Жанр: Драма
Плотницкие рассказы
...айно намекнул на какое-то ворованное
сено, а Олеша сказал, что сена он сроду не воровал и воровать не будет, а
вот он, Козонков, без молока насидится, поскольку корова у него нестельная,
а если и стельная, так все равно не отелится.
Я сидел молча, старался не улыбаться, чтобы не обидеть Авинера, а он
совсем разошелся и пригрозил Олеше, что все одно напишет куда следует, и
сено у него, у Олеши, отберут, поскольку оно, это сено, даровое, без
разрешения накошено.
- Ты, Козонков, меня этим сеном не утыкай, - говорил Олеша. - Не
утыкай, я те говорю! Ты сам вон косишь на кладбище, тебе, вишь, сельсовет
разрешил могильники обкашивать. А ежели нет такого закона по санитарному
правилу - косить на кладбище? Ведь это что выходит? Ты на кладбище
трын-траву косишь, покойников грабишь.
- А я тебе говорю: напишу!
- Да пиши хоть в Москву, тебе это дело знакомое! Ты вон всю бумагу
перевел, все в газетку статьи пишешь. За каждую статью тебе горлонару на
чекушку дают, а ты по суседскому делу хоть разок пригласил на эту чекушку?
Да ни в жись! Всю дорогу один дуешь.
- И пью! - отрезал Авинер. - И пить буду, меня в районе ценят. Не то
что тебя.
Тут Олеша и сам заметно разозлился.
- А иди ты, Козонков, в свою коровью подхвостицу, - сказал он.
Козонков и в самом деле встал. Пошел от бани, ругая Олешу, потом
оглянулся и погрозил батогом:
- За оскорбление личности. По мелкому указу!
- Указчик... - Олеша взялся за топор. - Такому указчику хрен за щеку.
Я тоже взялся за пилу, спросил:
- Чего это вы?
- А чего? - обернулся плотник.
- Да так, ничего...
- Ничего оно и есть ничего. - Олеша поплевал на задубевшие ладони. -
Всю жизнь у нас с ним споры идут, а жить друг без дружки не можем. Каждый
день проведы- вает, чуть что - и шумит батогом. С малолетства так дело шло.
Помню, весной дело было...
Олеша, не торопясь, выворотил гнилое бревно. Теперь отступать было
некуда, баню распечатали, и волей-неволей придется ремонтировать. Слушая
неторопливый разговор Олеши Смолина, я прикинул, сколько дней мы провозимся
с баней и хватит ли у меня денег, чтобы расплатиться с плотником.
Олеша говорил не спеша, обстоятельно, ему не надо было ни поддакивать,
ни кивать головой. Можно было даже не слушать его, он все равно не обиделся
бы, и от этого слушать было еще приятнее. И я слушал, стараясь не перебивать
и радуясь, когда старик произносил занятные, но забытые слова либо
выражения.
5
- Весной дело было. Мы с Козонковым точные одногодки, всю дорогу
варзали вместе. В деревне было нашего брата-малолетка, что комарья, ну и
Козонковы-братаны тоже крутились в этой компании. Как сейчас помню, оба в
холщовых портках. Портки эти выкрашены кубовой краской, а рубахи некрашеные.
Ну, конечно дело, оба босиком. Черные, как арапы. Звали их соплюнами. У
старшего, Петьки, бывало, сопля выедет до нижней губы. Ему лень вытереть,
возьмет да и слизнет - как век не бывало. Вот, помню, кажись, на третий день
пасхи вся наша орда высыпала на Федуленкову горушку. У нас такая забава была
- глиной фуркать. Прут ивовый вырежешь, слепишь птичку из глины и фуркаешь,
у кого дальше. Далеко летело, у иного и за реку. Чем меньше птичка да чем
ловчее фуркнешь, тем лучше летит. А наш Виня взял да насадил на прут целую
гогырю с полфунта весом, все надо было, чтобы лучше других, размахнулся да
как даст. Прямохенько в Федуленково окно и угодил. Стекло так и брызнуло,
обе рамы прошиб. Мы все и обмерли. А после очнулись да бежать.
В это время Федуленок сам не свой из избы выскочил, того и гляди, убьет
кого. Мы в поле, врассыпную, босиком по вешним-то лужам. Бегу я, бегу да и
оглянусь - вижу, Федуленок за нами бежит. В сапожищах бежит, в одной рубахе,
чую, что сейчас мне крышка, вот-вот раздавит. "Стой, - кричит, - прохвост, я
тебе все одно настигну". Ну и настиг. Взгреб он меня лапищами, да и давай
меня ко- режить, ну чисто медведь-шатун. Ничего не помню, помню только, что
ревел, как недорезанный. Федуленок меня прикончил бы, как пить дать
прикончил, не прибеги мой отец на выручку. Отец-то, видать, соху оставил в
борозде, да и прибежал мою жизнь от смерти спасать.
Федуленок от меня и отступился, а мне, думаешь, легче? От отца мне еще
больше попало. Кабы я стекло разбил - не обидно. А ведь как все получилось?
Как Винька от Федуленка выкрутился? Соплюн соплюном, а когда припекло, так
соображенье и появилось. Да еще и хвастает перед нами-то: я, мол, когда
Федуленок на улицу выскочил, никуда не побежал, на месте стою, да
приговариваю: "Вон оне побежали-то! Вон оне в поле побежали!" Ну, Федуленок
и ринулся за нами всей своей массой да меня и настиг. А Виня - хоть бы ему
что - остался целым и невредимым. Оне оба с Петькой лежни были, ничего им не
далось. Умели только дрова пилить, за ручки пилу дергать. Отец к делу их
особо не приневоливал, да и сам, бывало, не переломится на работе. Все
больше рассуждал да на печке зимой грелся, а летом не столько сено косил,
сколько рыбу удил. Оне с моим отцом пришли с японской войны в один день. Мой
тятька хромой пришел и весь в дырках, как решето, а Винькин отец целехонек.
У нас и избы рядом стояли, и земли было поровну - у обоих кот наплакал.
Помню, мой тятька и давай Козонкова уговаривать, чтобы, значит, на паях
подсеку в лесу рубить. Козонков ему говорит: "А на кой фур мне эта подсека?
На мой век и прежних полос хватит. А ежели сыновья вырастут, так пусть сами
и смекают. Я им не мальчик, об ихней доле заботиться". Так и не согласился
Козонков. Отец у нас ту подсеку один вырубил. Ночей, грешник, не спал, с
глухим лесом сражался. Сучья жег, пеньки корчевал по два лета. Посеял льну.
Лен вырос - пуп скрывает, помню, и в престольный праздник велел теребить, на
гулянку не отпустил. С этого льну он и лошадь - Карюху - завел новую,
хорошую. Бывало, берег ее, как невесту, даже и с пустого воза слезал, ежели
в гору. Только на ровном месте да под гору и садился на дровни. Ну, конечно,
и нас учил этому, - бывало, в галоп в поскотину век не прокатишься.
Ну, а Козонковы-братаны? Оне, бывало, свою Рыжуху, как собаку, батогом
дразнили. Хорошая была тоже лошадь, да довели, напоили один раз с пылу в
проруби. Рыжуха и стала худеть; помню, жалко ее, стоит она, бедная, стоит и
целыми часами плачет. Отец Козонков ее цыганам и променял. Те ему дали в
придачу поросенка-пудовичка. А выменял такого одра, что не то что пахать,
так и навоз-то возить на нем нельзя. Скоро этот цыганский мерин и сдох от
старости. Козонкову это хоть бы что, только насвистывает. Бывало, доживет до
тюки: кусать совсем нечего. Ну, и пошел денег занимать. У одного займет, у
другого, у четвертого займет да второму отдаст, так и шло дело.
Один раз подкатило такое время, что у всех назанимал. Чисто место,
некуда больше идти. Остался один Федуленок. Пришел Козонков к Федуленку
денег взаймы просить. Маленькая печка в избе топится, сели они у печки,
цигарки свернули. Козонков денег попросил, достал из кармана спички. Чиркнул
спичку, прикурил. "Нет, Козонков, не дам я тебе денег взаймы!" - Федуленок
говорит. "Почему? - Козонков спрашивает. - Вроде я свой, деревенский, и за
море не убегу". - "За море не убежишь, сам знаю, только не дам, и все".
Сказал так Федуленок, уголек выгреб из печи, положил на ладонь да от уголька
и прикурил. "Вот, - говорит, - когда ты, Козонков, научишься по-людски
прикуривать, тогда и приходи. Тогда я слова не скажу, из последних запасов
выложу".
На что был справный мужик, иной год и трех коров держал, а прикурил от
уголька, спичку сберег. Так и не дал денег, а с Козонкова все как с гуся
вода. Пошел из избы. "Мне, - говорит, - и денег-то не надо было, это, -
говорит, - я твою натуру испытывал". Уж какое не надо!
Помню, нам с Винькой было уж по двенадцать годов, приходскую школу
окончили. Винька на своем гумне все ворота матюгами исписал, почерк у него с
малолетства как у земского начальника. Отец меня только под озимое пахать
выучил. Карюху запряг, меня к сохе поставил и говорит: "Вот тебе, Олеша,
земля, вот соха. Ежели к обеду не спашешь полосу, приду - уши все до одного
оборву". И сам в деревню ушел, он тогда этот, нынешний, дом рубил. Я - велик
ли еще - за соху-то снизу, сверху-то мал ростом. Но, милая, пошли-поехали!
Карюха была умница, меня пахать учила. Где неладно ворочу, дак там она меня
сама и выправит. Вот иду и дрожу, не дай бог соха на камень наедет да из
земли выскочит. Ну, пока бороздой прискакиваешь, вроде и ничего, а как до
конца дойдешь, когда надо заворачиваться да соху-то заносить, так сердце и
обомрет. Мало было силенок-то, аж из тебя росток вы- ходит, до того тяжело.
Комары меня кушают, на разорке (разорок - последняя узкая лента невспаханной
земли, после которой остается лишь борозда - Прим. авт.) так и прет в
сторону. Ору я это, землю родимую, ору, новомодный оратай, уж и в глазах у
меня потемнело. Карюха на меня поглядывает, видать, и ей жаль меня,
малолетка. Полосу-то вспахал, да и чую, что весь выдохся, руки-ноги трясучка
обуяла, язык к нТбу присох. Лошадь остановилась сама. А я сел на землю да и
пышкаю, как утопленник воздух глоткой ловлю, а слезы из меня горохом
катятся. Сижу да плачу. Не слыхал, как отец подошел. Сел он рядом да тоже и
заплакал. Голову руками зажал. "Ох, - говорит, - Олешка, Олешка".
Ты, Костя, сам посуди, семья сам-восьмой, а работник один, да и то
японским штыком проткнут. "Паши, - говорит, - Олеша, паши, уж сколько
попашется". Ну, делать нечего, надо пахать. Ушел отец, а я и давай пахать
вторую полосу... У Козонковых полосы рядом с нашими. Козонков-отец пашет, а
Винька за ним ходит да батожком навоз в борозду спехивает. Вижу, ушел
Козонков в кусты, а Винька ко мне: "Олешка, - говорит, - до того мне
напостыло навоз спехивать. Оводы, - говорит, - заели, так бы и убежал на
реку". Я говорю: "Тебе полдела навоз спехивать, я бы на твоем месте не
нявгал" (нявгать - стонать, капризничать - Прим. авт.). - "А хошь, -
говорит, - сейчас на слободе буду?" Пока отец в кустах был, наш Виня взял с
полосы камень, да и подколотил у сохи какой-то клинышек. Отец пришел, а соха
не идет, да и только. Все время из борозды прет. Козонков соху направлять не
умел. Пошел Федуленка просить, чтобы тот соху направил. Пока то да се,
глядишь, и обед, надо лошадей кормить, Винька и рад. Так он этому делу
навострился, что, бывало, отец у него только немного замешкается, Винька раз
- и клинышек подколонул. Соха не идет, и Виньке свобода полная. На сенокосе
все на солнышко глядел, когда оно к лесу опустится. А то пойдут с маткой
дрова рубить, Виньке надоест, возьмет да и спрятает маткин топор. Мохом его
обкладет, топор-то...
Олеша замолчал, чтобы сделать передышку. Он вытесывал очередную лату
для вывешивания бани. Мне подумалось, что разговоры отнюдь не во всех
случаях мешают работе. В этом случае даже наоборот: разговор у Олеши Смолина
как бы помогал работе плотницких рук, а работа в свою очередь оживляла
разговор, наполняя его все новыми сопоставлениями. Так, к примеру, когда
выставляли раму и разбили стекло, Олеша тут же и вспомнил, как попало ему за
то разбитое Винькой стекло. С того стекла и пошло у него шире, дальше... Это
была какая-то цепная реакция. Олеша говорил, не останавливаясь. И я
почувствовал, что теперь было бы уже неприлично не слушать старого плотника.
- Ну вот, я Виньке Федуленково стекло никак не мог забыть и не один раз
ему пенял, а потом мы с ним и разодрались в первый раз. "Я, - говорю, - тебе
стукну за это стекло". - "Вали!" - "И вальну!" - "А вот вальни!" Сцепились
мы на ихнем гумне. Дома узнали - мне опять дера. Пошто, дескать, дерешься.
Все деры из-за него, сопленосого. Один раз слышу, отец с маткой
разговаривают: мол, Козонкова пороть собираются. Так, думаю, этому Вине и
надо, не все меня одного пороть. Только слышу, что пороть-то будут не
Виньку, а евонного отца: подати не платил, вот ему и присудили. А мне жалко
стало. Ну, ладно, малолетка порют - нам это дело по штату положено. А
слыхано ли дело, Платонович, больших мужиков да вицами по голому телу?
Бородатых-то? Волостной старшина у нас был, звали Кирило Кузмич. Маленький
мужичонка, много годов бессменно в управе сидел. И расписываться не умел,
крестики на бумаге ставил, а имел от царя треугольную шапку и кафтан за
выслугу лет. Писарь, да урядник, да этот Кирило Кузмич - вот и все
начальство. На целую волость - три. А в волости народу было пятьсот
хозяйств.
Вот этот Кирило Кузмич все время Козонкова и выгораживал, пока из уезда
не приехал казацкий контроль. У кого корову описали за подати, у кого
телушку, у Козонкова описывать нечего - назначили ему деру. Меня на эту
картину отец не отпустил, говорит: нечего и глядеть на этот позор, а Винька
бегал. Бегал глядеть да еще и хвастался перед нами: мол, видел, как тятьку
порют, как он на бревнах привязанный дергался... Эх, Русь-матушка! Ну,
выпороли Козонкова-отца, а он у писаря денег занял, косушку купил. Идет
домой да поет песни с картинками... Волосья на одну драку осталось, а он
песни похабные шпарит... Да.
Помню, начали, значит, и мы с Винькой на девок поглядывать. По
тринадцать годов обоим, зашебаршилось у нас, иное место тверже кочедыка.
Помню одно событие осенью, ближе к покрову. Ночи темные, вся деревня как в
деготь опущена. Я дрова у гумна складывал, приходит ко мне Винька. "Иди-ко,
- говорит, - сюда, чего-то скажу". - "Чего?" - говорю. "А вот иди-ко..." Я
гумно на замок запер, а дело в субботу было, и на улице уже темно стало.
Воздух этот такой парной от тумана, слышно, как дымом пахнет, бани только
что протопились. Виня и говорит шепотком: "Пойдем, Олешка, со мной". -
"Куда?" - "А вот сейчас увидишь куда".
Ну, я иду за ним. Огород перелезли, а темно, ткни в глаз - ничего не
видно. Еще один огород перелезаем, вдруг как треснет подо мной жердина. Виня
на меня: "Тише, - говорит, - дурак, иди, чтобы не слышно было!" Подхожу
ближе, как вор, вижу строение какое-то, вроде бани Федуленкова. В окошечке
свет, лучина горит, слышно, как от воды каменка шипит, Федуленковы девки
парятся, разговаривают.
Винька пригнулся да из-за угла, как кот, к окошку-то. Шапку нахлобучил
и в баню глядит. Я стою сам не свой. Винька поглядел, отодвинулся, да и
шепчет: "Гляди теперь ты, Олешка, только недолго, а я еще потом погляжу!"
Ну, я ничего не помню. К окошку меня, как магнитом, так само и волокет,
дрожу весь, как глянул в баню-то, будто в кипяток меня окунули. Чувствую
сам, что нехорошо делаю, а и оторваться нет никакой силы-возможности. Девки
Федуленковы с лучиной моются, одна Раиска, другая Танька - помоложе. Танька
наша ровесница, румяные обе, розовые. Вижу, Раиска новую лучину от старой
зажигает, стоит на самом свету, ноги что кряжи. У Таньки, у той титечки, как
белые репки. Меня всего так и трясет, а сзади Винька вот за полу дергает,
вот дергает: "Дай, - говорит, - теперь мне". А ведь оконышко-то еле во ставу
стоит, стекла на лучинках чуть держатся, и весь наш хитрый шорох слышно.
Девки-то присели да как завизжат! Мать честная, бросился я от окошка-то да
на Виньку, да через него перелетел, носом в холодную грядку. Кинулись мы от
бани, как наскипидаренные, по капусте, через изгородь да в темное поле! Крюк
с версту обогнули да в деревню с другой стороны. Утром отец будит: "Олешка,
- говорит, - где у тебя ключ-то от гумна?" - "Как, - говорю, - где, в
пинжаке". - "Где в пинжаке, ничего нет в пинжаке". Весь сон с меня так и
слетел. Искали, - нет ключа, хоть стой, хоть падай. "Потерял, - говорю, -
где-то".
Пришлось отцу из гуменных ворот пробой вытаскивать, а вечером приходит
к нам Федуленок. Отец ушел на ночь, овин сушить. Дома была одна матка,
Федуленок и говорит: "Возьми, Олешка, свой ключ да больше не теряй. В
бане-то мылся вчерась?" - "Нет, - матка моя говорит, - баню-то мы вчерась не
топили, каменку надо перекладывать". Федуленок говорит: "Оно и видно, что не
топили". А сам вот усмехается. Я на скамье как на гвоздях сижу, готов сквозь
землю провалиться, и уши у меня так и горят. Федуленок ушел, ничего не
сказал, только головой покачал. Век ему этого не забуду, что не сказал
никому про баню. Только иногда после, бывало, увидит, усмехнется, да и
скажет: "Баню-то не топил?" Потом он от меня отступился и больше не
вспоминал это дело. Вот, брат Костя, какая баня со мной была...
Олеша по-молодецки воткнул топор. Синие стариковские глаза глядели
спокойно и мудро, в то время как нос и рот изображали нескрываемое озорство.
- В молодости все мы люди только до пояса.
Олеша закурил. Постигнув наконец смысл его пословицы, я спросил:
- Покаялся после?
- Попу-то?
- Да.
- Нет, брат, я к тому времени и на исповедь не ходил. Уж ежели каяться,
так перед самим собой надо каяться. Противу своей совести не устоять
никакому попу.
- Ну, допустим, совесть не у каждого.
- Оно, правда, не у каждого. Только без совести жить - не жить. Друг
дружку переколотим. Вот тятька мой, покойная головушка, был хоть и не больно
строг, а любил в людях сурьезность. И деткам потачки не делал, ни своим, ни
чужим. В словах у него тоже разницы не было, что с большими говорил, то и от
маленьких не скрывал. Да и скрывать-то, чего скрывать? Вся евонная жизнь
была как на блюдечке, дело ясное. Работал всю жизнь до смертного часу, а кто
работает, тому скрывать нечего.
Помню, на масленицу пекла матка овсяные блины. Сперва отец наелся,
после я за стол. По семейному чину и старшинству. Отец сидит, хомут вяжет да
на меня поглядывает. Я блинов с рыжиками да с маслом наелся, хочу из-за
стола встать. "Стой, Олешка, - тятька говорит. -
Сколько блинов штук съел?" - "Пятнадцать", - говорю. "А ну, садись, ешь
еще!" - "Не хочу, тятя". - "Ешь!" Я, значит, опять ем, а матка пекет, только
сковорода шипит. "Сколько съел?" - отец спрашивает. "Двадцать пять", -
говорю. "Ешь!" Я сижу, ем. "Сколько?" - "Тридцать два стало". - "Ешь!" Я ем,
а отец хомут отодвинул и говорит: "Ну как, Олеша, не перевалил еще на пятый
десяток?" - "Нет, тятя, до сорока два с половиной осталось". Сидим.
"Дотянул?" - "Дотянул, - говорю, - тятя". А сам еле пышкаю. "Ну, коли
дотянул, так давай, матка, собирай ему котомку, пусть в Питер с мужиками
идет!" Матка в слезы. Куда, дескать, малолетка плотничать, тринадцать годков
еле сбылось. Отец встал да и говорит: "Ты, матка, свои звуки и слезы
прикрой, а Олешке неси новые катанки". Тут я, голубчик, и нагулялся,
натешился. Только одну ночку дома и ночевал.
До Питера ехали двенадцать ден. Ехали и по ночам, лошадей покормим - и
опять в путь. Иду за роспусками да сам себя ругаю: пошто, думаю, мне,
дураку, было те два с половиной блина лопать? Сидел бы сейчас на теплой
беседе да куделю у девок из прялок дергал. Про Таньку как вспомню, так у
меня сердечишко-то и лягнет под шубой. А полоз вот скрипит, лошади фыркают,
кругом темный лес. По елкам красный месяц колобом катится, волчица
перекликается со своим серым хахалем. Мне и жаль самого себя, и плакать
противно, слезы перерос, до крепости не дорос.
Приехали мы в Питер. Две фатеры испробовали, на третьей остановились.
Первый сезон за одни харчи работал - век не забыть этот первый сезон, рубили
какую-то хитрую каланчу. Шестиугольная, помню, вроде колокольни, купцу,
вишь, взбрело в голову. Ярыка мужик, да Коля Самохин из нашей деревни, да
Ондрюшонок Миша - всех девять человек, я десятый, довесочек. Топор у меня
был свой. Помню, Ондрюшонок мне шумит: "Олешка! А ну, вставай к бревну.
Окантуй сперва да горб стеши". Я, значит, топорик взял, приноровился, ноги
расстановил пошире. Раз тюкнул, другой. А бью-то все сбоку, не по слою тешу,
а поперек, по-бабьи. Сбоку, одно слово, и ничего у меня не подается. Гляжу,
Самохин уж второе бревно начал, а я и первое до половины не доехал. Весь
вспотел. Вот Ондрюшонок, вижу, топор воткнул, подходит ко мне. "Олешка! -
говорит. - Сбегай-ка вон к Ярыке, попроси у его бокового правилка. А то
больно уж ты, парень, неров- но тешешь-то". Я прибежал к Ярыке: "Дядя Иван,
меня Ондрюшонок к тебе послал, дай на время боковое правилко". - "Ладно, -
говорит, - батюшко, сейчас дам. Вон посиди пока, подожди". Вижу, взял
обрезок, ровный такой, в сажень длиной. Повертел, повертел, да и спрашивает
у десятника: "Как думаешь, Миколай Евграфович, этот подойдет на правилко?"
Десятник говорит: "Нет, Иван Капитонович, этот, пожалуй, тонок будет". Я
стою, жду, Ярыка другой обрезок взял, потолще. "Иди, - говорит, - Олешка,
поближе". Я подошел, а он как начал меня этим правилком по бокам охаживать!
Одной рукой меня за шкирку держит, другой правилком работает. Я кручусь,
верчусь, а боковое правилко по мне ходуном ходит... Выправили. После этого я
сбоку уж бревно не тесал, а тесал вдоль. Считай, пятьдесят годов плотничаю.
Олеша смачно откашлялся.
- Как думаешь, не хватит для первого разу? Давай-ко, брат Платонович,
шабашить.
Я был от души рад этому предложению, и вскоре мы разошлись по домам.
Впервые за много лет я заснул как убитый, и во сне, помимо сознания,
всю ночь в сладкой усталости ныли обновленные мускулы.
После стремительной стычки с Олешей Авинер к бане не показывался.
Однажды Олеша сказал мне, что в гости к Козонкову приехала дочь Анфея, да
еще и с ребенком. Олешу на чай не пригласили... Баня продвигалась медленно,
и вот я твердо решил сходить к Авинеру, чтобы позвать плотничать, а заодно и
примирить его с Олешей, погасить стариковскую свару.
Как-то утром я тщательно выбрился и с чувством третейского судьи обул
валенки. Накануне жажда добра долго копилась во мне, и к Авинеру я
направился бодро и решительно. Правда, эта бодрость вскоре сменилась
некоторой растерянностью: на тропке к Авинерову дому сидел громадный
волкодав. Он сонливо, молча щурился, и я на всякий случай сунул руки в
карманы. Черт знает, что на уме у этого пса. Но как раз этого-то и не надо
было делать. Мое движение пес воспринял как подготовку к нападению и встал с
жутким рычанием. Тогда я вытащил руки и, сознавая свое унижение, потряс в
воздухе кистями, убеждая, что в них ничего опасного нет и что я - существо
доброй воли...
В избе у Авинера пахло новорожденными ягнятами. Сам Авинер Павлович
Козонков сидел в шапке на углу стола и читал "Родную речь" для третьего
класса. На печи, стараясь не остановиться, ненатуральным голосом, равнодушно
и упрямо ревел внук Авинера Славко. Здешний внук, не приезжий, как
выяснилось позднее.
- Авинер Павлович! Привет! - сказал я с несколько излишней веселостью и
тут же слегка покраснел от этих излишек.
Козонков сперва важно подал мне свою ладонь и давнул мои пальцы. Мне
тоже пришлось легонько давнуть руку Авинера. Но Козонков давнул еще раз, а я
этого не ожидал и с ощущением должника сел на лавку.
Помолчали. Славко на печи настырно ревел, хотя в интонации голоса
чуялся интерес к моему приходу.
- Метет, - сказал я и подумал, что вряд ли нынче брошу курить.
- Метет, - сказал Козонков.
- Метет. Не холодно в избе-то?
- У меня тепло. - Козонков положил книгу.
- Вот зашел... - Я уже чувствовал, что начинаю теряться.
- Дело хорошее.
- ...посидеть.
- Хорошее дело.
Славко ревел. Пауза оказалась такой мучительной, длинной, что я
вспомнил анекдотический диалог двух старух, которые встретились в областном
центре на главной площади. Одна остановила другую и спросила, обрадованная:
"Это, Матрена, ты?" - "Да я-то Матрена, а ты-то кто?" - "Да я-то Евгенья, из
Гридина бывала". - "Ну так ведь и я из Гридина, узнала меня-то?" - "Нет,
милая, не узнала", - сказала Евгенья и пошла дальше. Я сделал попытку
завязать разговор.
- Не бывал, Авинер Павлович, на озере?
- Нет, брат, на озере не бывал, на все время надо.
- Да, на все время надо, само собой.
- Время, да и времечко, - Авинер кашлянул.
- Оно конечно...
- То-то и оно.
- Да-да...
Я с тоской оглядел избу. Славко продолжал свой рев упорно и планомерно,
словно дал подписку реветь до самой весны. С потолка, оклеенного газетами,
глядели аншлаги и шапки, набранные чрезвычайным шрифтом, пол был не метен.
На стенке ехидно тикали часы, приводимые в движение не столько гирей в виде
еловой шишки, сколько привязанным к ней старинным амбарным замком. Рядом с
часами висела фанерка - самодельное объявление "не курить, не сорить",
причем крупно нарисованная частица "не" была общей для обоих глаголов и
стояла впереди них.
Положение было глупым до крайности, но меня неожиданно выручила Евдокия
- пожилая Авинерова соседка. Она специально, говоря ее языком, натодельно,
пришла глядеть Авинерову дочь Анфею, приехавшую с ребенком в отпуск. Однако
Анфея, как выяснилось, вместе с мальчишкой и матерью ушла к родственникам в
другую деревню, и заход у Евдокии вышел пустой. По этой причине Евдокия
долго охала и сказала, что придет еще. Уходя, она подошла к печи, где сидел
и ревел внук Авинера. Оказывается, ревел он еще со вчерашнего из-за того,
что его не взяли в гости.
- Славко, ты все плачешь? - Евдокия всплеснула руками. - Утром была -
ревел, и сейчас пришла - ревишь. Разве ладно? Отдохни, батюшко.
На печк
...Закладка в соц.сетях