществить полное расформирование поселка Чистое!

При этих словах Заславский подумал, до чего неистребим в человеке инстинкт дома:
всякий раз, возвращаясь в Чистое с задания (а таких возвращений у него за войну
было три - после Севастополя, Сталинграда и Кёнигсберга, да после войны коечто),
он все-таки радовался знакомому месту. Другого дома у него на свете не
было, и покидать этот, как ни странно, будет жаль. Зря, кстати, их - москвичей -
боялись в сорок первом посылать под Москву. Опасались, что сбегут. Куда им было
бежать?... Впрочем, такие опасения бытовали не только в Чистом - поселки с
"золотыми ротами" были еще в нескольких местах, на что неоднократно намекал
Голубев, да и ясно было, что проверку никак не могли выдержать только несколько
сот человек. Речь шла о десятках тысяч - но где размещались остальные,
Заславский не знал (и Рогов, в чьей голове разворачивалась по дороге в Омск эта
реконструкция, не знал тоже).

Заславского отпустили в первой партии. Понятие партии, впрочем, было условно -
они уходили поодиночке. Даже до Омска каждый добирался своим ходом: все словно
торопились расстаться побыстрей. Вместе их уже ничто не удерживало. Новыми
адресами не обменивались, и прощальное "Пиши!" звучало чистой условностью. Клара
не уронила и слезы из единственного глаза.

Только один человек при прощании повел себя необычно: был он, как правило,
молчалив, а если открывал рот, на собеседника перла такая циничная похабщина,
что Заславский иногда, стыдясь себя, краснел. Ничто его не брало, а это брало.
Подобная грязь особенно неприятна была потому, что марала их посмертную честь:
как бы грязны ни были иные дела, которыми приходилось заниматься, - общее и
главное их дело, в конце концов, было чистое. Кто забывал об этом - воевал на
порядок хуже.

Правда, как раз изрыгатель похабщины был диверсант отличного класса, получавший,
видимо, удовольствие от самого процесса. Он трижды летал в белорусские
командировки налаживать партизанское движение и в конце войны получил майора.
Человек он был неприятный, с маленькими острыми глазками в круглых очках, с
неуместной и неопределенной улыбочкой - так улыбаются подтверждению самых
постыдных своих мыслей. Этот-то майор, подойдя к Заславскому проститься, сказал
неожиданно серьезно:

- Я вот чего думаю, юноша...

- Я не юноша, майор, - хмуро оборвал Заславский. - Мне двадцать семь лет, какой
я, к дьяволу, юноша...

- Вечный, - усмехнулся майор. - Есть такой тип чистого и горячего, страшно
самолюбивого русского мальчика, в массе своей еврея. - Он неприятно хихикнул. -
Так-то, мальчик.

Не надо возражать, подумал Заславский. Майор всегда играл на повышение - вякну
еще чего-нибудь, младенцем назовет.

- Так я вот чего думаю, - продолжал майор, хитро блестя глазками. - Я до всех
дел немного сочинял и вот прикидываю: если все это - одна большая проверка, что
же нас там-то ждет? А?

Он ткнул в небо коротким толстым пальцем.

- Кого что, - пожал плечами Заславский. - Кто похабные анекдоты рассказывал -
точно на лесоповал пойдет. - (Нба тебе, кушай.)

- Да я, может, и хочу на лесоповал, - невозмутимо ответил майор. - Потому что
самые-то упертые для таких дел готовятся, что нам здесь, грешным, и подумать
страшно. Мы все думаем: там рай. А там опять надо будет поезда взрывать,
представляешь? Сатану бомбить, мелких бесов агитировать. Вот тебе и весь рай,
девственные гурии. Слыхал про девственных гурий? - (Заславский торопливо кивнул,
чтобы избежать очередной гнусной лекции.) - А самое обидное, что выслужиться
нельзя. Чем лучше будешь воевать, тем более крутые места будут тебе там
предложены. А как там всех перебьешь - опять куда-нибудь переведут, Господнего
дерьма не перетаскать, как говорил товарищ Балмашев... - (Товарищ Балмашев, верно,
тоже был изрядной скотиной.) - Вот нас к чему готовят, представляешь, голубчик?
Худшим - рудники, а лучшим - войнушка. Небесное воинство, а? Ты подумай на
досуге, стоит ли в эти игры играть. Бывай, однако. Желаю тебе счастья, здоровья
хорошего. Главное - жену добрую, русскую и кучу детей. Дети - они, знаешь, для
нашего брата жида главное.

И отошел.

Новый вручил Заславскому документы на новое имя и ордер на комнату в Москве.
Видимо, подумал Заславский, я все-таки прилично воевал, - комната была хоть уже
и не на Ордынке, а в Марьиной Роще, но ведь могли закатать вообще не пойми куда,
а так он все-таки возвращался в город своего детства. И имя, и комната почти
наверняка принадлежали человеку, которого собирались брать в ближайшее время.
Вероятнее всего, родни у Абраменко не было. Впрочем, может быть, его уже взяли,
и он либо умер, не выдержав пыток, либо все подписал и поехал в лагеря. К тем,
кто подписал, большинство населения Чистого относилось презрительно, даже если
речь шла о родне: презирать выживших было их единственной привилегией. Между тем
Заславский не знал, кому было трудней: им ли, которых полгода пытали, заставляя
подписывать самооговоры, или тем, кто оговорил себя немедленно и потом годами
мучился в забоях и на лесоповалах. Были, впрочем, и те, которые подписали всё и
тем не менее получили расстрельные приговоры: так Верховный расправлялся с теми,
кому верил. Он им верил, а они сломались после первого спецдопроса. Да и не
резон было маршалов, как-никак знавших очень много, отправлять в один лагерь со
всякой шушерой. Так, во всяком случае, понимал Заславский, и так объяснял
Голубев, вообще не считавший нужным скрывать слишком многое. Он, видимо, не
думал, что кто-то из них выйдет отсюда живым. Получилось иначе. Не зря говорили,
что Верховный к старости смягчился.

Вообще- то Заславскому в Москве надо было встретиться с одним человеком. Точнее,
с двумя. Во-первых, ему интересно было повидать свою первую любовь Иру. Честно
говоря, теряя невинность с троцкисткой Кларой, он представлял именно ее. Иру
любил Марик -единственный человек в классе, с которым Заславский по-настоящему
дружил, и раз Заславского забрали, Марик наверняка на ней женился. Иму это
совершенно не обижало, в Чистом предрассудков не признавали, но повидаться с
друзьями ему хотелось. Новый предупредил, что разглашение информации о Верховных
проверках нежелательно, - но предупредил нестрого, поскольку версия такая давно
бытовала и слух о Всеобщей проверке на вшивость муссировался во многих очередях.
Обитателям Чистого все равно никто бы не поверил, а если бы кто и поверил и
поспешил посетить засекреченный поселок, на его месте все равно осталась бы
только пустая поляна с пятью бараками. Поди пойми, что тут было: поселок?
лагерь? деревня староверов? Да и кто поперся бы в Омск проверять...

Заславский, впрочем, был не настолько наивен, чтобы предполагать, будто за ним
никто не следит. Их учили распознавать слежку (многие из Чистого оказались потом
в разведке), но учили явно не всему, да и слежка наверняка должна была начаться
уже в Москве. Не зря же им сразу выдали ордера. Все квартиры точно под
контролем, наверху даже интересно, как они поведут себя теперь.

Собственно, встречаться с Ирой и Мариком было незачем. Важно было узнать, брали
их или еще нет. Очень возможно, что не брали. Тех, кто как следует воевал в
опасных местах, могли и не тронуть, зачтя им за проверку боевой опыт. Но тех,
кто избежал фронта благодаря брони или иным хитрым способом, должны были тягать
полным ходом. Наверняка Верховный в очередной раз растасовал свою колоду,
низвергая тех, кто оказался сверху. Если Марика еще не взяли, надо было
деликатно объяснить ему, что это ждет всех и что вести себя там надо по
возможности твердо. Пытки не бесконечны, до смерти не запытают - если, конечно,
Марик был теперь не слишком хлипок, - а после полугода мучений начнется вполне
приличная жизнь с перспективой возвращения, так что не надо ничего подписывать.
Это было все, что он хотел ему сказать. Естественно, делиться всем этим с Ирой
он не собирался: она женщина, ей труднее будет удержать язык за зубами. Говорить
следовало с Мариком. Марик был его другом, достойным того, чтобы очутиться в
поселке типа Чистого, а не гнить в городе типа Магадана.

Новый адрес Марика Има разыскал на диво легко. В первом же адресном столе ему
указали дом близ Парка культуры. Туда он и направился - что-то мешало ему
сначала поехать в Марьину Рощу. В Марьиной Роще, подозревал он, все вещи еще
пахнут хозяином.

Иру он легко узнал бы и на улице. Как все девочки-хулиганки, она расцвела, но не
слишком потолстела и не поблекла за те десять лет, что они не виделись. Это была
женщина во всем блеске двадцативосьмилетней красоты, женщина умелая и ловкая,
отлично державшая дом (ему хватило одного взгляда на квартиру). Долго живя в
бараке, в окопах, потом ночуя в поезде пять последних ночей, другой счел бы
роскошной и самую простую обстановку, но глаз советского принца был наметан и
придирчив. Марику повезло. И хорошо, что угадал: конечно, они поженились. А кто
другой, кроме лучшего друга Имы Заславского, заслуживал бы ее?

Она тоже узнала его с первого взгляда, и это было лучшим доказательством того,
что предназначены они были друг другу, да вон как оно все вышло.

- Има! - Она выронила тряпку. - Имка! Да где же ты был?!

- Эх, Ира, - ответил он (ему казалось, что браво, вышло горько). - Легче
сказать, где я не был.

- Да зайди же, я сейчас тебя накормлю! - (И точно, пахло едой, запах был
домашний. Нет, там, в Чистом, он не расслаблялся ни на секунду, но здесь, в
Москве, пожалуй, были еще вещи, способные его размягчить, - вещи, которые нельзя
вообразить на расстоянии, потому что ими наслаждается плоть, а у плоти
воображения нет: ванна с горячей водой и пеной, море, еда, которая в
действительности всегда оказывается вкуснее, чем в самом голодном
воображении). - Сейчас все будет готово.

- Ирочка, я спешу. Надо бы мне с Мариком поговорить, кое-что передать ему.

- Заходи же наконец! Марик в Алма-Ате, в командировке. Гостиницу строит. Он все
время в разъездах, я уж и не помню, когда он жил дома дольше недели...

Шанс, машинально отметил Заславский. Остаться, и к вечеру она моя. У него было
много женщин кроме одноглазой Клары: в Европе в конце войны не принято было
церемониться. Но Ира была его женщиной, и он мог получить свое. Правда, потом,
если у них дойдет до того, для чего в его словаре не было слова, придется с ней
говорить, а он пока не знает, что ей сказать.

- Нет, Ира, я еще зайду. Говоришь, через три дня?

- Да, но пообедай сейчас! Что же ты, сразу уйдешь?

Он подхватил чемодан, в котором лежала только смена белья, и пошел к лифту.

- Има! - окликнула она его совершенно прежним голосом. - А помнишь, ты письмо
мне выбросил, из поезда? "Поезд мчится в даль, а я - в неизвестность".

Словно ток высокого напряжения прошел через него. Вся прежняя жизнь нахлынула
разом, вернулась от одной этой фразы - и тут он понял, чтбо у него отняли.
Никакое величие участи не компенсировало такой потери. Он вспомнил жаркое мягкое
купе, и вечно брюзжащую сестру, которая вышла замуж за летчика, уехала на
Дальний Восток и через год умерла от энцефалита, и себя, восьмиклассника, за два
года до исчезновения, выбрасывающего письмо, в которое обернут заранее
подобранный на вокзале камень. За окном стремительно пронеслись мокрые кусты,
колючие даже на вид, - на темно-синем небе июньской ночи чернели их лохматые
силуэты, - и сестра опустила стекло. Он никогда не вспоминал об этом. Вспоминать
во время проверки - значило проиграть сразу, разнюниться, расползтись, разрешить
себе понимать происходящее. Этого было нельзя. А потом, после удара, от которого
он на всю жизнь оглох на левое ухо, воспоминания вообще приходили редко и стали
гораздо неразборчивее.

Но он умел держать себя в руках.

- Помню, - сказал Има Заславский, ныне Григорий Абраменко. - Знаешь, столько
всего забыл, а это помню.

Подошел лифт.

Он отправился в Парк культуры, съел мороженое (деньги еще оставались, а Новый
обещал, что проблем с трудоустройством не будет: в паспорте поставлен
специальный знак, возьмут и в вуз, и, если он захочет, на производство). Прошел
Нескучным садом. Думал зайти на Ордынку, но решил поберечь себя. Хватало удара
от невыносимо яркого воспоминания, которое вернула ему Ира. А интересно было бы
посмотреть на сволочей, которые жили в его квартире. Тут же одернул себя: он уже
лет восемь не думал ни о ком с такой горячей ненавистью.


Город был в цвету, но люди казались пыльными, несколько пришибленными. В его
время все были ярче. Сперва он списал это на войну, потом понял, что не меньше
половины страны уже прошло проверку, а она не добавляет жизнерадостности.

Было много новых домов, сплошь серых, похожих на вертикально поставленные
длинные бараки, и немало начатого строительства. Заславский не понимал, зачем
столько строить, если все равно в результате проверки останется не больше
четверти народу. Остальные если и будут где-то жить, то уж явно не в столице.
Сколько времени может занять эксперимент? Примерно пятая часть населения
осталась на войне, еще столько же профильтровали до нее - стало быть, все
кончится лет за двадцать.

Но кому тогда строят эти дома? Неужели их всех действительно вернут - тех, кто
выдержал, и тех, кто сломался, тех, кого по году уродовали и потом по десять лет
учили убийству, и тех, кто ублажал блатных? Ведь и у них кончатся сроки, а у
кого-то, может, уже и кончились, - и теперь они ходят в той же толпе, что и он?
Хмурые люди, умеющие молчать; люди, приученные к терпению. Проверка имела целью
поделить население на первых, не готовых подписать ничего, и вторых, готовых
подписать все. От кого больше толку - вот единственный вопрос: первые годятся
для войны, вторые - для мира. Но как они будут сосуществовать?

Эту мысль он отогнал тут же. Конечно, никто не вернется. Жителей Чистого
отпустили только потому, что они уже не представляют опасности, а какое-никакое
величие души Верховному все же присуще. Благодарность, если угодно. Они ничего
не попытаются изменить, большинство не заведет семей - вот почему пытки
задумывались не столько мучительными, сколько унизительными: измученный
оклемается, растоптанный не восстанет. Двадцать убийств, тридцать карательных
операций, в которых ты, железный диверсант, победоносно поучаствуешь, не окупят
тебе тридцати с

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.