Жанр: Драма
Мятеж
Сергей БУДАНЦЕВ
МЯТЕЖ
Роман
Когда же церковь хоронила тело его, уже чтя его как святого, то вдруг
при возгласе диакона: "оглашенные, изыдите!" - гроб с лежащим в нем телом
мученика сорвался с места и был извергнут из храма, и так до трех
раз. -
Достоевский.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Toi qui connais les hussurds de
la garde
Connais-tu pas l'trombon du
regiment.
(Стар. солдатск. песенка.)
Первая.
"Человека не видно. Мы захлебнулись "коллективами", "массами". У меня
это ощущение утопания - с войны, когда я попал на фронт в 15-м году, и в
особенности с тех пор, как я начал командовать в последние месяцы семнадцатого
года эскадроном дикой дивизии... Бывало, - вой, визг, а тебя и
рядом который - нет. Остался ЧЕЛОВЕК, говорит Северов, ЧЕЛОВЕК, написанный
огромными прописными буквами. Но условимся писать просто; этот "человек"
рвет кругом себя пространства и, главное, совершенно измочалил
тонкую ткань времени. Ощущение себя в этом барахтаньи - как при сильном
насморке (у близоруких, по моему, это дается расплывчатостью и смазанностью
очертаний), когда внезапно чувствуешь себя необычайно ограниченным,
лишенным всего существенного физически, словно сорванным с петель,
отрезанным и запрятанным за неодолимый ком в носу. Так бывает при временной
потере физической чувствительности. В нашем современном быту меня
лишили обоняния рвущиеся кругом события, рвущие окончательно мой, наш
быт. Они сшибаются лбами, они валятся со столов Президиума В. Ц. И. К. и
Совнаркома, это - особо-прыткие революционные события; а сзади и под видимым
треволненьем ползет и гноится русская жизнь: ее событья, сгущенные
в тысячелетнюю дремоту, слепо толкаются в спину средневековья. Все это
напоминает телеграфную запись: и суетливое шуршанье лент и дождичек черненьких
значков на горах спутанной бумаги, - всего только короткая телеграмма.
Я перестал обонять в этой парной оранжерее; я как будто простудился
в гражданской войне, которой, в значительной степени, руковожу.
Но мчась в своем поезде, по счастью, отрываемый и от событий и от быта,
получивши на несколько суток право "экстерриториальности" а, стало-быть,
и "вневременности", т.-е. право не барахтаться в суете и даже
не плавать поверх ее, - я вижу, мчась и спеша, что мы отстаем от чего-то
(от "культуры" что ли? не понимай этого "сожалительно" о старом. Я - революционер
и социалист), как поезд наш отставал бы, гонясь за лучом света
в мировом пространстве".
Паровоз аппетитно палил:
рев рек, скреп скрежетанье, дрожь: не то брань, не то свист под
клинькающим буфером; визжа, занывала сталь, кроша и крошась; саповатые
ахали вестингаузы; при всем этом взвивался и мгновенно зимовал белый каракульчевый
пар: воспалялся и дыхал паровоз, паля шерстяную мякоть ноги,
лезшей и льнувшей всеми шерстинами в ноздри, в глаза, во все поры поезда,
дробясь о горящие стекла; тарарахнув, барабахал, запахивая белой
мглой черное полотно, змеевидный звонкий состав. Чудовище жрало телеграфные
столбы и стрелки, знобили рельсы; в вагоне от быстрого лета качало
внутренности и мозги писавшего.
"Много из того, что я сейчас пишу тебе, в формулировках принадлежит
Северову: мы с ним так сжились, что он стал, по справедливости, моим
"речевым аппаратом", я так его и зову. Я работаю, как ирод, оглашенно,
едва успеваешь думать.
И вот, едва успеешь подумать, а Юрий уже тут как тут: формулирует. За
это его и держу в своем штабе, он у меня вроде моего помощника. Впрочем,
и на отдельные эпизодические поручения он незаменим; ему я обязан лучшими
маневрами своих партизан в тылу у немцев, на Украйне. Но он совершенно
разрушенный человек, сгорает. Утром он невменяем совершенно и может
наделать глупостей. Аридовы веки Северов не проживет и в самом ближайшем
будущем попадет в сумасшедший дом.
"Снаряд" его пробовали прятать, отнимать, это ни к чему не приводит,
а раз привело даже к скандалу, когда он чуть не разгромил артиллерией
губернский город, наложив на Совет контрибуцию с первым требованием
представить ему пятьдесят шприцев и две тысячи ампул морфия!! Десять
миллионов, которые он кстати потребовал от непокорного Совета (не давали
фуража для его отряда), доставить оказалось легче, чем его проклятое
снадобье и "снаряды", а все это потому, что Силаевский некий, командир
полка, решил исправить своего начальника и отучить его от наркотики. Дело
дошло до Центра, и я сам улаживал недоразумение.
Но жить без него мне было бы трудно, мне пришлось бы больше думать и
потерять работоспособность за этим занятьем; Северов работает в свободное
от размышлений время".
Качало внутренности писавшего: салон, вагон был прицеплен к хвосту.
За окнами, с нитяными сединами бившего дождя, клубилась темь, клубилась,
липла, и, прилипая, высасывала внутренности: свет отражался в вогнутых и
плоских стеклах и погибал в темноте. Когда писавший подошел к пружинившей
задней стене, где почти било от движения, - он увидел разбросанные
по насыпи звезды: желтые, зеленые, красные. Под полом заляскали какие-то
цепи, замотало сильнее и вдруг пошатнуло вперед за движеньем поезда так,
что пришлось переступить; сбивало с ног: экстренный поезд тормозил, подходя
к станции. Он мягко влип в молочную мглу, под теплый дебаркадер:
ВОРОНЕЖ.
Взглянул на часы, было двенадцать с четвертью.
Позвонил.
- В чем дело, Григоров? Почему мы стоим уже двадцать минут?
- Не могу знать, товарищ Калабухов.
- Позови Юрия Александровича.
Северова не было. Он вышел на перрон.
- В чем дело?
- У Юрия Александровича, в их вагоне, товарищ Силаевский сидят и сказали,
что сейчас будет у всех проверка документов...
На перроне, густо облитом растекающимся плавленным пламенем белых пузырей,
метелили серые шинели; в этом смятеньи шинелей, сумок, штыков и
пара носилось беспрерывное эхо шума, бившегося во все стены и не нашедшего
выхода. Множество людей главарей выбирает не сразу: главарей выбирают
ядра, а ядра сливаются из знакомых друг другу людей. Калабухов
смотрел, как в солдатской массе, галдевшей ожесточеннее, любопытствовавшей
острее, чем другие пассажиры, вспыхивали и рвались серые лица и снова
тонули под крик:
- Хто они такие?
- Генералы?
- Мы старого режима не потерпим!
Между серыми шинелями мелькнули чакчиры и знакомый расстегнутый всегда
френч.
- Силаевский! Товарищ Силаевский! - позвал Калабухов. - Откуда эта
солдатня? - тихо спросил он у метнувшегося на крик.
- С Кавказской армии, где-то под Байбуртом были. Пробиваются к себе в
Тверскую губернию.
Около входа в первый класс густела черная толпочка рабочих, вероятно,
железнодорожников. Она увеличивалась и медленно пробивалась к Калабухову,
держась на салон, где главный.
Выдвинулся один, лицо у него оползало и таяло как серый снег; голос
исходил из глухой груди - грозный и шепелявый, повисая на упавшую вправо
губу; человек этот, повидимому, был всегда заводило.
- Я - председатель нашего деповского совета. Кто вы такой, товарищ?
Ваши документы.
Неожиданно, мимо спрашивавшего, пошел в толпу звонкий голос:
- Товарищи! Я командующий первой особой революционной армией: я - Калабухов.
Калабухов удивился себе и понял, что это лучший и самый быстрый выход
из скучной и всегда неприятной процедуры. Он вдруг почувствовал, что имя
его знакомо, в чьей-то памяти, в памяти грамотеев, сейчас проступают
буквы его фамилии, с марта месяца не сходящей со сводок. Снизу, по мускулам
живота подступил ком гордости; он вспомнил, что имя его, когда он
партизанил на Украйне воспевалось хвалебными партийными перьями рядом с
именем Спиридоновой, а в большевистских газетах - чуть ли не с Троцким и
Сиверсом. Гордость и радость за сознательность рабочего люда (он вдруг
воспылал!) пробежали по его красной черкеске: он почувствовал себя порой
и жилой беспокоившегося и дышавшего на станции "человека", он почувствовал
себя: как бы главным, как бы ответственным... уполномоченным, облеченным.
Он почувствовал, что вот именно теперь нужна хорошая революционная
речь, такая, чтобы голос шел в упор, как пулеметный ливень, а ливень
его голоса должен разрядить эту нелепую грозу; после революционного ливня
смешно будет проверять документы, справляться, не будут нужны эти
унизительные допросы его и его партизан.
- Я - левый социалист-революционер. Наша партия... - заговорил он,
слушая сам, как его слова глотало уже неслышное влажное эхо. - Я один из
первых, не принимая похабного Брестского мира, который отдавал... и пр.
- Когда часть, когда-то целой могучей революционной партии, имевшей
огромные заслуги в прошлом перед угнетенным крестьянством, пошла за болтуном
Керенским...
(Свист и крики: "Правильно!")
- Никогда ни я, ни наша партия левых социалистов-революционеров, - не
изменит трудовому... и т.д.
- Но хваленая большевистская передышка, которая отдает все завоевания
трудящихся под сапог германского...
(В толпе глухое рычанье.)
- Мы должны защищать революционное отечество от наседающих, обнаглевших...
и т.п.
- Большевики не имели права сдавать на милость победителя судьбы
крестьянства и рабочих...
(В толпе разноголосица, разноброд. Крики: "довольно! слышали!").
Почувствовав ненужность и бестактность окончания своей речи, главное,
последней фразы, окончательно повредившей, Калабухов ахнул здравицей:
- Да здравствует!..
- Ура!..
- Да здравствует!..
- Ура!..
Однако оборвалось, выветрилось что-то, что с первых слов сгрудило
вокруг него теплое, пахнущее неопрятным ночлегом полушубочно-шинельное
прелево, а сзади от него слегка отхлынули вышедшие из вагонов его партизаны,
полезшие за своими бумагами, - так иногда налетевший ветер сносит
всю призрачную и лживую теплоту бабьего лета. Проверка была неизбежна и
потому еще, что рядом, за вагонами, засопела недружелюбная кукушка, сопенье
сменилось смешной мекающей погудкой; она-то, странным образом напомнив
голос оратора, сдула весь дух убедительности, - словом, Калабухов
увидал себя опять наедине с отекающей прямо на него нижней губой. Рабочий
почему-то сознал за необходимое пожать Калабухову руку и поблагодарить
за речь.
Встала глухая тишина, она казалась глуше от своей ограниченности, тишина
не была повсеместной: рвались глухие вопли паровозов, шипели фонари
и ластился шелестящий к крыше дождь.
- А все ж таки мы просим вас, товарищ Калабухов, предъявить ваши документы:
теперь все научились говорить.
- За что ж ты меня благодарил?
- Сознательные рабочие и солдаты не могут доверять только словам, -
тяжело падало с обвисшей губы.
- Пожалуйста, вот мандат, подписанный т.т. Троцким и Мехоношиным...
- Вот документ от Ц. К. нашей партии.
- Вот...
- Вот...
- Президиум В. Ц. И. К.
В толпу обвисало:
Мандат.
Дан сей тов. Калабухову (Преображенскому) Алексею Константиновичу...
Обвисало в сторону Калабухова:
- У вас что же, двойное фамилие?
- Да, я во время революции присвоил себе свою литературную фамилию,
псевдоним...
Уже давно погасли рассыпавшиеся за окном, на земле звезды - Воронеж
потух вдали; справа в прояснившейся тьме, далеко в стороне, живое колебалось
зарево.
- Что это, Юрий, как ты думаешь?
Северов поднял пухлые веки и буркнул:
- Аграрная программа. Красный петух.
- Не говори глупостей. Ты и так много делаешь их. Надо было тебе
вступать в пререкания с этим председателем. Этот нелепый тон: штабс-капитан
и т.д. Зачем это тебе нужно было, хочу я знать?
- М... м... Я устал сегодня. А ты, Алексей Константинович, говорил
так, как будто по жестяному ведру бубнил. Плохо говорил, я поэтому, вероятно,
так и рассердился. Можно делать глупости, но говорить их не надо,
потому что делаешь их всем существом, а в разговоре...
- Ты засыпаешь, сегодня с тобой разговоры коротки. Иди спать.
Северов вдруг встрепенулся.
- Ерунда. Это способ самозащиты. В четвертом часу мне уже не хочется
спать.
Он подошел к стеклу и стало вдруг ясно Калабухову, что черные волосы
Северова - порожденье зыбкой и непроглядной темноты: сейчас они слились
с нею.
- Люблю, - сказал Северов, - пожары.
- Да, да, и я радуюсь, - вдруг горячо отозвался Калабухов. - Это нужно,
чтобы горели именья, поместья и всякая сволочь. Юрий, дорогой мой,
нам сегодня устроили третье униженье со дня нашего отступления из-под
Харькова. Эти проверки унизительны, но они пустяки перед тем, что со
мной делали в Наркомвоене, в Москве. Большевики берут под подозренье
всех и вся. - (Северов вернулся к столу). - Я же, они должны знать это,
не изменю революции. Но они - не вся еще революция. Здесь - в крестьянском
брюхе перевариваются наши законы. От них теплее, - посмотри: небу
жарко. Я потому смотрю спокойно на недоверие к себе, что, как большевики,
себя непогрешимым не считаю. Они считают себя безгрешными; может,
они и правы, и следует сознавать свою бесспорность и категоричность, но
я живой человек, я эту свою живучесть, последнее, что меня выделяет из
огромного существа революции - не уступлю. Право живого - колебаться.
Северов привстал, перегнулся через стол и захохотал.
- Алексей Константинович, ты великолепный революционер, но ты никогда
не увидишь новой земли и нового неба, именно потому. Для райской жизни
даже на земле надо умереть и воскреснуть. Большевики сумели умертвить
себя, они проходят страну смерти в мертвенном оживлении, сотрясаясь всеми
своими теоретическими скелетами и суставами. Тебе сейчас живому человеку
весело среди мертвецов, поэтому ты только радуешься, когда тебя берут
за горло костяными пальцами: проверят и отпустят. Но ты, живя, можешь
оживиться. Вот, например, если у тебя спишут в расход папу и маму,
(мамы, впрочем, у тебя нет), - во славу райского, хотя бы и земного благолепия,
что ты запоешь? Оживишься! У тебя это фамильное: твой отец
(последнее время, когда он командовал бригадой, я его очень хорошо узнал)
тоже живучий, как, между прочим, всякий кадровый офицер. Он не любит
прикосновения к мертвому даже во имя вечного загробного блаженства,
а потому теперь, вероятно, крепко держится за живой полковничий погон и
за живой собственный особняк на Затинной улице вашей.
Вторая.
Смотришь, - кажется: не четырехлапый - четырехбашенный единорог, вооруженный
золотошапой колокольней, с которой по ночам - прожектор, а белый
бред столетий по Иловайскому (о, воспоминанья ученичества!), из преданий
о Стеньке Разине окаменел на самом большом и самом плоском холме.
Семнадцатый век - зубастый колонизатор, семнадцатый век - покоритель басурман,
семнадцатый век - изящный кружевник, семнадцатый век сплел белокирпичное
кружево кремлевских стен, пробил черные и грозные, как пустые
глазницы, бойницы.
Город внизу Кремля, город округ сполз, опрокинутый в голубую чашу
сентябрьской жары и драгоценного фруктового благоуханья (начало по новому
стилю сентября), наш город перстнем надет на безыменный палец судоходной
дельты. Наш город богат: золотится многоглавыми церквами и мечетями,
разливаясь горьковатой желчью осенних бульваров, парков; он россыпью
крыш, беспорядочно по старинке виясь, стекает к изумрудным предместьям,
а эти - захлебываются плодовыми садами и огородами, ожиревшими
в навозе. Справа - река, город наш метнулся к набережным, сбивая к набережным
богатейшее месиво из бронированных холмов, асфальтированных выпуклостей,
пыльных пустырей, булыжных мостовых, яростной налетая опрометью
к пристаням, выедающим густую мякоть реки черными зубами.
Черные зубы пристаней скрежещут, черные зубы, вросшие песчаным деснам
берега, стучат от волненья: им борта в июле вооруженных судов грозят полевыми
трехдюймовками; и не только им, а... и...
...и горлу к реке оползающих улиц, добродушных, изумрудных, ставенчатых...
Кавказ и Меркурий.
Самолет.
Восточное.
Русь. -
у них - летящие имена; с них, как выжатая солнцем смола, струятся мирные десятилетия; от них сладко разит летними экскурсиями; эти прозвища - больные анахронизмы в жестокие дни всероссийской гражданской войны. Миллионнозубая скребница она - гражданская война; она прошлась по гладким ребрам быта; стал наш город хиреть после этой чистки, гниют многие заброшенные пристани, баржи и баркасы. Честной пред щепетильнейшими мировыми биржами пристани не легко выветривать дурманный яд огромных оборотов: миткалем, кишмишем, рыбой (рыбой, главное!), кожами (о, запах кож, вовеки незабываемый!), натуралом (да, да, натуралом тоже!), мазутом, керосином, шерстью, хлопком, шепталой, орехами, мясом, маслом и пр., и пр. - бараниной! Их не легко потерять, их, - рачительных, до глянца упитанных хозяев, не легко теперь пялить пушки на родной истихающий город, где рачительные хозяева множились по особнякам, по особнякам умирали и, говорят, вымерли. "Все в прошлом". Давно ли? Давно ли?
А нынче глаза вывески:
Кавказ и Меркурий,
бархатный взгляд черной вывески:
Кавказ и Меркурий
хлещет жгучая красная тряпка:
Р. С. Ф. С. Р.
А там, где:
Русь
уже высыхает суриковая кровь на старой жести:
Пристань N 4.
НАЦИОНАЛЬНОГО ФЛОТА
той же:
Р. С. Ф. С. Р.
Вместо рачительных хозяев, акционеров, членов правления, директоров,
управляющих, в застарелом запахе старых рогож мучат полы пристаней в
клеш разряженные гологрудые матросы, матершиной загоняющие в Бога, венчиком
на лбу носящие возмутительные слова БОЛЬШЕВИК, АЛМАЗ (там расстреливали
офицеров), ЭКИПАЖ ЧЕРНОМОРСКОГО ФЛОТА.
"По этому поводу в некоторых щелях копошатся шептанья и припоминанья
о "новороссийском позоре" и "севастопольских безобразиях". Так писала
местная газета.
Впрочем, тупорылые торговые суда, отягченные по толстому носу трехдюймовками,
после первого же выстрела... рассыплются... засаривая... течение...
великой реки... смоляными... костями...
А в Кремле?
Страшно и кощунственно: архиерейский дом вмещает штаб революционного
сводного отряда красноармейцев, недавно так переименованных из красногвардейцев.
На щеке бывшей консистории горит надпись:
КАНЦЕЛЯРИЯ.
Красноармейцы (недавно красногвардейцы) заняли все - церковные службы,
квартиры соборного притча, сараи какие-то; в самом соборе они предполагают
устроить клуб, где должен сиять Маркс пушистой бородой. Стены
подвалов соборных потеют и мокнут, потому что некому за ними следить, не
работает отопление; некоторые же могут усмотреть в этом чудо: стены потеют
и мокнут от ужаса перед смертоносной завалью снарядов, ручных гранат,
пироксилина, пулеметных лент, патронов.
Красноармейцы клянут:
- Винтовки в этой потливой дыре ржавеют.
Некоторые могут усмотреть в этом чудо: ржавеют нечестивые оружия.
А вдруг: взрыв...
- Разнесет!
Кремль со своим рогом давится от страху белой просфорой собора.
В воротах стоит караул, рвущий у каждого синюю бумажку. Кремль дышит;
старческое свистящее удушье в дыханьи; сквозь свистящие губы ворот всегда
сквозняк рвется и рвется пыль; ее вихрем метут артиллерийские повозки,
автомобили, телеги, грузовозы, санитары, вестовые, кавалеристы; все
без толку, все без смысла, но - с грохотом, со сквозняком, с пылью. Все
это грохочущее, свистящее, пылящее, перечисленное с бактериологической
точностью, - все это - бактерии: новых болезней, никогда Кремлю незнакомых
и одолевающих его дряхлость.
- Напра-а-в-в-оп!
- Сми-и-рр-но!..
- Ша-г-хом-м-м... м...арш!
Губы ворот, задыхаясь сквозняком, лапящим полы шинелей, и пылью, оглушая
криками команды, выбуркивают:
- Ваш пропуск! - хватая синюю бумажку.
Бросился.
- Эй, товарищ! товарищ! пропуск! погоди, пропуск!
Шел старый протопоп помолиться в соборе, его пускают из милости, но
он рассеян обременительно для караула. Без пропуска ни шагу, ни шагу без
увольнительных записок: денно и нощно колют глаза со всех плакатов, листовок,
брошюр - "железные дисциплины", "долой расхлябанность", "стой,
береги винтовку", "защищай"...
Пристани, потеряв рачительных хозяев, кряхтят, пушки распирают зевы
на доверчиво сползающиеся улицы, день-деньской, темной-ночью, требуют
пропуск, и... потеющие под ручными гранатами стены соборного подвала...
- ото всего этого с углов домов и заборов, заклейменных прошлогодними
гастролями Владимира Дурова и опереттой в саду "Аркадия", иссеченных
призывом "голосовать за список N 5", вылетела новая весть: это:
Губисполком.
Губвоенком.
Военкомуезд.
Приказ N 67.
Стена, иссеченная клеймами афиш, торжественно возглашала огромным белым
листом:
На основании постановления Всероссийского Центрального Исполнительного
Комитета о принудительном наборе в ряды Рабоче-Крестьянской Красной
Армии...
Каждый человек помечен пятном метрического свидетельства, беспаспортных
тоже бродит немного, надо только попасть по этому самому месту.
Все родившиеся в 1895, 96, 97 г.г. ...
Попал!
Лица, не эксплоатирующие чужого труда...
Странно: если не эксплоатирую, то за что же...
В ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
- У-ы-х!
Воевать.
А тут еще выкрик:
УНТЕР-ОФИЦЕР,
тебя призывает страна.
Шерстобиты это знают: как густеют и сваливаются комья шерсти, - так
тротуарному хождению стали поперек черные пробки и загущения.
И вот опять по глазу выжжено:
УНТЕР-ОФИЦЕР,
тебя призывает страна.
- Скажите, как мило: если вы - рабоче-крестьянин, прислуг не имеете,
то пожалуйте.
Отошел.
Каленое пятно года.
- Легче, гражданин, вы мне гимнастерку папироской жгете.
- Совершенно верно... Извиняюсь очень.
Пахнет паленым.
А утро такое жаркое, меднолитейное, айвовое; тянет айвою с ближайшего
лотка.
- Кто же призван, ребята?
- Я -
(А я?)
(А я?)
(А я?) (Я?) Я? Я? Я?
Якало множество. Бывает: время становится твердым и трубообразным, по
трубам ходят поршни событий. Всосан в эту трубу, - душно, нечем дышать;
поршень жарко лижет липкие масляные стены.
Все бывшие рядовые и унтер-офицеры старой армии должны явиться в
Красные Казармы.
На документе подпись: Командир Белебеевского полка. Был под Иоганесбургом
и Сохачевым... В Красные, стало быть, Казармы.
Все вновь призванные - в Кремль.
Внове. Молодняк. Или что. Впервой. Значит - в Кремль.
А... а. Это - ты:
Унтер-офицер, тебя призывает страна.
Нету. Какая страна? Это - ты. Ты призываешь.
Лицо, блестящее белыми пятнами пенснэ, его лицо; оно - в клубе Агитационно-Вербовочного
Отдела, в золотой раме. Оно все сжалось в черную бородку
и сощуренный взгляд.
- Это все...
- Материал, знаете ли...
- Троцкий.
- Ездют на нас...
- Немецкие деньги.
Шуршало:
- Шпионы.
Красные казармы.
- Прежде там был воинский начальник.
- Все как при старом режиме. И теперь туда же.
Утренние, мылом и водой пахнущие, люди вылиты на улицу; по руслу
улиц, по озерам площадей мутное людское течение собирает сгустки; сгустки,
многие из них, выделяют - фигуры. Вон фигура, фигура оторвалась
вслед оползающей лавине; с фигуры лишь в июле тысяча девятьсот семнадцатого
года, - немногим более года тому назад, - снят котелок; фигура сама
его любовно сняла и, сказав: недемократично, - сдала в круглой картонке
жене на хранение.
А сами говорили: долой войну!
Сгустки хором, хором - мысль:
- Не долго пожили дома.
- Люби кататься, люби и саночки возить. - Эх, да что... Сами выбирали,
сами каемся.
- Эх, коммуна трудовая с бездельными комиссарами.
На фигуре нет котелка, черный пиджак и шоколадного цвета брюки от
другого костюма; стыдно и совестно носить бахрому шоколадных брюк с пузырями
на коленях; сковырнуты в январе этого же 1918 года золотые буквы
вывесок, над плотно, как мертвые веки, закрытыми ставнями, под которыми
жутко закатились пустые зеркальные стекла; вместо витрины чернеет пропасть;
от калача же над булочной, разбитой снарядом (угодил же снаряд...
в булочную!) так и несет духовитым воспоминанием: теплым запахом ситного,
с изюмом, к чаю; масленка; сухарница; пушистый ситный.
- Эх, погибла Россия!
Сыплется серебряным горохом вечерний газетчиков вопль:
- Московские газеты! "Правда"! "Центральные Известия"!
- Последние события и декреты.
Оттуда, из Центра (туда сейчас льется оплывающая медь) летят эти многоколонные
листы; там разбитый алфавит ЦК, ВЦИК, СНК, ВСНХ; там - копоть
голодных заводов и фабрик; там люди за колючей проволокой; оттуда плавленной
смолой каплет на здешние поля и луга и на шестидесятиверстную болотистую
дельту губительный дождь: сокрушительное могущество. По пути
туда дымятся пожарища.
Темнело. Улица расступалась, уходя темными стенами по сторонам, улица
ширилась; горели белым пламенем и проступали, отлетая от стены, белые
объявления о наборе.
Тогда были наивные времена; тогда документы и декларации подписывались
пятью лицами; тогда под приказом N 67 струился курсив:
Председатель Губисполкома: Н. Алпатьев.
Губернский Военный Комиссар: Лысенко.
Уездный Военный Комиссар: Горшков.
Управдел: Г. Ступин.
Всем памятен: Ступин.
Невидный: Ступин.
Неведомый Ступин:
А что такое: "управдел"?
- Это комиссар. Управдел - комиссар тоже.
Фигуре, многим фигурам стало ясно: комиссародержавие. Виктор Чернов
правильно сказал: комиссародержавие.
Останавливались у нового плаката:
КРАСНОАРМЕЕЦ, БЕРЕГИ ВИНТОВКУ!
- Знаем, для чего винтовка!,
Плакат - красным по белому; буквы с притупленными плечиками - тягостные.
А тут еще фигуры:
- Невесело, знаете.
В городе был сумасшедший. У него душа стала еж; ее же трудно носить
под рубашкой и пиджаком: ершится. Разорвал рубаху и нацепил билетик с
номером на волосатую грудь, так и ходит. А есть еще офицер один...
- Он так - Владимира с мечами, - обмолвилась фигура.
- Тс! тише! Совсем ни к чему - ордена.
- Но их возобновят. Их время придет.
- Так не сейчас же. Сейчас надо о другом.
Встретившиеся разошлись. А между разошедшимися прошел бессмысленно
лепечущий, читавшие плакаты и объявление, посмотрели ему вслед взглядом,
отекающим как сало.
Письмо*1.
Родной мой, единственный Алеша.
...Закладка в соц.сетях