Жанр: Драма
Избранные произведения
...руки у него
ходуном ходили. Гордясь своим тактом и находчивостью, я небрежной походкой
направился к буфету, плеснул себе бренди и разбавил водой; затем,
извинившись за невнимание к гостю, я предложил ему последовать моему примеру
и вернулся в свое кресло у камина, предоставив ему обслуживать себя
самостоятельно, как было у нас с ним принято. Наполнив свой стакан, он
уселся рядом со мной у огня - спокойный, как ни в чем не бывало.
Этот странный случай произошел у меня дома, где мы с Джоном Бартайном
коротали вечер. Мы поужинали вместе в клубе, после чего наняли экипаж и
поехали ко мне - словом, все шло своим чередом; поэтому я никак не мог взять
в толк, чего ради Джон нарушил обычный заведенный порядок вещей и устроил
представление, демонстрируя какие-то непонятные переживания. Чем дольше я
раздумывал об этом, вполуха слушая его блестящие рассуждения, тем сильнее
разбирало меня любопытство; и, разумеется, мне не стоило особого труда
убедить себя в том, что любопытство мое есть не что иное, как дружеская
забота. Любопытство очень часто надевает эту личину, чтобы не возбуждать
раздражения. Наконец, я бесцеремонно прервал один из самых великолепных
пассажей его пропадавшего втуне монолога.
- Джон Бартайн, - сказал я, - простите меня, если я несправедлив, но я не
знаю ничего, что давало бы вам право безумствовать, услышав невинный вопрос
о точном времени. Я не могу одобрить поведение человека, который выказывает
необъяснимое нежелание взглянуть на циферблат собственных
часов и предается в моем присутствии тяжким переживаниям, смысл которых
от меня скрыт и до которых мне нет никакого дела.
Бартайн не сразу ответил на это шутливое замечание - какое-то время он
сидел, мрачно глядя в камин. Я испугался, что обидел его, и уже готов был
извиниться и взять свои слова обратно, как вдруг он взглянул мне прямо в
глаза и произнес:
- Друг мой, непринужденность вашего тона отнюдь не скрашивает вопиющей
наглости этого выпада; но, к счастью, я все равно уже решил рассказать вам
то, что вы жаждете узнать, и, хоть вы и показали, что недостойны моей
откровенности, намерения моего это не изменит. Соблаговолите выслушать меня,
и все ваши недоумения рассеются.
Эти часы до меня принадлежали трем поколениям нашей семьи. Первым их
хозяином, для которого их изготовили, был мой прадед Бромвелл Олкотт Бартайн
- богатый виргинский плантатор времен революции и убежденнейший сторонник
старого режима из всех, что пролеживали ночи без сна, размышляя, как бы еще
насолить мистеру Вашингтону и споспешествовать доброму королю Георгу. Как-то
раз этот достойный джентльмен имел неосторожность оказать британской короне
неоценимую услугу, которую те, кто ощутил ее неблагоприятные последствия,
сочли нарушением закона. В чем она состояла - не так уж важно, но одним из
ее побочных следствий стал в одну прекрасную ночь арест моего достославного
предка в его собственном доме отрядом мятежников Вашингтона.
Позволив ему попрощаться с рыдающим семейством, его увели во тьму,
которая поглотила его навеки. Ни малейшего следа его с тех пор не было
обнаружено. После войны ни долгие розыски, ни обещания крупной награды не
помогли найти хоть кого-нибудь из арестовавшего его отряда или пролить хоть
какой-нибудь свет на его судьбу. Пропал - и концы в воду.
Что-то в рассказе Бартайна - не в словах, а в тоне - побудило меня
спросить:
- А как вы сами считаете - справедливо с ним поступили или нет?
- Я считаю, - стукнул он кулаком по столу, словно давая отпор трактирному
отребью, с которым он сел играть в кости, - я считаю, что это было
обыкновенное мерзкое убийство, каких много на счету изменника Вашингтона и
подлого сброда, который он поставил под ружье!
С минуту мы помолчали. Подождав, пока гнев Бартайна уляжется, я спросил:
- Этим все кончилось?
- Почти. Через несколько недель после ареста прадеда на
крыльце дома Бартайнов нашли его часы. Они были вложены в конверт, на
котором стояло имя Руперта Бартайна - это был его единственный сын и мой
дед. Теперь часы ношу я.
Бартайн умолк. Его обычно беспокойные черные глаза сейчас неподвижно
смотрели в камин и отливали красным, отражая тлеющие угли. Казалось, он
забыл о моем существовании. Внезапный шорох древесных ветвей за окном и
почти сразу застучавший по стеклу дождь вернули его к действительности.
Порыв ветра возвестил начало нешуточного ненастья; через несколько секунд
стало слышно, как по тротуару хлещут струи воды. Сам не знаю, почему я счел
это обстоятельство достойным упоминания; и все же тут есть некий смысл и
некая значительность, не поддающиеся для меня определению. Во всяком случае,
буря сделала наш разговор еще более серьезным, почти торжественным. Бартайн
продолжал:
- К этим часам я питаю особое чувство, род привязанности. Мне приятно
иметь их рядом, хотя я редко ношу их с собой - отчасти из-за тяжести,
отчасти по другой причине, о которой я сейчас расскажу. Причина такова:
каждый вечер, когда часы находятся при мне, я испытываю безотчетное желание
открыть их и посмотреть на циферблат, даже если мне вовсе не нужно
справляться о времени. Но если я этому желанию поддаюсь, то в тот самый миг,
когда мой взгляд падает на стрелки, меня наполняет необъяснимый ужас -
предчувствие неминуемой беды. И ощущение это делается тем более невыносимым,
чем ближе одиннадцать часов - одиннадцать по этим часам, независимо от того,
сколько времени на самом деле. Когда стрелки минуют одиннадцать, навязчивая
тяга взглянуть на часы пропадает полностью - я становлюсь к ним совершенно
равнодушен. И я могу теперь смотреть на них, сколько мне вздумается,
испытывая не больше волнений, чем испытываете вы, глядя на свои собственные
часы. Вполне естественно, что я приучил себя ни в коем случае не смотреть на
циферблат вечером до одиннадцати - ничто не может заставить меня это
сделать. Ваша сегодняшняя настойчивость причинила мне боль. Представьте себе
курильщика опиума, которого подталкивают еще раз войти в свой личный, особый
ад.
Такова моя история, которую я рассказал вам ради вашей дурацкой науки; и
если еще раз вечером вы увидите, что эти чертовы часы у меня с собой, и у
вас хватит ума спросить время, я буду вынужден подвергнуть вас всем
невыгодам, которые испытывает человек с расквашенным носом.
Шутка его меня не очень-то позабавила. Я видел, что, рассказывая о своих
страхах, он вновь разбередил себе душу. Улыбка, с которой он закончил
рассказ, вышла прямо страдальческой, и
глаза его были куда беспокойнее обычного - он шарил ими по всей комнате,
и порой в них мелькало дикое, безумное выражение. Что бы там ни было на
самом деле, я пришел к мысли, что мой друг страдает весьма интересной и
редкой формой мономании. Сохраняя заботливое сочувствие, которое я
по-дружески к нему питал, я решил взглянуть на него еще и как на пациента,
дающего богатый материал для изучения. А почему бы и нет? Разве он сам не
сказал, что описывает свою манию в интересах науки? Бедняга помогал науке
даже больше, чем думал: не только его рассказ, но и он сам мог послужить
источником ценных сведений. Разумеется, я собирался сделать все, чтобы
вылечить его, но для начала мне хотелось поставить маленький психологический
опыт; да и сам этот опыт обещал стать первым шагом к его исцелению.
- Я весьма тронут вашей дружеской откровенностью, Бартайн, - сказал я
сердечно, - и горд вашим доверием. Конечно, все это чрезвычайно странна.
Нельзя ли еще раз взглянуть на часы?
Он достал их вместе с цепочкой из жилетного кармана и, не говоря ни
слова, протянул мне. Массивный крепкий корпус с необычной гравировкой был из
чистого золота. Внимательно осмотрев циферблат и убедившись, что уже почти
двенадцать, я открыл заднюю дверцу и с интересом обнаружил портрет-миниатюру
на слоновой кости, написанный в тонкой и изысканной манере, свойственной
скорее восемнадцатому столетию.
- Ну и ну! - воскликнул я, восторгаясь прекрасной работой. - Как это вы
ухитрились найти такого мастера? Я думал, что искусство миниатюры на
слоновой кости давно утрачено.
- Это не я, - сказал он с мрачной улыбкой. - Это мой достославный прадед
- покойный Бромвелл Олкотт Бартайн, - эсквайр, родом из Виргинии. Тогда он
был еще молод - пожалуй, примерно моего возраста. Говорят, я на него похож.
Как вы полагаете?
- Похож? Мягко сказано! Если не считать костюма, который, как я думал,
художник изобразил ради верности жанру - так сказать, ради стиля, - и
отсутствия усов, это всецело ваш портрет, как по общему выражению лица, так
и по каждой отдельной черточке.
Разговор выдохся. Бартайн взял со стола книгу и принялся читать. С улицы
доносился неумолчный шум дождя. Время от времени раздавались торопливые шаги
прохожих; один раз мне послышалась более тяжелая, размеренная поступь -
кто-то остановился у моей двери, - видимо, полицейский решил переждать дождь
под навесом. Ветви деревьев стучали по оконным стеклам, словно умоляли
впустить их в дом. Хотя с тех пор прошли годы и годы более серьезной и
благоразумной жизни, я помню этот вечер очень отчетливо.
Незаметным движением я взял старинный ключик, висевший на цепочке, и
быстро перевел стрелки ровно на час назад; затем, закрыв заднюю дверцу, я
протянул часы Бартайну, который положил их в карман.
- Помнится, вы утверждали, - сказал я с напускной беспечностью, - что
после одиннадцати спокойно можете смотреть на циферблат. Так как теперь уже
почти двенадцать, - тут я сверился со своими часами, - может быть, вы не
откажетесь мне это продемонстрировать.
Он добродушно улыбнулся, вновь вынул часы, открыл их - и вскочил на ноги
с воплем, который, несмотря на все мои мольбы, Господь до сих пор не дал мне
забыть. Его глаза, чернота которых делала еще более разительной бледность
его лица, были прикованы к циферблату часов, которые он судорожно сжимал
обеими руками. Некоторое время он оставался в таком положении, не издавая ни
звука, затем вскричал голосом, искаженным до неузнаваемости:
- Проклятье! Без двух минут одиннадцать!
Я был отчасти подготовлен к подобному всплеску чувств и, не вставая с
места, спокойно сказал:
- Тысяча извинений. Должно быть, я обознался, когда ставил по вашим часам
свои.
Он с резким щелчком захлопнул крышку и положил часы в карман. Взглянув на
меня, он попытался улыбнуться, но нижняя губа у него задрожала, и он не в
силах был закрыть рот. Руки у него тоже тряслись, и, стиснув кулаки, он
засунул их в карманы пиджака. У меня на глазах отважный дух пытался усмирить
трусливую плоть. Но усилие оказалось непомерным; он зашатался, словно у него
закружилась голова, и прежде, чем я успел встать и прийти ему на помощь,
колени у него подогнулись, и он упал, неуклюже уткнувшись лицом в пол. Я
подскочил, чтобы помочь ему подняться, - но Джон Бартайн поднимется не
раньше, чем поднимемся из могил мы все.
Вскрытие не обнаружило ровно ничего; все органы тела были в полном
порядке. Но когда труп готовили к погребению, вокруг шеи заметили едва
различимое темное кольцо; по крайней мере, так говорили несколько человек,
которые были на похоронах, но лично я не могу ни подтвердить этого, ни
опровергнуть.
Точно так же не могу я сказать, где кончается действие законов
наследственности. Отнюдь не доказано, что в области духа испытанное
человеком чувство не может оказаться более долговечным, чем сердце, в
котором оно зародилось, и искать пристанища в родственном сердце, бьющемся
много лет спустя. И если бы меня спросили, что я думаю о судьбе Бромвелла
Олкотта Бартайна, я осмелился бы выдвинуть догадку, что его повесили в
одиннадцать часов вечера, а перед тем дали несколько часов, чтобы
приготовиться к переходу в мир иной.
Что же касается Джона Бартайна, моего друга, на пять минут моего пациента
и да простит мне Бог - навеки моей жертвы то о нем я не могу сказать более
ничего. Его похоронили, и часы легли в могилу вместе с ним - об этом я
позаботился. Да пребудет душа его в Раю вместе с душой его виргинского
предка если, конечно, это две души, а не одна.
ПАРКЕР АДДЕРСОН, ФИЛОСОФ
- Ваше имя, пленный?
- Поскольку завтра на рассвете мне предстоит расстаться с ним, вряд ли
стоит его скрывать: Паркер Аддерсон.
- Чин?
- Весьма скромный; офицеры представляют слишком большую ценность, чтобы
можно было рисковать, используя в качестве разведчиков. Я - сержант.
- Какого полка?
- Прошу прощения; боюсь, что мой ответ поможет вам определить, какие
войска находятся перед вами. Пробираясь в расположение ваших частей, я хотел
получить подобные сведения, а вовсе не сообщать их.
- Вы не лишены остроумия.
- Потерпите, завтра я изрядно поскучнею.
- Откуда вы знаете, что смерть ожидает вас завтра утром?
- Так уж принято. Шпионов, которых ловят ночью, обычно казнят на
рассвете. Один из милых ритуалов, свойственных нашей профессии.
Генерал снизошел до того, что отбросил высокомерие, которым славились все
высшие чины армии конфедератов, и улыбнулся. Однако человек, находящийся в
его власти и немилости, ошибся бы, приняв этот видимый признак
благосклонности за доброе предзнаменование. Улыбка его не была ни веселой,
ни заразительной, она не передалась людям, стоявшим перед ним, то есть
пойманному шпиону, которому эту улыбку удалось вызвать, и вооруженному
конвоиру, который доставил его сюда и теперь стоял немного поодаль, не сводя
глаз с пленного, освещенного желтоватым пламенем свечи. Улыбаться - не дело
воина; у него другие обязанности. Разговор возобновился, это был настоящий
суд над преступником, совершившим тягчайшее преступление.
- Итак, вы признаете, что вы шпион и что, переодевшись в форму
солдата-южанина, вы проникли в мой лагерь, для того чтобы раздобыть
секретные сведения относительно численности и расположения наших войск.
- Главным образом относительно численности. Расположение их духа я и так
знал. Скверное!
Генерал снова не смог сдержать улыбки. Конвоир, сознавая, что положение
требует от него сугубой суровости, сделал совсем строгое лицо и стоял,
вытянувшись в струнку. Шпион же вертел свою серую шляпу с обвисшими полями и
лениво разглядывал окружающую его обстановку. Обстановка была проста.
Обыкновенная палатка размером восемь футов на десять освещалась единственной
сальной, свечкой, воткнутой в основание штыка, который, в свою очередь, был
воткнут в простой сосновый стол; за этим столом и сидел генерал, он что-то
усердно писал, как будто совершенно забыв о попавшем к нему не по
собственному желанию госте. Старый, изодранный ковер покрывал земляной пол.
Еще более старый кожаный чемодан, второй стул и скатанные вместе одеяла -
вот, пожалуй, и вся обстановка палатки. В подразделении генерала Клаверинга
особенно сильно чувствовались простота и отсутствие пышности, свойственные
армии южан вообще.
На большом гвозде, вбитом в столб, у входа, висела портупея с саблей,
пистолет в кобуре и почему-то охотничий нож, казавшийся совершенно здесь
неуместным. Обычно генерал считал своим долгом пояснять, что это сувенир -
память о мирных днях, когда он был еще штатским.
Ночь была бурная. Дождь лил как из ведра, каскадами обрушиваясь на
палатки, глухой стук капель по брезенту напоминал, как всегда, барабанную
дробь.
Каждый раз, когда новый порыв ветра сотрясал палатку, непрочное
сооружение шаталось и вздрагивало, а веревки, прикреплявшие ее к колышкам,
натягивались и грозили лопнуть.
Генерал кончил писать, сложил листок пополам и обратился к конвоиру,
который привел пленного.
- Вот, Тассман, отнеси генерал-адъютанту. А затем возвращайся.
- А с ним что, господин генерал? - спросил солдат, отдавая честь, и
вопросительно посмотрел на несчастного шпиона.
- Исполняй приказание, - коротко бросил генерал.
Солдат взял записку и, пригнувшись, вышел из палатки. Генерал Клаверинг
повернул красивое лицо к шпиону, беззлобно посмотрел ему прямо в глаза и
сказал:
- Плохая ночь, приятель.
- Для меня- да.
- Вы не догадываетесь, что в этой записке?
- По всей вероятности, что-то важное. Возможно, это тщеславие во мне
говорит, но думаю, речь идет обо мне.
- Да, я распорядился, чтобы издали приказ о вашей казни, он будет зачитан
перед войсками утром. Кроме того; дал коекакие указания начальнику военной
полиции относительно того, как обставить эту церемонию.
- Надеюсь, генерал, все будет хорошо продумано, я ведь сам думаю посетить
этот спектакль.
- Может, у вас есть какие-нибудь пожелания, не хотели бы вы встретиться
со священником?
- Не уверен, что я обрету продолжительный покой, лишив его краткого
отдыха.
- Боже милосердный! Неужели вы и на смерть пойдете с шуточками? Неужели
вы не отдаете себе отчет в том, что смерть - это очень серьезное дело?
- Откуда же мне это знать? Я еще ни разу не умирал. Мне, правда,
приходилось слышать, что смерть - дело серьезное. Но, как назло, всегда это
говорили люди, на себе ее не испытавшие.
Генерал помолчал. Интересный человек, забавный даже, никогда еще не
встречал таких, думал он.
- Во всяком случае, смерть - это утрата, - сказал он, - утрата счастья,
которым мы владеем, и всех надежд на будущее.
- Потеря, которую мы никогда не осознаем, не может расстраивать нас или
внушать страх. Вы, без сомнения, замечали, генерал, что лица трупов,
которыми усеян ваш славный путь - путь солдата, - никогда не выражают
каких-либо признаков сожаления.
- Допустим, что мертвые действительно не знают сожаления, ну а как насчет
наступления смерти, приближения к ней - это-то, должно быть, весьма
неприятно для каждого, кто не потерял способность чувствовать.
- Что же, боль, конечно, неприятна. Сам я всегда переносил ее плохо. Но
ведь чем дольше вы живете, тем чаще вам приходится ее испытывать. То, что вы
называете умиранием, есть не что иное, как последняя боль, - а вообще-то
говоря, никакого умирания не существует. Предположим, например, что я делаю
попытку убежать. Вы поднимаете револьвер, который предусмотрительно положили
в карман, и...
Генерал покраснел, как девушка, затем негромко засмеялся, показав
ослепительно-белые зубы, и слегка наклонил красивую голову, но не сказал ни
слова.
Шпион продолжал:
- Выстрел - и я получаю в живот то, чего не глотал. Я падаю, но еще не
умер. Полчаса агонии, и я умираю. Однако в каждый отдельный момент этого
получаса я либо жив, либо мертв. Переходного периода не существует.
То же самое произойдет и завтра утром, когда меня будут вешать; находясь
в сознании, я буду тем самым жив, умерев - так и не осознаю этого. Похоже,
что в данном случае природа решила соблюсти мои интересы. Именно такой
порядок установил бы и я сам. Все это так скучно, - добавил он с улыбкой, -
что и на виселицу-то идти не стоит.
Наступило долгое молчание. Генерал сидел с бесстрастным видом - он
внимательно смотрел на шпиона, но, казалось, не слушал его. Можно было
подумать, что глаза его стерегут пленного, тогда как голова занята совсем
другим. Наконец он глубоко вздохнул, вздрогнул, словно человек,
пробудившийся от страшного сна, и прошептал:
- Смерть ужасна! Это сказал человек, повинный во многих смертях.
- Она была ужасна для наших диких предков, - серьезно возразил шпион, -
они стояли на слишком низкой ступени умственного развития, чтобы разъединить
два понятия - сознание и материальные формы его воплощения. Ведь существо,
стоящее на еще более низкой ступени развития, скажем, обезьяна, не в
состоянии представить себе даже дом без его обитателей и, видя разрушенную
лачугу, тут же представляет себе несчастного, обитавшего в ней. Смерть
ужасна, поскольку мы с детства привыкаем думать о ней как о чем-то ужасном.
Это понятие подкрепляется невежественным, фантастическим представлением о
другом мире. То же самое происходит, когда название места способствует
возникновению легенды, объясняющей это название, а безрассудное поведение -
возникновению философского учения, оправдывающего его. Повесить меня в вашей
власти, генерал, но на этом вашей злой воле приходит конец, на небо вам меня
послать уже не удастся.
Генерал, казалось, не слышал всего этого. Рассуждения шпиона,
по-видимому, направили его мысли по непривычному руслу. Но выводы, к которым
он пришел, были его собственными, ни от кого не зависящими.
Буря стихла. Наступившая торжественная тишина сообщала его мыслям
мрачность, вселяла в него суеверный страх. Может, тут играло роль
предчувствие.
- Я бы не хотел умереть, - сказал генерал, - во всяком случае сегодня.
Он не договорил, хотя неизвестно, хотел ли он вообще продолжать, - в
палатку вошел штабной офицер, капитан Хестерлик, начальник военной полиции.
Его приход вывел генерала из оцепенения. Взгляд военачальника вновь стал
осмысленным.
- Капитан, - сказал генерал, отвечая на приветствие вошедшего, - вот
шпион, подосланный янки и пойманный в расположении наших войск. При нем
найдены подтверждающие это документы. Он во всем признался. Как сейчас
погода?
- Поутихло, сэр. Светит луна.
- Отлично. Возьмите взвод, отведите его на плац и расстреляйте.
Резкий крик сорвался с губ шпиона. Он подался вперед, стиснув кулаки и
широко открыв глаза.
- Боже мой! - закричал он хриплым, невнятным голосом. - Вы не сделаете
этого. Вы забыли, ведь я не должен умереть до утра.
- Я ничего не говорил про утро, - ответил генерал холодно. - Это решили
вы сами. Вы умрете сейчас.
- Но, генерал, прошу вас, умоляю вас, вспомните - ведь я же должен быть
повешен! Пока поставят виселицу, это два часа, хотя бы час. Шпионов всегда
вешают. По военным законам у меня есть на это право. Ради Бога. Подумайте,
генерал, как коротка...
- Капитан, выполняйте приказание.
Офицер обнажил саблю, вперил взгляд в пленного и молча указал ему на
выход. Пленный медлил, и офицер, взяв его за воротник, стал подталкивать. Но
в тот момент, когда они поравнялись с подпирающим палатку столбом,
обезумевший пленник подпрыгнул и с кошачьей ловкостью выхватил из ножен
охотничий нож. Оттолкнув капитана, он бросился на генерала, повалил его на
землю и в бешеной злобе кинулся на него сам. Стол был перевернут, свеча
погасла, и борьба пошла в темноте.
Начальник полиции бросился на помощь генералу - теперь они катались по
полу втроем. Проклятия, вопли, нечленораздельные крики ярости и боли
наполнили ночной воздух, палатка рухнула на копошащийся клубок тел. Покрытые
полотнищем брезента, путаясь в его складках, они продолжали ожесточенно
драться. Вернулся посланный с поручением рядовой Тассман. Смутно
догадываясь, что произошло, он бросил ружье и схватился за шевелящийся
брезент в тщетной попытке стащить его с дерущихся. Часовой, стоявший у входа
в палатку, твердо помнил, что он ни в коем случае не должен покидать пост,
поэтому он просто выстрелил.
Выстрел всполошил лагерь, забили барабаны, горны заиграли сбор, со всех
сторон начали сбегаться полуодетые, на ходу застегивающиеся солдаты и стали
строиться, повинуясь отрывистым командам офицеров.
Солдаты замерли в строю, держа винтовки наготове, в то время как штабные
офицеры и личная охрана генерала быстро восстановили порядок, подняли
палатку и растащили задыхающихся и окровавленных участников диковинного
спектакля.
Один из них - капитан - был, точнее, уже не задыхающимся, а бездыханным.
Рукоятка охотничьего ножа, которым было проткнуто его горло, торчала чуть
ниже подбородка, а лезвие застряло в челюсти, и рука, нанесшая удар, была не
в состоянии вытащить нож. В руке у мертвого была его сабля - мертвый, он
стискивал рукоятку с такой силой, что живые с трудом разжали ему пальцы.
Лезвие сабли до самого эфеса было в крови.
Генерала подняли, но он снова со стоном повалился на землю и потерял
сознание. Он был весь в синяках и, кроме того, получил две сабельные раны -
в бедро и в плечо.
Шпион отделался легче всех. За исключением сломанной руки, он не имел
серьезных повреждений - всего лишь несколько царапин. Но он был совершенно
ошеломлен и вряд ли отдавал себе отчет в том, что произошло.
Он отпрянул от солдат, которые хотели поставить его на ноги, припал к
земле, сжался в комок и забормотал невнятные протесты.
Его распухшее, испачканное запекшейся кровью лицо было мертвенно-бледно.
- Нет, он не сумасшедший, - ответил одному из офицеров хирург, готовивший
бинты. - Просто испуган до полусмерти.
- Откуда он взялся? Кто он?
Тассман начал объяснять. Он чувствовал себя в центре внимания. Он не
пропустил ничего, что могло бы подчеркнуть важность роли, которую он играл в
событиях этой ночи. Когда он кончил и хотел было начать свой рассказ
сначала, оказалось, что никто его не слушает.
Генерал тем временем пришел в себя. Он приподнялся на локте, посмотрел
вокруг и, увидя шпиона, который сидел, скорчившись, у костра, спокойно
сказал:
- Отведите его на плац и расстреляйте.
- Генерал бредит, - сказал офицер, стоящий поблизости.
- Нет, не бредит, - возразил генерал-адъютант. - Он прислал мне записку
насчет этого дела. Такой же приказ был отдан и Хестерлику. -
Генерал-адъютант сделал жест в сторону убитого. - И, клянусь Богом, приказ
будет
...Закладка в соц.сетях