Купить
 
 
Жанр: Драма

Mury Jerycha

страница №20


Внучка натягивает другую пару.
- Вы с отцом идете?
Вопрос этот она задавала себе. Самый горький за весь день момент
наступал для нее перед сном. Невестка отсьшала ее. Тебе ничего не нужно
будет в библиотеке? - обращалась она к мужу.
Тогда он переводил взгляд на мать, старался вспомнить, затягивая паузу,
всякий раз по-новому, недовольный, что ему доставляют хлопоты.
- С отцом? - рассмеялась Боула. - Отец еле на ногах держится. Он уже
отправился спать.
Ах да! - сообразила старуха. Ее сын не любил укорачивать ночи. Работать
он мог по четырнадцати часов в сутки. Лишь бы не слишком поздно. В течение
двух лет, когда он был представителем оптового склада зерна в Люблине, он
приносил домой из конторы счета. К утру они должны были быть готовы.
Каждый вечер она отбирала у него работу. В составлении бумаг она ему не
помощь, но считать! Только глаза из-за этого испортила. Искусственное
освещение? Пожалуй, не оно им повредило. Скорее всего, они просто
слипались.
Но теперь ей уже не надо стараться поднимать веки. Она не спит. Сердце
напоминает о себе, не дают покоя мысли. В Люблине она все время собирается
в Варшаву. Единственный сын! Такой богатый, такой известный. Внучки!
Боула, Бишета! - ей уже объяснили, что так их прозвала мадемуазель
француженка. От слова "biche", то есть маленькая серна, и от "boule"-
шарик. У обыкновенных католичек таких имен не бывает! Они как раз
подкрашивают губы, а она гордится этим, словно крестьянка-фиолетовой
сутаной сына-епископа. Их платья! Она не думает о том, сколько они стоят.
Она видит, что это одежда богатых. Восхищение, но какое-то печальное, на
ее лице. Она верит в деньги, а стало быть, из тех, для которых жить в
богатстве-это словно бы жить на небе. Сьш ее с семьей там!
Какое счастье. Только трудно иногда удержаться, чтобы не вздохнуть,
глядя на него с земли. В Берлине у него было два каменных дома. После
прихода Гитлера к власти германское правительство отобрало их. Сын был
потом таким душевным.
Когда он еще жил с матерью, бедствовал, потому, наверное, как только он
разорялся, возвращался к ней. Она вздыхала: "Боже, возьми такую
душевность!"
Внучки, два ангелочка с такого неба, где воздух и пища были лишь
чудесным ароматом, наклонились и кончиками губ коснулись ее желтого лба.
- Покойной ночи, - сказала одна, а другая уже ее торопила:
- Идем, идем, скорее.
Он мог бы купить ей особняк, автомобиль, дать прислугу. Нет, нет,
отмахивалась она, не хочу. Состояние ведет за собою повинность. Тут другие
законы, чем в сердце. Матери-дворец, а что отцу, который умер, - мавзолей!
Построить его! Дедам и прадедам склепы? Где это кончится! Надо сразу же
встать, прижавшись друг к другу, если хочешь сохранить деньги. Старуха не
той породы, чтобы вкладывать деньги в традицию и тем жить.
Она родила человека, который затем разбогател, словно бы она родила
художника. Не претендуя, чтобы на нее сыпалось богатство от гениального
ребенка. Она поднялась.
Но ей плохо. Она живет тоской о сыне, о внучках. Приезжает, молчит.
Прислуга не всегда понимает ее речь. Она не делает ошибок, вот только этот
акцент. Все выговаривается горлом.
Словно у нее нет губ. А ведь они есть. Слишком большие, лиловые,
по-еврейски капризные. Она избегает людей в Варшаве, хотя ей так хотелось
бы встретить тут человека, который бы ее выслушал, подробно рассказал бы о
семье. Что она о них знает.
Ничего не знает.
Она встает, ее слегка пошатывает, глаза блуждают, едва освободившись от
очков; она вынимает шпильки, распускает волосы, ах, какие они были, теперь
жалкие остатки, они рассыпаются во все стороны, так легче, когда они не
собраны вместе. На лбу кровавая полоска: она размазала губную помаду, след
поцелуя внучки. Опирается о подлокотник кресла. Ну и насиделась же она
сегодня в нем. У нее болят ноги. Злость ее разбирает. И комната эта как
тюрьма. Зря старалась невестка, говоря, чтобы старуха не показывалась на
люди. "Вы же, мама, устанете", - вспоминает старуха ее слова и сердито
ворчит:
- Пошли! Наконец-то можно ноги расправить. Вся прямо одеревенела.
Когда уничтожают душу, болит тело, словно ему-то и было тут тесно.

V

Крутящиеся двери большого кафе на Саксонской площади вертелись, словно
пропеллер. Стеклянные перегородки выталкивали людей поодиночке, а когда
давка усиливалась-то и парами.
Будто вал молотилки, двери раскалывали это скопище на два потока,
отделяя зерно от плевел, гостей старых от новых, тех, кто уже бь1л, от
тех, кто только еще шел. Рисунок каменных плит на полу в вестибюле нельзя
было рассмотреть из-за грязи, в раздевалке горы одежды, лес вешалок,
распухших от пальто, плащей, шляп, мокрых и промерзших. Зал в .табачном
дыму, неумолкающий гул нескольких сот голосов и музыка, которая ни на что
не обращает внимания, грохочет безостановочно. Каждый вечер здесь битком
набито, даже официантам не пройти. Словно волну, рассекают они толпу,
протискиваясь всем телом, стараясь во что бы то ни стало уберечь поднос,
который гремит, дрожит, качается, напоминая мотор, и кажется, словно
самолетный винт, тащит их вперед. Кто-то встает, одно зернышко в этом
подсолнечнике, медленно пробивает себе дорогу сквозь толпу. Возвращается,
нет-это кто-то из ждущих около дверей спешит на свободное место, прорывая
в толпе коридор. А на столике в беспорядке грязная посуда, вилочки для
торта, зияющие пустотой чашечки, на всем пятна кофе, с блюдечка лентой
свисает застывшая пенка, еще одна па ложечке. От человека, который ушел,
остался след его отвращения. Но вот и новый кофе. Только иного цвета:
черный. Другого Сач не пьет.

Ею донимает головная боль, пол под ним слегка раскачивает ся, он
озирается, смотрит туда, откуда пришел. В зале есть еще несколько таких,
как он, игядящих на входные двери, словно па берег. Они плывут туда.
Нервничают и ждут, кода кто то появится. Все еще никого нет. Сач потер
лоб. Реже! глаза, но он и на миг нс решается заслонигь их. Ему было
тоскливо. Образ ее не покидал Сача всю дорогу от Бреста. Чем ближе к
Варшаве, тем отчетливее видел он ее, казалось, ее фигура надвигается на
него из тумана легкой походкой, зыбкой и неумолимой, которой духи выходят
навстречу людям. Его влюбленные глаза во всем мире видели только лишь одно
девичье лицо. Но в то же время Сачу чудилось, что она повсюду. В поездке
он то" и дело слышал ее голос. И хорошо еще, если в соседнем купе. Тогда
он вскакивал, чтобы проверить. А если на улице? Голос ее прямотаки
преследовал Сача в пути. Если встать, он звучал громче. И ведь все
откликался на что-то, да только обращался не к нему.
Может, раз уж он нашел Сача, привел бы и саму Аню Смулку, пусть, мол,
приходит вся. И она приходила! Но во сне, стоило ему только задремать, и,
как это только во сне бьшает, она-нс-она, а порой хоть и она,
всамделишная, но с не своими какими то заботами! Го плакала, что рыбы в
Вилии начали плавать, плавать и совсем растворились в ванне. Где такое
бывает! Но даже если и так! Разве Аня могла бы чем-нибудь подобным
огорчиться?
Откуда же тогда слезы на лице! В другом сне она на прогулке убила
пчелу, и уже не хочет в деревню, боится мести. Ах, как же страшно она
разрыдалась. Нет! Это же теперь он, жалея ее.
Какие у нее мокрые ресницы: тычинки нарциссов после дождя. И вдруг она
начинает преображаться в разные цветы, все окрапленные росой. Сач в
полудреме вытягивает руку, ищет платок по карманам. Хочет смахнуть эти
капельки. И просыпается. Ох! Но только сон сбежал с глаз, как уже завладел
слухом. Да ведь она шепчет что-то, смеется. Так редко! Ему ужасно
любопытно, над чем. На последней станции никто не сел в соседнее купе. Он
проверял, ее там нет. Но закрывает глаза и напряженно вслушивается. Поезд
сначала отбивает ритм, потом затевает какую-то мелодию, голос Ани, самый
выразительный в мире, на одном дыхании рассказывает какую-то длинную
историю, никак нельзя сосредоточиться на словах, так поражает и
притягивает сам его тембр. Как это странно, поражается Сач, неужели у меня
в глазах и ушах какие-то почки ее, что ли, которые тотчас же распускаются,
как только я перестаю думать о чем-то определенном.
Он пьет кофе, вместе с музыкой сразу же стихает и боль. В зале
становится более терпимо, но одновременно что-то происходит и с
разговорами, они начинают угасать. Шум, кажется, подстегивает, побуждает к
откровенности, как вино. Тишина напоминает о других возможностях. Она
позволяет задуматься, а это-смерть для правды. За столиком рядом с Сачем
сразу пятеро откидываются в креслах, грохот, который объединял их,
оборвался, тема отцвела, как цветок, люди отвалились друг от друга. Мысли
уходят в головы, а сами они погружаются в тишину. И такое же происходит
направо, налево, за всеми столиками. Сач, усталый, путает тишину с
прозрачностью. Он перестает следить за дверьми, уверенный, что теперь Аня
легко отыщет его глазами. Сач задумывается.
Какое это счастье, размышляет он, наконец-то получить возможность
отдаться ее делу. Счастье и покой. Покой этот поглотил всю прежнюю
неловкость. Все прошлое напряжение, он словно бы завис над пустотой,
которую нечем заполнить. Сач помнил обрывки давних разговоров с Аней. Ах,
как трудно они давались. У него было такое ощущение, будто он весь изранен
осколками разбитого стекла. Перед каждым собранием он часами выискивал
повод сесть рядом с ней, но всегда забывал подумать, о чем с ней будет
говорить. Потом он уже готовился, но как же мысль доверчива к жизни; она
непременно все повернет неожиданным образом. Когда он пересчитал по
нынешнему курсу цену слов, которые нагромоздил, оказалось, что они не
стоят и ломаного гроша. Виной всему страсть, слишком настойчиво толкает
она мысль в одном направлении, не позволяя обратить внимание на те разные
разности, которые могут произойти. О чем мечтал Сач? Понравиться ей. В
том, что касается чувств, он был очень несмел, страшно робок. Бывало, к
ней у него просто пропадал аппетит, но ни на минуту он не переставал
ощущать ту мягкую доброту, которую благодаря ей может обрести мир, а в нем
и человек к человеку. В мыслях он мог бесконечно быть с этой девушкой, а
когда воображение разогревало в нем физическое влечение, он удивлялся
этому, причем снисходительно, хотя упрекал собственную кровь в том, что та
не умеет хранить секретов. Все славит ее, все в нем устремляется к ней:
кровь, глаза, мысль-и все по-своему. Бог создал ее не для вожделения, не
для рассудка, он создал ее для всего Сача, тот замирал перед этим
существом, очарованный не ее достоинствами, а достоинствами той мелодии,
которую она в нем пробуждала. И мир переставал быть степью, где нет дорог,
ибо они везде и всюду, он уменьшился вдруг до размеров узенькой тропки, по
которой можно прийти к, какой-то огромной радости. До сих пор Сач не знал,
что ждет его в жизни, теперь знал, чего ждет он сам.

Земля, казалось ему, населена плотнее плотного, ибо заселил ее один
человек. Самые разнообразные вещи, которые его до той поры заботили, Сач
выбрасывал из головы, выбрасывал все.
Словно собирался куда-то уезжать, думал он только о ней. Ему предстояло
переехать в счастье.
Он поднял голову, на глаза вновь накатилась усталость, и ничего с ней
не поделаешь, залил их жар ожидания, который обязательно подскажет, как
поступать. Сач то и дело вскакивал с места, стоило только в дверях
показаться какой-нибудь барышне, от его страсти и беспокойства она тут же
преображалась в Аню.
Но вблизи Сач понимал, что это оболочка. Вошли две барышни, одной он
дал облик Ани, другую наделил ее голосом. Утомление уже не позволяло
считаться с правдоподобием. Три женщины мигом превратились в Аню Смулку;
через секунду сходство исчезло. Вошла еще одна. С ней-то у Сача не будет
хлопот.
Ничего в ней от Ани. Ей пришлось положить ему руку на плечо, тогда
только он узнал ее.
- Вы надолго приехали?
Она спросила просто так, но, пока дожидалась ответа, руки ее,
расстегивавшие пальто, замерли.
- Завтра назад, - ответил он.
Они не были ни влюбленной парочкой, ни даже просто хорошими знакомыми.
Пойти вместе в театр или в ресторан не было для них делом обыденным.
Каждый раз, приезжая в Варшаву, Сач расспрашивал об интересном спектакле
или фильме, а потом, нажаловавшись, что сейчас, мол, нет у него тут
знакомых, робко просил ее составить ему компанию. Он не договаривал, что
обращается к ней, чтобы не сидеть одному, но это было понятно и без слов.
Он думал, что благосклонность ее не способна распространиться дальше.
Просто она благодарна ему за его рвение, за то, что он весь отдался делу
ее отца, а потому всякий раз так легко соглашается скрасить его пребывание
здесь.
- Мне надо завтра, - повторил он и только теперь испугался ее вопроса.
Зачем она его задала? Может, она вообще очень занята. А может, сегодня
вечером? Хотя он и был молод, но уже знал такой вид гостеприимства,
которое спит чуть ли не до самого отъезда, но тем не менее стремится
выяснить, когда же все-таки человек уезжает, дабы сориентироваться и
проявить сердечность в нужное время. А между тем Аня прикидывала, что ей
надо переменить в распорядке дня, чтобы освободить вечер. Но не проронила
ни слова. Сач принялся рассказывать. Видел, как потихоньку лицо ее
оживлялось.
- Сначала я пошел неверным путем, - сказал он. - Что касается
директорского фонда, то тут господин Черский чист. Все скрытые расходы сам
заносит в тетрадку. Я уже говорил вам об этом полгода назад. Меня
поразило, что множество каких-то расчетов он делает особым образом. Что-то
прикинет, подсчитает, результат запишет на бумажке, а черновики бросит в
печь. Вы же, кстати, без конца мне твердили-докопаться, на что идет фонд.
Он не вытер кофе с губ. След от него напоминал узенький испанский ус.
Аня не замечала этого. Она видела одни глаза.
- Ни на что! - прошептал он. - Черский чист.
Он опустил глаза. Сердце у него бешено колотилось. Сейчас он увидит ее
отчаяние.
- И у вас нет ни малейших сомнений? - спросила она.
Сомнений у него не было. Она попросила сигарету. Сач не курил. Позвал
официанта.
- Неделю назад мне удалось подержать в руках его тетрадку.
Я мог спокойно просмотреть ее. Черский был на охоте, а мне дал срочную
работу, я заканчивал ее вечером, нужные бумаги брал из его кабинета. Я
знал, что тетрадка лежит в нижнем ящике, выдвинул верхний. Счета ведутся
самым тщательным образом.
Они действительно могут скомпрометировать, но не Черского.
Деньги идут депутатам, нескольким журналистам. Даже какой-то приходский
ксендз фигурирует. Все вместе-расходы на пропаганду. Хотя довольно-таки
странную, занимаются ею, не раскрывая рта. Просто молча. Вот! Депутат
Дукат собрал материал для запроса в сейме. Теперь получает семьсот злотых
в месяц.
Другой, кажется, набрал воды в рот. Получает триста. И только лишь
тогда, когда проходит сессия сейма. Видно, в остальное время года правда
не вертится у него на языке.
Перед ним вырос паренек в зеленом кепи, с большим ящиком на ремнях. Сач
побледнел.
- Вы просили сигарет. - Голос у него был птичий. Глаза остекленевшие.
Немного навыкате.
- Ты, ты... - Сач осекся. Протянул руку. Коснулся мальчика.
- "Плоские", "Чайки", "Египетские". - Паренек тыльной стороной ладони
провел по пачкам, словно по клавишам.

Аня поморщилась, наставительно заметила:
- Фу! Такие грязные руки.
Сач помнил их без единой кровинки, холодные, скользкие.
Набрал пригоршню мелочи. Он не курил. Спросил, сколько стоит.
Показал на пачку с косулей. Может, потому, что вся она была белая,
чистая.
- Нет, нет, я заплачу! - Розовые, тоненькие, словно стручки.
пальцы Ани метнулись с монетой в два злотых. - Это мне захотелось
курить.
А когда она машинально предложила сигарету Сачу, тог взял и, забрав у
мальчишки еще коробку спичек, сначала закурил сам и только потом подал
огня Ане.
- Итак, ничего, ничего не вышло! - простонала она.
Ее отец, который стоит на коленях в углу комнаты с вмятым пулей лбом, с
красной отметиной через все лицо от резиновой палки, не оботрет лицо, не
шелохнется. Никогда не затянется его рана! У того, кто его ударил, руки
чистые. Чистые! Чистые! Если не считать крови отца, ибо никто ее больше не
счищает. Аню охватывает страшная ненависть к Черскому-выскользнул. Она
пытается снять с языка крошки табака. Морщится. Никак не получается.
- Ах, боже, боже! - жалуется она. Табак мешает ей закрыть рот.
Сач удерживает паренька, который собрался уходить. Он знает о том, что
жест этот ведет к очень неприятному признанию.
Правды оно не опровергнет, но, может, убедит, что это не ее призрак.
Зачем он оказался так близко. Слезы катятся из глаз Ани. Мальчонка пришел
осушить их. В сердце Сача, хотя и нс на ее щеках. В вытаращенных черных
кружках глаз удивление.
- Помнишь фольварк Туэин? Это тебя спас господин полковник?
Мальчик гордо вскинул голову. Да, его!
- Мама каждый день бога благодарит, что меня вытащил из воды господин
полковник.
В этот миг на эстраде торжествующе взорвалась музыка. Аня сверлила
паренька глазами.
- Ну, иди, - говорит Сач, - Тебя зовут.
Так зачем же было его задерживать, набросился он на себя с упреками.
Мало разве, что нечистая совесть своим выразительным словом мучит его,
теперь она доберется и до Ани. Она уже разгадала сейчас половину тайны. Он
знает вторую. В какое ужасно трудное положение он попал.
Мальчик не уходит.
- Я лежал, говорила мама, на траве, зеленый, прямо лягушка.
А господин полковник взял меня за руку и ну выдавливать воду.
Сначала, мама говорила, она не хотела выходить. Я обсох, господин
полковник обсох. И работал, работал. Весь лоб у него в капельках пота.
Мама говорила, тогда и из меня вода стала выходить.
Не так, было по-другому! - думает Сач. Но это все равно.
Тело паренька, облепленное до пояса волокнистыми лентами зеленых
водорослей, неподвижно. Тело его с голыми грудью и шеей, прикрытыми лишь
одной этой епитрахилью, возложенной на него трясиной, покоилось на песке,
окоченевшее, напоминавшее те, что летом нежатся тут под солнцем, но такое
ненужное!
Какое-то твердое, сосредоточенное в себе и гордое, и немного
вздувшееся-то ли это обида на смерть, надругавшуюся над телом, то ли гнев
на бытие за то, что оно позволило сломить себя.
Над мальчонкой-Черский, серьезный и деятельный; его вид, движения, его
спокойная и сдержанная работа выдавали в нем-так можно было бы
подумать-мастера в этом деле, относящегося к своему ремеслу серьезно и
добродушно, верящего в то, что его навыку все под силу, и в то также, что,
как правило, тело поддается искушению ожить снова. Сотни раз поднимал он
ему руки, одной из своих толстых ладоней проходился, словно рубанком, по
груди ребенка и превращал это водное, холоднокровное создание в дитя
человеческое. Сач опустил голову: а что же тогда делал он?
- Иди, - повторил он. - Тебя зовут!
Аня нервно передвигала колечки по пальцу. Она не понимала всего, но,
разумеется, речь идет о Черском. Он очистился от обвинений в денежных
махинациях и теперь вторично очищается как человек. Ну так что? Что из
того? Не он важен для нее, а ее свобода, ее покой, которые он стеснял
собою, как однажды в годовом табеле об успеваемости ее стесняла
переэкзаменовка по латыни. Стесняла, пока она йе сдала. Лето было тогда
такое чудное, но только не для нее из-за этой соринки в глазу. А Черский
для ее мира-вечное затмение. И какое огромное. Она и знала в жизни лишь
эту завесу, да тоску об отце, которого едва-едва помнила. И тоска не о нем
конкретно. Самое дорогое для нее существо-мать, но такое забитое и слабое!
Все лучшее и ничего худого-таким должен был быть ее отец, которого убили.
Почему же на коленях, что тогда случилось, отчего он упал на одно
колено, может, умолял, может, его кто толкнул, может, о чем-то он просил?
Принял ли он пулю в лоб на коленях, или это она свалила его на колени? Он
вроде бы никогда не молился, но как знать, что видишь, умирая, - наверное,
какой-нибудь другой берег. В школьной часовне она не раз получала нагоняй.

Да и чего только она там не вытворяла. Падала на одно колено, хваталась
рукой за лоб, пошатывалась, словно была без чувств. Так бывает иногда:
возьмет человек в руки фотографию любимого, давно умершего, и принимает
его позу. В памяти Ани, правда только по полицейским протоколам, навсегда
запечатлелась эта застывшая картина, когда отец угасал. Парнишка с
сигаретами, зеленый и легкий, как кукла, скользил между столиками. Многого
ли он стоит? Слишком мало, чтобы рассчитаться ^а отца!
- Юлек, - начала Аня, - послушайте, вы уже столько выяснили в деле
Черского. Я не могу поверить, что это чистый человек.
Ведь его расходы... вы и сами так часто повторяли, не может же он
заработать столько законным путем.
Сач сидел с низко опущенной головой.
- Что это значит? - спросила она резко. - Что мы сразу же пошли по
неверному пути?
Он не отвечал. Она ему напомнила.
- Это вы ведь так сказали.
Сач поднял на нее глаза. Лицо ее, наверное, такое теплое, столько крови
под кожей! Между темно-красными ее губами показался кончик языка, коснулся
маленького бриллиантового камушка на колечке. И этот бессмысленный
поступок, выдававший ее возбуждение, можно было истолковать так, что ей
страшно хочется пить, раз уж ее маленький язычок соблазнился камушком,
напоминавшим замерзшую каплю. Только глаза ее оставались холодными, этого
Юлек вынести уже не мог.
- Пожалуйста, - запинаясь, попросил он, - не смотрите так.
Я не увиливаю. Я только должен молчать. Защищаю себя.
Она наугад бросила ему:
- Вы боитесь. Чего?
Он так резко навалился на столик, что металлический поднос для пирожных
упал на пол. Оглушительно загремел. Из-под стола показалось его лицо с
вытаращенными глазами. Тяжело дыша, он проговорил:
- Послушайте, Аня, ради бога, ничего я не боюсь, ни капельки не лгу. Но
я ведь тоже человек. И должен защищаться.
Она закричала:
- Но от кого, от кого?
Он растерялся. Раскрыл рот. Почувствовал себя глупо. Это было написано
на его лице. Как же он мог не предвидеть такого вопроса! А она плакала.
Нервно, устало. Всю оставшуюся жизнь будет ее терзать невыносимая боль от
зла, причиненного отцу, за которое она так и не сумела рассчитаться. И еще
это! Нет уже больше преданного, пылкого существа, которое шло вместе с ней
по следу, объединенного с нею тем, что более всего сближает, узами общей
мести. Он хотел ответить на ее вопрос. Пожатием плеч она освободила его от
такой необходимости. Зачем?
- Я защищаю себя от вас! - закричал он. - Только в ваших глазах. Чтобы
в ваших глазах...
Он смешался. Она поняла, что это не притворство.
- Он выбил у меня оружие из рук! - сказал Сач. И еще раз повторил: -
Выбил оружие у меня из рук.
Аня пошла в наступление:
- Я знаю только, что Черский уже был у вас в руках, а теперь вы его
отпускаете. Из-за этого мальчика? - спросила она.
Сач задумался.
- Но вы-то ведь знаете, из-за этого ли мальчика или из-за чего-то
другого. Ну!
Мучительно долго он молчал. И вдруг закрыл лицо руками. С минуту сидел
неподвижно. Наконец стал отводить руки от лица, да так медленно, будто
опасался показать его. И действительно, оно было страшно.
- Одно ваше слово, - обещание это вырвалось у него с трудом, - и завтра
Черский будет мертв!
По глазам Ани он заметил, что она не поняла его.
- Я убью его! - крикнул Сач. - Убью. Пусть это кончится раз и навсегда.
Но Аня хотела не смерти Черского, а его позора.
- Нет, - проговорила она медленно. - Вы уж оставьте его жить. Он ведь
для вас герой.
Поднос снова полетел на пол. Сач старался перекричать оркестр:
- Это прохвост! Убийца и вор!
Человек за соседним столиком, только что с улицы, перестал расчесывать
мокрые усы, все в капельках дождя, которые напоминали стеклянные шарики на
проволочках, какие бывают снизу у елочных лампочек. Аню вдруг что-то
осенило.
- Мальчишка-купальщик, когда это было, теперь ведь лето!
Так она сказала, а Сач спокойно подтвердил.
- Да, - проговорил он. - Это случилось через несколько месяцев после
того, как я поступил к нему.
Теперь она совсем запуталась. Так ведь этот маленький утопленник явно
заставил его переменить мнение о Черском.

Стало быть, перелом произошел уже давно!
- Послушайте, Юлек, - она просила, чтобы он подтвердил это, - мы ведь с
тех пор тысячу раз говорили о Черском. Вы всегда были так уверены, что на
чем-нибудь его да поймаете.
Больше, чем я. Вы ничуть не сомневались. Я даже думала, что вы лишь
ждете очевидных улик, хотя сами все хорошо знае.^.
- Ибо я знал, - йлохнул Сач, а затем, вздохнув еи\ раз, глубже,
прибавил: - И знаю!
Тут она торопливо стала швырять в сумочку все, что разложила на
столике: пудреницу, кошелек-она .обиралась заплатить за сигареты, -
спички, деревянный мундштук. С шумом защелкнула замок. Хотела встать, но
стулья сзади так тесно прижали ее к столику, что она вскакивала и опять
садилась, теряя равновесие.
Лицо ее покраснело-от усилий, а может, и от злости. Казалось, это Сач
не отпускал ее.
- Нет, нет, я ухожу! - кричала она. - Все крутишь, не хочешь сказать, я
так больше не могу.
И он тоже закричал, вкладывая в свои слова всю душу:
- Клянусь! Я не изворачиваюсь.
Но она не дала ему говорить. Сказала со злой издевкой:
- Так я и поверила. - На губах ее заиграла презрительная улыбка.
И она опять схватилась за сумочку. Оскорбленная, по-детски
разобиженная, мечтающая унизить.
- Я плачу за себя. - Она так разнервничалась, что никак не могла
достать денег из кошелька. Монетки, лежавшие на кожаном его дне, не
давались в руки. Он удивленно смотрел на нее. С самого же начала был у них
такой товарищеский уговор, что каждый платит за себя. Что с ней случилось?
К чему такая демонстрация?
А ее прямо-таки подмывало порвать. Такое чувство захватывает любящих
друг друга людей, когда они ссорятся. Никогда гнев так стремительно не
выливается в слова, никогда желание убежать не бывает таким сильным, как
во время таких скандалов.
Единственное слово, которое еще может что-то объяснить, застревает в
горле. Даже если оно

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.