Купить
 
 
Жанр: Драма

Мятеж

страница №8

о маратовцы
чорт их знает что думают. Его записка умалишенный бред. Я думаю,
что он освобождает своего милого дружка Северова. Очень хорошо, что т.
Лысенко его не расстрелял вчера еще, хотя он может и навредить, но у нас
есть время. Сегодня на ночь предлагаю назначить, товарищи, заседание союза
металлистов, вызвать на него всех рабочих завода сельско-хозяйственных
машин. Калабухов, хоть он и с головой, своей контр-революции не понимает,
а его солдаты против рабочих не пойдут. Хорошо бы рабочих вооружить.
Но мне нужно ехать. Шли.
У него был митинговый тон. У него был тон уполномоченного. Он ждал
исполнения. Вышел.
Его речь была принята как информационный доклад, и Лысенко только теперь
начал соображать, что он настолько устал и отупел, что сам ни в чем
не разбирается, но за то понимает других с такой остротой, которая бывает
лишь во сне. Так он понял и Болтова. У Лысенко болела кожа по всей
голове и тяжело ныли, словно закипали или перекаляясь как в малярии, сухие
глаза.
- У меня от милиции, - начал Волков, - осталось 17 человек, зато верных
ребят. Их я сохраню. Но надо протянуть время и вступить в переговоры
с Калабуховым.
Это продолжалась линия Болтова.
- Товарищи, - сказал комиссар Севкавокра, - предлагаю послать т. Лысенко
на переговоры к Калабухову. Товарищ Бархударьян держит связь со
всеми. Но оружия у нас нет; так как все оно в Кремле и вывезти его оттуда
нельзя, то вооружить рабочих мы не можем.
Лысенко метался вокруг огромного стола для заседания.
- Я пойду, товарищи. Надо найти соглашение. Иначе что же будет? И где
он? Его надо немедленно найти. Кто его знает и кто его видел?
- Я его видел в штабе Севкавокра, - сказал т. Аленик, - а сейчас он
чортом носится на машине по городу. Поезжай к нему. Выпусти Северова и
пусть уезжает. Попадется.
Лысенко подхватил.
- Да, да. Пусть едет на фронт; я думаю, что его можно уговорить. Надо
было этого дурака Северова арестовывать! Я поеду. А где он?
- Позвони Болтову.
Всем было ясно, что разговор сводится к сумятице и междометиям и может
так продолжаться сколько угодно, как бульканье в кипящем сосуде, если
бы сознание участников заседания не было организуемо резвым пером т.
Бархударьяна, заносившего постановление в протокол.

- Вот какое дело, братва, - начал Болтов, когда матросы во главе с
Козодоевым заняли впятером весь его кабинет, аж синим окрасив белые лепные
двери и изразцы огромной голландки.
- Говорить некогда. Опять на нас навалилось несчастие. У Калабухова
главную силу составляют наши матросы черноморцы. Должно быть, из Баткинских
ударников. Они собираются громить город, ну и, конечно, пограбить.
К ним надо пробраться и попробовать уговорить.
Эта густая синева из комнаты, по мнению Болтова, должна пойти и на
завокзальные пустыри, откуда жерла Калабуховских пушек смотрят свысока
на расклубившийся над ними город.
Матросы, как в бурю, как в шторм, готовятся стать по местам. Но сейчас,
когда места еще не определены, они, по долголетней дисциплине,
жмутся друг к другу и молчат. Они слышат, как работает тяжелый мозг матроса
Болтова в этом кабинете, кажущемся взнесенным поверх всех домов. От
необычности обстановки, в которой они слушают товарища, их прохватило
холодом сосредоточенности.
- Дьявол их знает, - говорит Болтов, - какие они, Калабуховские ребята.
Тут нужно подумать. Не дубьем, так рублем. Мекайте сами.
- Ладно, - отвечал Козодоев, - чорта ли они сделают. Свои. Может знакомые
есть. Да, потом мы только поговорить пришли, - на куски не разорвут.

Стали подыматься, разговор считался конченным, разговаривать долго
здесь никто не приучен и места уже распределяются. Но Болтов сам приостановил
ход пущенной им машины.
- Тебя, Козодоев, хочу задержать. Я нынче требовал, чтобы вечером вооружили
рабочих из союза металлистов. Но оружия сейчас нету, оно все в
Кремле, где наши коммунисты могут только удержать маратовцев, чтобы они
не переходили на сторону Калабухова. Оружием их можно раздражить.
Козодоев, от уха до уха, все лицо растянул в улыбку.
- Так у нас по всем трюмам винтовки и шпалеры. Мы еще ночью в Кремле
позабирали. Я еще в ту ночь на автомобилях оружие гнал на всякий случай.
- Клейно. Что же ты молчал?
- А когда ж говорить, когда меня не спрашивают. Так я приготовлю. -
Козодоев сам же прервал возможность дальнейших разговоров по этому вопросу.

- Ну, а вам, - обратился он к своим товарищам, - придется одним на
вокзал пойти. Сначала, мол, - против рабочих нельзя. А если не прошибете,
сулите золотые горы. Так насчет оружия пришли кого-нибудь, - сказал
он на прощание Болтову.
- Есть. -

Седьмая.

- Ну, лезь, старик. Ты меня извини, что я освобождал тебя чужими руками,
т.-е. сейчас брал из тюрьмы, ты понимаешь, что между нами нет
стен.
Все это Калабухов говорил Северову, около Кремлевских ворот, откуда
Силаевский вывел освобожденного, с чрезвычайными предосторожностями: у
маратовцев, которые держали караул в Кремле, хотя и царило фактическое
безначалье, позволившее освободить Северова, но они были настроены резко
против Калабухова и его друзей. Северов явился свету желтым, морщинистым,
он шатался, лицо его опухло и было цвета свеже взрезанной тыквы.
Северов покачивал головой, и казалось, что припухлости лица осыпаются
всюду, лицо вырастало немыслимо.
- Что с тобой? - спросил Калабухов, глядя и не веря глазам; он думал,
что продолжается утренний бред, ибо так, нынче утром, когда он приехал
на вокзал, распухало на горизонте солнце. Северов ничего не ответил, Силаевский
стоял рядом с ним, поддерживая его, переступая с ноги на ногу и
гремел шпорами. Сзади за Северовым стояли ворота, поддерживаемые двумя
часовыми. Молчание, шатание, покачивание, припухание становились невыносимым
даже Силаевскому. Посмотрев на него, нашел нужным опять заговорить
Калабухов.
- Что с тобой, Юрий? - спросил он, - у тебя такой вид...
Северов повернулся к Силаевскому, слегка оттолкнув его, будто он
единственный, кто мешал ему говорить, и повернулся так, как будто отвечать
нужно было тоже Силаевскому.
- А-а! Вид! Что со мной? Умираю. В этом гноище у меня отобрали все.
Лучше бы расстреляли прохвосты. Умираю. Хуже: я не слышу себя. Я слышу
деревянный голос.
Он полез в автомобиль.
- Проклятый день. Я мучился целые сутки, даже больше, я ничего не
помню, я знаю только, что поехал говорить приветственную речь, после того,
как мы разбили белогвардейцев. Когда это было, вчера?
- Нет, позавчера.
Их несло уже в автомобиле. Мимо них кувыркался весь взбаломученный
мир, который желтел от осеннего солнца, как помешиваемый ложечкой чай,
мимо них кувыркались дома с постоянным грохотом мотора и сирена, ревмя
ревя, радовалась катастрофе. Просквожая эти сиренные ограждения, глухо
бился голос Северова:
- Позавчера, а ночь, а другая ночь, это целая неделя, это целый год,
я терпел. А ты даже не спешил.
Упреки были несправедливы: Калабухов мог бы ответить, что он, решив
сняться с фронта, даже и не знал, что Северов арестован, а узнал об этом
позже, на промежуточной станции, где встретил нарочного Силаевского.
Но все эти соображения, как впрочем и упреки здесь, в этом бешеном
гоне, не имели никакого смысла: их относило ветром.
- Я сейчас объяснялся с сестрой, Юрий. Объяснился навсегда и в первый
раз в жизни. Я ее никогда не знал и в первый раз в жизни я узнал, что
есть человек, которого не имею права ненавидеть. Это первый раз со мной:
я почувствовал, что у меня есть обязанность по отношению к другому человеку.
Я никогда не понимал, как это находятся такие старухи, которые
добровольно обмывают мертвых.
Город кувыркался мимо.
- Куда, Лексе... Кстин-ныч... - донеслось от повернувшегося лица шоффера.

- Прямо гони на шоссе, к больнице.
Голос Калабухова отставал от ушей шоффера, шедших впереди.
- Куда? Куда? Стой! - закричал Северов.
Он вышел из себя. У него перехватило горло.
- На какое шоссе? Где ты остановился? Где мой вагон? Там у меня все!
А-а-а!.. - он опять кричал. - Там был обыск и все отобрали!
От свежего ли воздуха, от резких ли поворотов, которыми заносило машину,
зад которой казался сплошным пуховиком, зад которой пружинил и
скакал, от ощущения ли свободы, но Северов ожил.
- Сейчас вылетим к чорту.
Липнувший к губам ветер рвал слова назад.
- С сестрой разговаривал, - обрывал ветер и из ветра склеивались ответы
Калабухова.
- Да, ведь я циничнейшим образом играл, и она это почувствовала. Я
слезы выдавливал, я помню запах пыльного пола, когда падал ниц, а сам
думал о какой-то совершенно нелепой истории, которую не мог припомнить,
о каком-то нелепом Альфонсе Доде, о его сыне. Этот ублюдок, - я ругаю
только себя, - вспоминает, что когда он хоронил отца, то безумно жалел
его и кричал, рыдая. И рыдал и кричал, а сам думал: "какой у меня красивый
голос"!

- К чему ты это все?
В иную минуту Калабухов услыхал бы, что у Северова белый плаксивый
голос, каким поют цыганские романсы. Становилось трагично.
Калабухов кричал:
- А я все-таки снимаю войска с фронта и еду туда, ты знаешь за чем? Я
сам не знаю. Я должен стать отцеубийцей.
Их вынесло в окрестную зелень: впереди, как на пустом кругозоре моря
закат, стояло красное здание больницы.
- Куда мы, куда тебя несет? Да я знаю даже, куда. Но только отпусти
меня. Вернемся! - умолял Северов.
Все было в первый раз, в первый раз в жизни видел Калабухов своего
неизменного друга, когда они остановились, он понял, видя слезы в глазах
Северова, застилающие взгляд, какую тяжесть тот несет в теле, какие
комья ему забивают горло, и вылез из машины.
- Здесь, - сказал он, - ждать меня.
Он был безжалостен.
Но Северов не сходил с машины.
- Я поеду доставать.
- Куда ты? Оставь. Ты - сумасшедший.
- Трогайте, товарищ.
Шоффер смотрел вопросительно.
Калабухов махнул рукой.
- Поезжай. Завези Юрия Александровича потом в гостиницу, и сюда.

В больнице было смятение: Калабухов, которого все видели - приехал
комиссар на машине, а многие знали, что сегодня творится в городе, - Калабухов
одумался, только остановившись в звонкой щели между стеклянными
и входными дверьми. Через мощеный горячий двор он пробежал, как красный
огонь.

Доктор был похож на туберкулезного Христа: доктор был туберкулезный и
носил белокурую бородку, как Христос на картинах Гвидо Рени.
Доктор строил перед носом Калабухова угрожающие сферы, пронзаемые эллипсисами,
гиперболами и параболами, доктор жестикулировал.
Он испугался не меньше других, но, помня о своей болезни, которая неминуемо
сведет его в гроб, сделался неврастенически шумливым.
- Не могу!
- Не могу!
- Не могу!
Он разлапо очерчивал пути звезд перед носом Калабухова.
- Вы ее уморите. Вы слишком возбуждены.
Вбежал сюда Калабухов совершенно спокойный и через две минуты после
того, как началась эта шумная астрономия, он обложил врача матерными
словами.
И сам видя, что придется браниться, Калабухов выстроился перед ядовито
плевавшимся доктором и, глядя на мятую белизну его халата, произнес
внушительно:
- Товарищ.
- Товарищ доктор, - поправился он. - Вы бережете одну больную.
Неврастения заражала и его. У него забился бешеным и приводящим в бешенство
тиком левый глаз.
- Вы бережете одну больную, - поправившись повторил Калабухов, - так
знайте, - его подмывало и выносило на какие-то горячие сквозняки внутри
игравшее серьезное, ребяческое озорство. - Знайте, что на весь город наведена
моя артиллерия. Я могу распорядиться перевести два орудия на вашу
больницу. Мне все равно, - закончил он, и почувствовал, что говорит нелепость.

Доктор вдруг смягчился: он был сломлен.
- Разрешите тогда перенести ее в отдельную комнату.
- Хорошо, - согласился Калабухов неожиданно для себя, ибо он не хотел
быть беспредельным самодуром. - Или нет, оставьте ее в общей палате (самодур
играл), - или нет, перенесите (самодур замирал). Только скорее.
В краткой этой борьбе было побеждено самодурство, и Калабухов рассердился.

С таким сердцем он рванулся в коридор, в ответ сообщению сиделки:
- Переташшили.

В глаза ему метнулась белизна и серость, а в ноздрях зашершавился
едучий ксероформ и те самые перегорелые запахи, по легчайшему веянию которых
собака распознает людей. Запахи больного, потного и кального разложения.

Этим теплым бревном и шибануло в нос. Закрыв глаза, Калабухов прислонился
к притолке. Рядом с ним вдруг материализовалась белизна и серость
и даже чернота, сдобренная ксероформом.
Это был призрак все того же доктора. У Калабухова закружилась голова.

- Вы не туда попали. Не здесь.
- Вижу, - бешено и нетерпеливо бросил Калабухов призраку. - Я никого
не беспокою и пришел к своей невесте не за беспокойством, - заявлял он
другим уже тоном, как бы начиная разговор заново. - Я могу успокоить
весь город ваш, и ему будет лучше, если он не будет беспокоиться.
Перед глазами Калабухова снова вырос твердейший черный предмет. Это
стетоскопом замотал доктор, но, очевидно, одумавшись, взял руку Калабухова
выше локтя, горячей рукой - ее прикосновение отрезвило Калабухова,
- и повел по коридору: Калабухов трезвел и не сопротивлялся.
- От малейшего волненья она умрет. Некогда вам объяснять.
Всю жизнь Калабухов боялся чахоточных, а с губ доктора било брызгами.
Это окончательно отрезвило Калабухова вместе с проходкой по коридору.
- Хорошо. Идите, я поговорю с ней спокойно.
Калабухов открыл указанную ему дверь.

Ясно: Еленин взгляд продолжался полтора года. Он также накипал слезами
и был болен и воспален в последние встречи еще с весны 1917 года,
когда Калабухов прощался с ней на вокзале, уезжая в последний раз на западный
фронт.
Как с таким испугом в глазах могла она стать коммунисткой - этого Калабухов
не постигал и, не постигнув этого, заметил, что ком сухой гари
подкатил к горлу и сам он, того гляди, разрыдается, раскричится.
Он уже раскричался:
- Да, да. Ты любишь меня. Я это слышу и знаю не пять минут, которые
прошли сейчас, а третий год. Но я уже не человек, мне все настоящее, человеческое,
животное чуждо, вот уже четыре дня. Это очень трудно пробыть
четыре дня лишенным человечности и животности.
Сипло пронеслось мимо:
- Милый Алеша... Милый... Что с тобой?..
- Любить - это значит быть прочно прикрепленным самой природой к подлинным
биологическим корням. А я срублен с них, как дерево, моя иссохшая
вершина погружена в поверхностное, ужасное, болезненное волнение.
- Алеша... - сипло неслось мимо. - Алеша, что с тобой, кто из нас болен,
ранен, у кого жар?
- Ах, я не знаю. Я пришел тебе сказать, вот теперь, когда все рушится
мое и подлежит разрушению. Я пришел не пищать и не слушать. Один человек
без голоса. Я глух, ты без голоса, хотя бы я и любил тебя. Ничего не
слыхать. Орут миллионы, потому что они тоже вершинами в волненьи. Я
проклинаю весь этот ревущий по пустякам человеческий бор...
- Да, да. Ваша революция глотает меня. Ваша. А не та, которую я почувствовал
вдруг на фронте после Бреста, когда ушел в тыл немцам. Та революция,
моя, была вечная против смерти и с смертью боролась. А ваша,
которой вы овладели за два месяца, коммунистическая, это - от одной формы
хозяйствования к другой. Переход, не больше. Какое право здесь
смерть? Я закачался вершиной: своим иссыхающим умом. До мятежа, до смерти
отца я думал, что это серьезно и тоже за жизнь. Чепуха. Я погубил отца
в сообщничестве с большевиками, которые мне враждебны. Кровь, а ты
говоришь о любви...

- Доктор, идите к ней. Ей плохо. Перенесите ее обратно в общую палату.
Она коллективистка. Нынче ночью я вам позвоню и буду знать, что мне
делать после вашего ответа.
Под ним уже шипел и бился автомобиль.
- Где Северов? - спросил Калабухов у шоффера.
- А они остались в аптеке, а меня отпустили.
- Ну, будет история!

Калабухов весь был залит своим красным номером. На нем осаждались матово-алые
обои. Вошедшему товарищу Лысенко казалось, что Калабухов в
красной своей черкеске - заодно с густо-красной гостиницей, где он остановился
с отрядом красноштанных своих телохранителей и куда Лысенко долго
не пускали. Рыжая бородка Калабухова - пламя над угольно-пылающим
сгустком.
Товарищ Лысенко увещевал:
- Дорогой товарищ Калабухов. Ваши требования помиловать всех арестованных
белогвардейцев решительно нельзя допустить. Они совершенно непонятны
и необоснованны. Сейчас было заседание комитета нашей партии и меня
делегировали к вам. Вы революционер и славный революционер.
- Уходите, - вдруг мрачно выронил Калабухов, - город под угрозой моей
батареи и преданных мне партизан. Если завтра к десяти часам вы не выдадите
мне или не отпустите арестованных - я разнесу весь город.
- Товарищ Калабухов!..
- Оставьте. Я с ума сойду от этих криков и стонов в городе. Сегодня
утром по приезде своем я видел у Кремля старушку. Она все кличет Володю,
которого вы должно быть шпокнули прошлую ночь. А ведь этот Володя возможно
мой гимназический товарищ, а мать его я, кажется, пятнадцать лет
помню. Это жизненные корни мои. Довольно вырывать деревья с корнями.

- Товарищ Калабухов!..
- Вы, вероятно, пришли дать мне разрешение на освобождение Северова.
А как вы смели арестовать его, мною назначенного начальника гарнизона,
спасшего вас? Вы убили отца моего. И пусть, мне меньше его жаль, чем
лучшего друга, которого вы осмелились арестовать. Друг - это благоприобретенное.

- Товарищ Калабухов!..
- Уходите вон.
- Вы не смеете! Вы глумитесь надо мной, гражданин Преображенский.
- Ого! Ты, кажется, хочешь проехаться на моей машине за город и
дальше к Духонину.
- Вы не... - и товарищ Лысенко, подавленный событиями последних дней,
не спавший три ночи, ничего не евший, вдруг мягко начал оползать с кресла,
голова его запрокинулась неестественно, как на шарнирах.
Калабухов позвонил.
- Григоров, позови кого-нибудь, чтобы убрали тело. Он в обмороке.
Через десять минут Григоров сообщал:
- Товарища Северова на руках принесли. Это вы все виноваты, Алексей
Константинович. Зачем вы приказали им наган отдать. Они такой в аптеке
тарарам наделали, шоффер рассказывает. Мотор у него заглох, магнето
спортилось. Поэтому он услыхал, что в аптеке делается. Услыхал и вбежал
потому, что видел, что Юрий Александрович не в себе. Влетает в аптеку, а
там все бутылочки звенят. "Давай, - кричит, - давай!" И наган на аптекаря
навел. Тот видит, что человек необузданный, пищит, - "сейчас, пощадите,
ради бога". Понимает, что на город орудия наведены. Узнал что ли,
что товарищ Северов из нашей армии и не постесняется. Завернул и дал.
Юрий Александрович схватили, кричат "держи кожу" и себе в руку тычат.
Потом выбежали, в автомобиль сели, а как Исаев довез их, так они как
мертвые.
- Оживет, чорт с ним. Необузданный, действительно. Все мы, Григоров,
необузданные.
Восьмая.

- Ну? - спросил Северов. - Северов пришел отдохнувший.
- Что "ну". Художествуем. Надоело все. И твои террористические походы
на аптекарей больше всего. Был у Елены. Два часа тому назад тут валялся
Лысенко. Странная штука - неограниченная власть. Потребовал, чтобы Елену,
полуумирающую, перенесли в отдельную комнату...
- Перенесли?
- Разумеется. Мне сегодня время представляется сладким и конденсированным,
как американское молоко. Я пью свою власть, думаю последнюю. Захотел
- и тебя из тюрьмы изъял. Захотел - арестовал и выпустил перед
отъездом сюда на произвол судьбы комиссаров, которых ко мне прислал Теплов.

- Где же они?
- Ходят, должно быть, по степи. А потом выстроил все части, которые
вызвал с фронта и заявил, что начальник штаба армии Эккерт не подчиняется
своему командующему. Прочитал перед фронтом его записку. Потом отвел
в сторону и выстрелил ему в затылок. Ах, все равно... Большевистский
ставленник, спец не подходил к моей великолепной банде.
- Ого! На что ты бьешь, Алексей Константинович?
- На биологические корни. Мне казалось, что омертвение, охватившее
мою кожу и ум, пройдет... А Елена умрет. Впрочем, все умрем... Слушай,
Юрий, мне надоело жить монахом. Мы только умеем разговаривать да убивать.
Я хочу пожить, Северов. Нужно сказать Силаевскому, чтобы через час
мы были в ресторане. Мы - монахи. У нас дурное воображение. Нужно, чтоб
были проститутки. Мы - русские интеллигенты.
Северов поглядел на Калабухова.
- Жиже стал народ и не умеет властвовать. Ах, если бы я не был морфинистом!..
Я думаю, что такая фигура, как ты, Алексей Константинович, -
продукт войны и команды. Ведь тебе властвовать - значит напрягаться и
тужиться, как фельдфебелю. Глаза на лоб лезут. У тебя от власти в душе
свободного угла нет. Хочешь, я произнесу обличительную речь.
- Хочу, но пошлем сначала Силаевского на поиски.
- В обычное время ты, Алексей Константинович, занимался бы своей, в
сущности, жалкой крохоборской специальностью, преподавая русский синтаксис
и Саводника, удовлетворяя общественные стремления заседаниями педагогического
совета, а теперь ты стал революционером во всероссийском
масштабе. Ты чувствуешь, что мировым не будешь, и ты не древний эллин,
чтобы твое, в достаточной мере мрачное, честолюбие нашло себе усладу
властью в одном кантоне. Вообще революция похожа на Элладу отсутствием
специализации, молодостью воздвигаемой культуры, а ты, несчастный, хоть
знаешь греческий язык, но человек - без ограничения себя.
Болтов додиктовывал последнее распоряжение, куда-то собираясь, закручивая
вокруг себя смерч из мелких подчиненных, хотя все двигалось с необычайной
закономерностью и закономерной раздельностью. Но когда вошел
Козодоев в этот кабинет, где свет чуть ли не пятисотсвечевой лампы едва
не рвал стены, Болтов, который его и ждал, сразу остановил смерч.

- Как дела, браток? - спросил Козодоев.
- Дела, как у Саввы Морозова. Только труба пониже, да дым пожиже. Все
идет на лад. Мои ребята не дрейфят. Я нынче глядел на небо, как в море,
и думал, зря это Калабухов пускает аэропланы, как его отец зря писал про
наших коммунистов - расстрелять. А сейчас...
В комнату вошел агент.
- Калабухов кутит в "Очажке".
- Копель, поставить наблюдение. Послать взвод. Не упускать ни одного
из виду.
- Товарищ Седых, а цифры насчет того, к какому сословию принадлежат
все арестованные, подобраны?
Болтову подали записку.
Арестованных - 167, из них: рабочих - 3,
крестьян - 24,
купцов и мещан - 123,
дворян - 17.
- Видал! - сказал Болтову Козодоев. - Этим будем крыть Калабухова на
рабочем собрании. Калабухов теперь может раздираться как угодно. Не пойдет
седьмая рота одна, наполовину уговоренная, а остальные его солдаты
не пойдут против рабочих.
И уже в темноте, как в черном обрыве, куда они сверзились из залитого
электричеством кабинета. Болтов, очутившись как бы наедине с этой ночью,
хотя справа шел Козодоев, как бы не деля сокровенных своих мыслей от
этой темноты, говорил:
- Копель давеча спросил - почему я иду на рабочее собрание? Я буду
двадцать минут там, а заряжусь на всю ночь. Хочу посмотреть, как примут,
хотя знаю, что примут хорошо. А кроме того хочу сам наблюдать, как будут
раздавать оружие. А эти господа, они умеют только пить. Так пусть Калабухов
думает, что нас этим проберешь, - обожгется. Северов - умняга, а
не понимает, за что мы боремся. Когда будет жрать всем, все будем умными,
не глупее Северова. А ему и поговорить не с кем. Один живет, как
пьяный в трезвой компании. Ну, как пьяный и дебоширит.
Темнота сопела: Козодоевым.

- Помонашествовали - и будет! - крикнул Калабухов Северову через
стол, когда кабинет уже казался ему каютой, и была эта каюта душна,
плотно забита людьми и ее качало.
От тапера осталась одна спина, а с лица жавшей под столом ногу Калабухову
дамы лезла ему в глаза назойливая эмалевая маска: резкое различение
пудры, белил и карминных губ, - при чем все это подавляло пуговичный
носик. Другой дамы никто кроме Силаевского не видал.
Силаевский, красночакчирый, с расстегнутым френчем, из-под которого
выглядывала рубашка казенной бязи, скрылся вместе со своим шрамом через
левую щеку, увел дам и тапера в соседний свободный кабинет.
Стало вдруг тихо и душно, как в учреждении после занятий, и тяжело
осел табачный дым.
Калабухов глушил мадеру чайным стаканом.
- Это биология:

По вечерам над ресторанами
Вечерний воздух дик и глух.

- Брось, Алексей Константинович, не впадай в детство. Поддержи кожу.
Северов вынул шприц и, сломав ампулку, помыл в ней кончик иглы.
- Я совершенно не пьянею, потому что впрыскиваю.
Он выпил коньяку и взял прямо рукой твердый кусок паюсной икры.
- Брось эти стихи.
- Да ведь это наше детство, Юрий, ведь это наша культура. Россия...
Россия, нищая Россия. Россия и горда только своей культурой, поэтами и
балетом.
- Папиросы русские за границей ценятся, Алексей Константинович.
- Брось, Северов. Это пошлость. Культура, это - гордость. А я должен
гордиться и гордиться вместе со своей страной. Антисоциальный человек -
неблагодарный хам. Но революция губит объединенную гордость: культуру.
Вот мы с тобой, Северов, семь месяцев бьемся за цивилизацию и что я заметил:
современный человек в революции хамеет и уединяется. А социализм
- культура - покуда не осуществляется. Вот этот ресторан и эти проститутки,
да это машины, двигатели внутреннего сгорания... И бьемся мы за
двигатели для всех.
- Ох-ох-ох! - блаженно прохрипел Северов. - Можно два слова в защиту
цивилизации? Я их скажу. Промолчать было бы неучтиво перед стенами этого
гостеприимного дома, в котором мы находимся. Дорогой Алексей Константинович,
не мне бы защищать цивилизацию от социалиста, но злое семя, - я
думаю, что теперь можно не скрываться, - мое семя пало в гостеприимное
чрево твоего ума и дало плод. Но не превосходи учителей. Дорогой

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.