Жанр: Драма
Рассказы к 70-летию со дня рождения
...ого порядка,
принадлежащего Францу, а если она бросит Франца, то переместится
в какой-нибудь другой порядок, с вычурной старинной или с крестьянской
мебелью или с коллекцией оружия, - так или иначе, в какой-то порядок, не
ею созданный, и это никогда не изменится. По правде говоря, она теперь и
не знала, чего желает для себя, ибо желать ей было уже нечего. Разумеется,
Франц при каждой покупке ее спрашивал: "Тебе нравится? Как на твой
взгляд? Может, лучше синего цвета?" И она говорила, что думала, а именно:
"Синего". Или: "Стол лучше бы пониже". Однако свое желание она могла
выразить, только когда он задавал вопросы. Она взглянула на Мару и улыбнулась.
Носком ноги толкнула стол. Это было кощунство. Она кощунствовала
против "нашего стола".
Мару она сумеет подчинить себе, направлять и подталкивать. У нее будет
кто-то, кто волновался бы перед ее концертом, кто держал бы для нее
наготове теплую кофту, когда она, вспотевшая, выйдет из зала; кто-то,
для кого важно просто участвовать в ее жизни и для кого она станет мерой
всех вещей; кто-то, для кого важнее содержать в порядке ее белье, стелить
ей постель, чем удовлетворять собственные честолюбивые помыслы, -
прежде всего кто-то, для кого важнее мыслить ее мыслями, чем иметь какую-то
собственную мысль.
И вдруг ей подумалось, что теперь она знает, чего ей недоставало и
что она втайне искала все эти годы: вот такое длинноволосое слабое существо,
на которое можно опереться, которое подставит плечо всякий раз,
когда почувствуешь себя безутешной, измученной или зарвавшейся; которое
можно позвать и отослать, и о котором справедливости ради надо заботиться,
тревожиться, и на которое можно злиться. Никогда не могла она
злиться на Франца, никогда не могла на него накричать, как он порой кричал
на нее. Она никогда не решала. Решал он (или решали они оба, как,
скорее всего, сказал бы Франц, но все-таки решал всегда он, не отдавая
себе в том отчета, а она другого и не желала...). Хоть ему и нравилась
ее самостоятельность, ее работа, а ее успехи его радовали и он утешал
ее, когда ей не удавалось совместить эту работу с домашними делами, и
многое ей спускал, насколько в семье один может спускать другому, она
все же знала, что он не способен предоставить ей право на свое, отдельное
несчастье, на собственное одиночество. Она разделяла его несчастье
или притворялась, изображая сочувствие, иногда все это было в ней
неразделимо - притворство, любовь, дружба. Но важно было не то, сколько
в ней искренности и сколько стремления маскироваться, важно было, что
эта проблема стояла только перед ней, что она часто ее волновала, а она
даже не представляла себе возможности ее решить.
Высокомерное желание отстоять право на собственное одиночество, на
собственное несчастье жило в ней всегда, но лишь теперь оно отважилось
пробиться наружу, оно цвело, разрасталось, охватывало ее колючей изгородью.
Она была невызволима, никому не дано было отважиться на подвиг и
вызволить ее, никому не дано было знать, когда минет тысячелетие и усыпанные
красными цветами, крепко сцепившиеся одна с другой ветви раздвинутся
и дадут ей дорогу. Приди, сон, приди, тысячелетие, чтобы меня разбудила
другая рука. Приди, чтобы я проснулась, когда понятия "муж" и
"жена" потеряют смысл. Когда все это останется в прошлом!
Она скорбела о Франце, как об умершем; сейчас он бодрствовал или спал
в поезде, который вез его домой, и не знал, что он мертв, что все было
напрасно - ее подчинение, которое осуществляла скорее она сама, нежели
он, ибо откуда ему было знать, что надо в ней подчинять. Он и без того
растратил на нее слишком много сил, всегда так старался быть к ней внимательным.
Она всегда считала правильным, что решила с ним жить; в то же
время ее удручало, что он вынужден с ней возиться, ведь ему от этого не
было никакого проку, она желала бы ему такую жену, которая окружила бы
его заботой, восхищалась бы им, его бы от этого нисколько не убыло, ничто
не могло его принизить; ее мучения, не им причиненные, не могли его
принизить тоже, но и не могли принести ему пользы, что-то прибавить, ибо
по своей сути были противозаконны и безнадежны. Он благодушно с этим мирился,
знал, что мог бы облегчить себе жизнь, и все же ему было с ней
хорошо, она точно так же стала для него привычкой, как стала бы другая
женщина, и, будучи мудрее Шарлотты, он давно уже распознал в браке некое
состояние, которое сильнее индивидуумов, в него вступающих, а потому заметнее
формирует их общность, чем они сами могли бы сформировать или тем
паче изменить его. Как бы ни осуществлялся брак, его нельзя осуществлять
произвольно, что-то изобретая, он не переносит новшеств, изменений, ибо
заключить брак уже означает заключить себя в его форму.
Шарлотта испугалась, услышав глубокий вздох Мары, и увидела, что девушка
заснула. Теперь она была одна, сосредоточенная на том, что становилось
возможным. В ту минуту она совсем не понимала, почему вообще имела
дело с мужчинами и почему вышла за одного из них. Уж слишком это было
нелепо. Она подавила смешок и укусила себя за руку, чтобы не задремать.
Ей надо было нести ночную вахту.
Что, если прежний союз ныне будет разорван? Она боялась последствий,
которые неминуемо повлечет за собой этот разрыв. Скоро она встанет, разбудит
Мару, пойдет с нею в спальню. Они сбросят с себя одежду; это будет
непросто, но без этого не обойтись, так следует начать. Это будет новое
начало. Но как можно обнажиться в самый первый раз? Как будет это происходить,
если не можешь положиться на кожу и запах, на любопытство, питаемое
неоднократно испытанным любопытством? Откуда впервые взяться любопытству,
если ничто ему не предшествовало?
Ей не раз случалось стоять перед женщиной полунагой или в тонком
белье. И всегда это было неприятно, по меньшей мере какую-то минуту: в
пляжной кабине вдвоем с приятельницей, в бельевом магазине, в магазине
модной одежды, когда продавщица помогала ей примерять грацию или платье.
Но как может она выскользнуть из платья, уронить его на пол перед Марой,
не почувствовав, что это и есть должный миг? Возможно, правда, - и вдруг
это показалось ей просто чудесным, - они вовсе не будут смущены, потому
что одежда у них состоит из одних и тех же предметов. Они начнут смеяться,
разглядывать друг дружку, шептаться, как девчонки. В школьных
гимнастических залах вечно взвивался вихрь нижнего белья, тонких розовых,
голубых и белых вещиц. Девчонки затевали игру с этими тряпками, кидались
ими, хохотали и танцевали на пари, прятали одежду то одной, то
другой. И если бы Небо тогда нашло еще применение этим девочкам, оно бы,
конечно, перенесло их к источникам, в леса и в гроты и выбрало бы одну
из них на роль нимфы Эхо, дабы Земля оставалась юной и полной сказаний,
которые не стареют.
Шарлотта склонилась над Марой - теперь, во сне, та была не опасна, -
поцеловала ее в лоб, в красиво изогнутые и торжественно вычерченные на
бледном лице брови, поцеловала руку, свисающую с кресла, а потом очень
робко, украдкой, склонилась над ее бесцветным ртом, с которого в течение
ночи сошла губная помада.
Разве мог их пол еще раз сорвать какой-то плод, еще раз навлечь на
себя гнев, еще раз сделать выбор в пользу Земли! Испытать новое пробуждение,
новый стыд! Этот пол так и остался незавершенным. Возможности еще
не иссякли. Плод не растрачен, пока нет, пока еще нет. Аромат всех плодов,
равноценных первому, носится в воздухе. Кому-то может открыться
иное познание. Она свободна. Настолько свободна, что ее можно еще раз
ввести в искушение. Она хотела великого искушения, хотела держать за него
ответ и быть осужденной, как те, кто однажды уже за это ответил.
Боже мой, думала она, ведь сегодня я не живу. Я во всем участвую,
позволяю втянуть себя во все, что бы ни происходило, лишь бы не воспользоваться
малейшей возможностью для себя. Время висит на мне
клочьями. Я ничья жена. Меня еще нет вообще. Я хочу определиться, кто я,
и, кроме того, хочу сотворить для себя некое создание - терпеливого, виноватого,
призрачного соучастника. Я хочу Мару не потому, что меня влечет
к себе ее рот, ее пол - мой собственный пол. Ничего подобного. Я хочу,
чтобы у меня было собственное создание, и я его себе сотворю. Вместе
мы всегда жили нашими идеями, а вот это - моя идея.
Если она полюбит Мару, все изменится.
У нее будет существо, которое она сможет ввести в мир. Любое мерило,
любая тайна будут исходить о нее. Она всегда мечтала открыть мир кому-то
еще и уклонялась, когда его хотели открыть ей, ожесточенно молчала, когда
ей пытались что-то внушить, и вспоминала то время, когда была девочкой
и еще знала, как набраться храбрости, знала, что ничего не надо бояться
и можно шагать впереди с заливистым криком, который кому-то послужит
призывом.
Если бы она могла полюбить Мару, то дома была бы совсем не здесь - не
в этом городе и не в этой стране, не при муже и не в этом языке; она была
бы у самой себя и для этой девушки возвела бы дом, новый дом. Выбирать
пришлось бы тогда ей - дом, время приливов и отливов, язык. Она
больше не была бы ничьей избранницей, и на этом языке ее больше никто не
мог бы избрать.
К тому же при всех радостях, какие доставляла ей любовь к мужчинам,
что-то всегда оставалось недосказанным. И хотя сейчас, бодрствуя, она
все еще верила, что любит мужчин, между ними и ею оставалась нехоженая
зона. Шарлотта дивилась тому, что люди, которым надлежало бы лучше
знать, какие ласки им дозволено изобретать друг для друга, чем светилам,
кустам и камням, так плохо об этом осведомлены. В стародавние времена
лебедь и золотой дождь, наверно, еще чувствовали, что у них больше свободы
действий, и мир не мог совсем уж забыть, что свободы действий тогда
было больше и что тот малый набор ласк, который был выработан и передается
по наследству, не исчерпывает всех возможностей. Ребенком Шарлотта
хотела все любить и быть любимой всеми - буруном у скалы, горячим песком,
шероховатыми досками, криком ястреба; звезда впилась ей в кожу, а
дерево, которое она обняла, вызвало головокружение. Теперь-то уж она усвоила
науку любви, но какой ценой! Казалось бы, для большинства людей
сходиться друг с другом было некой унылой повинностью; видимо, они считали
это необходимым, поскольку ничего другого жизнь им не предлагала, и
потому пытались верить, что это правильно, что это прекрасно и как раз
то, чего они желали. И ей пришло в голову, что только один-единственный
из всех мужчин, каких она знала, быть может, действительно не мог обойтись
без женщин. Она думала о Милане, которому ее было мало, которому
всего было мало и который поэтому понял, что ей тоже всего мало, который
проклял ее и себя, ибо их извращенные тела препятствовали прорыву давно
забытых или еще неведомых ласк. Оно было совсем близко, вполне достижимо,
и мгновеньями даже наступало - экстаз, опьянение, провал, наслаждение.
После этого она вступила в союз с мужчиной, основанный на доброте,
влюбленности, благожелательности, заботе, надежности, защите, верности -
на всем, что достойно уважения и что потом вовсе не осталось только в
проекте, а воплотилось в жизнь.
Так для нее стало возможным выйти замуж, в ней созрела готовность
вступить в брак и устроиться в этом состоянии, несмотря на случавшиеся
вспышки бунта, несмотря на стремление расшатать его устои. Но всякий
раз, когда она пыталась расшатать устои брака, ей вскоре становилось ясно,
что заменить его, в сущности, нечем, у нее нет никакой идеи, и прав
оказывался Франц, со своей улыбкой и сочувствием к ней, которое он потом
проявлял. Она охотно принимала его снисходительность. Но не была уверена
в том, что он так же охотно принял бы ее снисходительность к нему, если
бы таковую заметил. Если бы, например, знал, что в глубине души она не
могла поверить, будто все и должно быть так, как сложилось между ними, и
прежде всего не способна была поверить, что он понимает ее тело. Их благополучный
брак - то, что она так называла, - как раз и зиждился на том,
что Франц ничего не понимал в ее теле. Правда, он вступил в эту чуждую
для него область, исходил ее, но постарался устроиться там, где ему было
удобней.
По движению девушки, которая в полусне протянула к ней руку, обхватила
пальцами ее колено, поглаживала и ощупывала ее коленную чашечку, Шарлотта
почувствовала: это существо знает о ней что-то такое, чего не знал
никто, в том числе и она сама, ибо ей требовался намек. Она отстранилась,
дрожащая, испуганная, и застыла в неподвижности, противясь новому
намеку.
- Оставь меня, - нелюбезно сказала она. - Оставь это. Сейчас же.
Мара открыла глаза.
- Почему?
Да, в самом деле, почему? Почему она все время продолжала думать, была
начеку и хоронила отжившее? Почему бы ей, раз дело зашло уже так далеко,
не встать наконец, не поднять Мару и не пойти с ней в постель?
Мара зашептала с заговорщическим видом:
- Я хочу только проводить тебя в твою комнату, уложить в постель,
увидеть, как ты засыпаешь. Потом я уйду. Мне ничего не нужно. Только
увидеть, как ты засыпаешь...
- Помолчи, пожалуйста. Не разговаривай. Помолчи.
- Ты просто боишься меня, себя, его! - Опять эта интонация, от которой
все шло ко дну, от которой Шарлотта шла ко дну.
И Мара торжествующе добавила:
- Как ты врешь! Какая ты трусиха!
Как будто дело было в этом! Как будто все сводилось к нарушению некоего
запрета, к глупой выходке, к чрезмерному любопытству!
Нет, только когда она все оставит позади, когда все за собой сожжет,
она сможет войти к самой себе. Придет ее царство, и как только оно придет,
ее больше нельзя будет мерить, нельзя оценивать чужой меркой. В ее
царстве утвердится новая мерка. Уже нельзя будет сказать: она такая-сякая,
обаятельная-необаятельная, разумная-неразумная, верная-неверная,
порядочная или бессовестная, недоступная или гулящая. Ведь она знала,
что могли сказать люди, какими категориями они мыслили, кто способен был
сказать то или это и почему. Она всегда ненавидела этот язык, все эти
штампы, которые люди ставили на ней и которые она сама ставила на ком-то
еще, - эти покушения на убийство реальности. Но в ее царстве этот язык
утратит силу и будет сам себя судить. Тогда она окажется вне его досягаемости,
сможет осмеять любой приговор, и уже никакого значения не будет
иметь, кем ее кто-то считает. Язык мужчин, применяемый ими к женщинам,
был уже достаточно плох и сомнителен, однако язык женщин был еще хуже,
еще недостойней - этот язык ужасал ее с тех пор, как она увидела насквозь
свою мать, потом своих сестер, подруг, жен своих приятелей, когда
она обнаружила, что нет вообще ничего, ни единого понятия, ни единого
наблюдения, которые соответствуют этому языку, фривольным или благочестивым
изречениям, надерганным суждениям и взглядам или тоскливым причитаниям.
Шарлотта с удовольствием смотрела на женщин, они часто казались ей
трогательными или радовали глаз, но разговоров с ними она избегала, насколько
это было возможно. Она чувствовала себя отделенной от них, от их
языка, их мук, их душ.
А вот Мару она будет учить говорить, медленно, точно, не давая привычному
языку напустить туману. Она будет ее воспитывать, приучать к тому,
что уже с давних пор, не найдя лучшего слова, называла лояльностью,
словом, чуждым во всех смыслах. Она держалась за это чуждое слово, потому
что не могла пока настаивать на самом чуждом. Любовь. Ибо это слово
никто не умел перевести.
Шарлотта посмотрела вниз, на Мару. Ее восхищала в этой девушке некая
невероятность, та надежда, какую она возлагала на эту личность. Теперь
только бы суметь внести эту невероятность в каждый, пусть самый ничтожный,
ее поступок, в новый день, во все дни.
- Вставай. Послушай-ка, - сказала Шарлотта и тряхнула Мару за плечо.
- Я хочу все о тебе знать. Хочу знать, чего ты хочешь.
Мара поднялась, лицо ее выражало изумление. Разве не должна была Шарлотта
испытывать удовлетворение хотя бы оттого, что та сразу поняла!
Хоть бы она оказалась годна! Хоть бы поняла по-настоящему!
- Ничего, - сказала Мара. - Я ничего не хочу. В эту ловушку я не попадусь.
- Что значит "ничего не хочу"?
- То и значит, что значит. Надо же мне что-нибудь делать. Я талантлива,
говорят они. Твой муж говорит тоже. Но мне это безразлично. Они дали
мне эту стипендию. Только из меня ничего не получится. И вообще, меня
ничего не интересует. - Секунду помолчав, она спросила: - А тебя разве
что-нибудь интересует?
- О да. Многое. - Шарлотта почувствовала, что не в силах продолжать,
между ними опять возникла преграда. Она говорила запинаясь, так и не
набралась мужества, чтобы стать властной, покончить с дурацкой болтовней
и снова взять свойственный ей тон.
- Ты лжешь! - Мара вызывающе скрестила на груди руки и нагло смотрела
на Шарлотту. - Ведь твоя профессия, музыка, не может тебя интересовать.
Это одно воображение. Любить. Любить - вот в чем дело... Любить - это
все. - Она смотрела мрачно и решительно, но уже без наглости.
Шарлотта смущенно пробормотала:
- Мне это не кажется таким важным. Я о другом хотела поговорить.
- Другое не важно.
- Ты хочешь сказать, будто лучше меня знаешь, что важно, а что нет?
Мара соскользнула с кресла, уселась на полу по-турецки и мрачно молчала.
Потом заговорила снова, как человек, который владеет всего немногими
словами и нарочно их подчеркивает, чтобы усилить их воздействие:
- Меня просто ничего не интересует. Я думаю только о любви. И потому
тебе не верю.
Возможно, Мара и в самом деле ничего другого не хотела, она по крайней
мере не притворялась, будто чем-то интересуется, была достаточно
честна, чтобы это признать, и, видимо, была права; а многие другие, кто
этого не признавал, лгали самим себе и всеми силами заслонялись от истины
у себя в учреждениях, на заводах, в университетах.
Маре как будто бы что-то пришло в голову, и она робко добавила:
- Я слышала тебя по радио на прошлой неделе. В том концерте. По-моему,
ты очень хорошо играла.
Шарлотта протестующе передернула плечами.
- Очень хорошо, - повторила Мара и кивнула. - Может, ты и впрямь
что-то умеешь, и, наверное, ты честолюбива...
- Не знаю, - беспомощно ответила Шарлотта. - Можно это назвать и так.
- Не злись! - Мара поднялась и обвила руками шею Шарлотты. - Ты восхитительна.
Я готова все делать, верить во все, что ты скажешь. Только
люби меня! Люби меня! Но я буду все ненавидеть из ревности - музыку, рояль,
людей, все-все. И в то же время буду тобой годиться. Позволь мне у
тебя остаться. - Она одумалась и опустила руки. - Да поступай как знаешь.
Только не прогоняй меня. Я буду все для тебя делать, будить тебя по
утрам, приносить чай, почту, подходить к телефону, я могу для тебя стряпать,
бегать вместо тебя по делам, ограждать от всякого беспокойства.
Чтобы тебе было легче делать то, что ты хочешь. Только люби меня. И люби
только меня.
Шарлотта схватила Мару за оба запястья. Вот она и привела ее туда,
куда хотела. Она прикинула ценность своей добычи - хороша, годится. Нужное
ей существо найдено.
Идет новая смена, и теперь Шарлотта сможет взять мир в свои руки,
дать имя своему спутнику, определить права и обязанности, отменить все
прежние картины и нарисовать первую новую. Ведь это был мир картин, и он
останется таким, когда будет стерто все, что сказано в осуждение того и
другого пола, что сказано о них вообще. Картины останутся и тогда, когда
равенство и неравенство полов и все попытки определить их природу и их
правовые отношения давно станут пустыми словами и сменятся новым пустословием.
Эти картины и образы продержатся долго и породят новые, даже если
краски на них поблекнут и от сырости выступят пятна. Образ Охотницы,
Великой матери и Великой блудницы, Самаритянки, Манящей из бездны и Вознесенной
к звездам...
Я не рождена ни в одном из этих образов. Потому и стремлюсь с ними
покончить. Потому и мечтаю о другом, противоположном образе и мечтаю
создать его сама. У него еще нет имени. Еще нет. Сперва сделать скачок,
перескочить через все, уйти окончательно, когда бьет барабан, когда по
полу расстилается красное сукно и никто не знает, чем это кончится. Жить
надеждой на царство. Не царство мужчин, но и не царство женщин.
Ни то ни другое.
Она больше не могла ни на что смотреть, ее веки налились тяжестью и
устало смыкались. Сейчас она видела не Мару и не комнату, где находилась,
а свою последнюю потайную комнату, которую ей отныне придется запереть
навсегда. В этой комнате развевается знамя белой лилии, и стены в
ней белые, и водружено это знамя. Мужчина Франц мертв, и мужчина Милан
мертв, мертв и некий Луис, мертвы все семеро, чье дыхание она ощущала
над собой. Они испустили дух - те, кто искал ее губы и входил в ее тело.
Они были мертвы, и все подаренные ими цветы сухо шелестели в их сложенных
на груди руках: цветы были им возвращены. Мара не узнает, не должна
узнать, что такое комната с покойниками и под каким знаком они убиты. По
этой комнате расхаживала она одна, как дух среди духов. Она любила своих
покойников и приходила тайком, чтобы их повидать. Дом скрипел и трещал,
потолок грозил обвалиться под завывания утреннего ветра, который трепал
крышу. Ключ от комнаты, это она еще помнила, она носила под рубашкой...
Ей что-то снилось, но она еще не спала. Мара не смеет об этом спрашивать,
иначе она тоже окажется среди мертвых...
- Я мертвая, - сказала Мара. - Больше не могу. Мертвая, просто мертвая.
-Вы давно хотите, чтобы я ушла, - захныкала Мара.
- Нет, - хрипло ответила Шарлотта. - Оставайся. Выпей со мной. Я подыхаю
от жажды. Так что останься.
- Нет, больше не могу, - проговорила Мара. Больше не могу пить, ходить,
стоять. Я мертвая.
- Так прогоните же меня наконец!
Шарлотта поднялась; ее онемевшее, смертельно усталое тело плохо слушалось
ее. Она не знала, как ей добраться до двери или до кровати. И
больше не хотела, чтобы Мара здесь оставалась. Не хотела также оставлять
себе и ей время на размышление.
Время - это не время на размышление. В окно смотрело утро с его первым
светом, еще не окрашенным в розовые тона. Послышался первый шум -
проехала машина, потом раздались шаги, гулкие, твердые, они удалялись.
Когда обе они очутились в спальне, Шарлотта поняла: для чего бы то ни
было уже поздно. Они сняли платья и легли рядом, две Спящие красавицы с
белыми пряжками на плечах, в белых, тесно облегающих нижних юбках. Они
были мертвы и кое-что умертвили. Одна гладила плечи, грудь другой. Шарлотта
заплакала, отвернулась и, дотянувшись до будильника, завела его.
Мара равнодушно за ней наблюдала. Потом обе провалились в сон, полный
грозовых видений.
Красная юбка, мятая и неприглядная, валялась возле кровати.
Закладка в соц.сетях