Жанр: Драма
Рассказы к 70-летию со дня рождения
ИНГЕБОРГ БАХМАН
Рассказы
К 70-летию со дня рождения
От переводчика
Читатель этих рассказов, несомненно, заметит, что это - проза поэта.
Хотя первой публикацией австрийской писательницы Ингеборг Бахман была
прозаическая миниатюра "Паром" (1946), представленная в настоящей подборке,
славу ей принесла прежде всего ее лирика, сразу покорившая читателей
и критиков интенсивностью переживания, редкостным богатством метафор,
свежестью языка. Когда после публикации отдельных стихотворений
Бахман в журналах вышли две книжки ее стихов - "Отсроченное время"
(1953) и "Призыв к Большой Медведице" (1956), она стала знаменитостью.
Ее удостоили нескольких литературных премий; летом 1955 года пригласили
на международный семинар в Гарвардский университет, а на зимний семестр
1959/60 года - во Франкфуртский университет для чтения курса лекций о
поэтике, где в свое время выступали с лекциями Генрих Б°лль, Гюнтер
Грасс, Криста Вольф. Несколько лет она работала сначала на австрийском,
позднее на баварском радио и овладела жанром радиопьесы. Особой популярностью
пользовалась одна из них - "Добрый Бог из Манхэттена" (1958).
В 1961 году вышел в свет первый сборник ее рассказов "Тридцатый год".
Рассказы "Шаг к Гоморре" и "Ундина уходит" взяты из этого сборника. Это
не обычная повествовательная проза, а лирические монологи, написанные в
основном от лица мужчины. Герои этой книги - бунтари-одиночки, они восстают
против современной цивилизации, которая отчуждает человека от самого
себя, выхолащивая его душу, и готовы строить мир заново, а для начала
обновить язык, стертый, лживый, неспособный выразить ни одного истинного
понятия. Тема несостоятельности языка возникла у Бахман под влиянием философии
Людвига Витгенштейна, о котором она написала одно из своих известнейших
эссе. В названном сборнике рассказов уже прослеживаются многие
постоянные мотивы творчества Бахман: утопические идеи переустройства
мира, дисгармония в отношениях мужчины и женщины. Творчеству Бахман
свойственны мифологические, библейские и сказочные ассоциации. В одной
из своих франкфуртских лекций Ингеборг Бахман говорила о том, как трудно
современному писателю дать имя своему персонажу. Выбор имен имеет для
Бахман существенное значение. Вот и в этих рассказах имена не случайны -
евангельская пара Иосиф (Йосип) - Мария, Мара - злой дух славянских сказаний,
Ундина - мифологическая русалка и героиня произведений немецкого
романтизма.
После 1961 года Ингеборг Бахман надолго умолкает. За десять лет - до
появления в 1971 году романа "Малина" - у нее не выходит ни одного значительного
произведения, если не считать нескольких разрозненных стихотворений.
В эти годы она переживает тяжелую личную драму - расставание с
Максом Фришем, с которым она была близка в течение пяти лет. Человек
глубоко ранимый, она искала возможность передать людям свой "опыт страданий"
и задумала цикл романов "Виды смерти", подобный "Человеческой комедии"
Бальзака. Основная идея - люди в современном мире не умирают своей
смертью, их убивают, медленно и беспощадно. "Общество - это величайшая
арена убийств", где чаще всего жертвами становятся женщины.
Осенью 1973 года Ингеборг Бахман погибла от пожара в своей квартире в
Риме, где она жила в последние годы. Некоторые фрагменты задуманного ею
цикла и кое-какие другие произведения были напечатаны посмертно. Свой
личный архив она разрешила вскрыть только после 2025 года.
С. Шлапоберская
Паром
В разгар лета река - это тысячеголосая песнь, что несется через перепады,
оглашая окрестности своим звучаньем. Но у берегов она становится
тише, невнятней, как бы уходит в себя. Река широкая, и ее напор, разделяющий
землю, означает разлуку. К северу долина делается темной и тесной,
холмы плотно прилегают один к другому, вздыбленные леса нависают
над землей, а вдалеке высятся вершины покруче, которые в светлые, ясные
дни рисуются плавной дугой. За рекой в сумраке ближайшего лесного укрытия
стоит господский дом. Паромщик Йосип Пойе видит его, когда перевозит
на ту сторону людей и грузы. Дом всегда перед ним. Ослепительно белого
цвета, он вдруг открывается его глазам.
Глаза у Йосипа молодые и зоркие. Он видит, когда вдали в кустарнике
гнутся ветки, он чует пассажиров парома, будь то плетельщицы корзин, что
едут на другой берег за лозой, или мастеровые. Иногда является и какой-нибудь
приезжий, а то и целые компании смеющихся мужчин и веселых,
ярко одетых женщин.
Царит послеполуденный зной. Йосип один-одинешенек. Он стоит на узких
мостках, что ведут от берега через длинную полосу мягкого песка. Причал
построили среди глухих зарослей кустарника, на песчаном и каменистом
участке, который постепенно переходит в луг и поле. Обозреть берег невозможно,
взгляд все время тонет в кустарнике, а прорезающие его слабо
утрамбованные тропинки кажутся свежими шрамами. В прихотливом движении
облаков угадывается переменчивость этого тревожного дня. Кругом томительный
покой, и безмолвная жара на все кладет свою печать.
Один раз Йосип оборачивается. Он смотрит на господский дом за рекой.
От дома его отделяет вода, но он все же видит барина, стоящего у окна.
Он, Йосип, может часами спокойно стоять или лежать, может изо дня в день
слушать все ту же реку, но вот господин в белом доме, который они иногда
называют замком, похоже, чем-то обеспокоен. Он подходит то к одному, то
к другому окну, иногда спускается из лесу на берег, так что Йосип думает,
что он хочет переправиться, однако тот это отрицает, насколько можно
разобрать в шуме воды. Бесцельно побродив по берегу, он поворачивает обратно.
Господин этот очень могуществен, окружающим он внушает робость и
нерешительность, но он добрый. Это все говорят.
Йосипу больше не хочется об этом думать. Он пытливо всматривается, не
идет ли кто. Никого нет. Он смеется. Сейчас у него свои маленькие радости.
Он уже мужчина, но ему все еще доставляет удовольствие отыскивать в
песке плоские камешки. Медленно расхаживает он по влажному податливому
песку, взвешивая находку в руке. Потом, пригнувшись, делает взмах рукой,
и озорной камень со свистом несется над волнами, подскакивает и летит
дальше, опять и опять. Три раза. Когда Йосип делает это часто, камни,
бывает, подскакивают по восемь раз. Только они должны быть правильной
формы.
Время ползет час за часом. Перевозчик давно уже молчаливый, замкнутый
мечтатель. Гряда облаков над отдаленными горами становится выше. Возможно,
солнце скоро спрячется, обведя золотой каймой бело-облачные чертоги.
Возможно, тогда явится и Мария. Явится опять поздно, и в корзине у нее
будут ягоды или мед и хлеб для барина. Йосипу придется перевезти ее через
реку, и он будет смотреть ей вслед, пока она идет к белому дому. Он
никак не возьмет в толк, зачем Марии все это носить в тот дом. Лучше бы
барин своих людей посылал.
С сумерками приходит смятение чувств. Усталость развевает сомнения.
Мысли петляют по тайным тропам. Барин уже не молод. Вряд ли в нем живет
желание, столь же жгучее, как у молодого Йосипа Пойе. Зачем Марии думать
о нем, когда он на нее и не смотрит, а размышляет о больших делах, которые
для нее сложны и непонятны! Как бы часто она к нему ни ходила, он на
нее и не взглянет, если она будет молчать. Он не поймет, что говорят ее
глаза, и отошлет ее, безмолвную, домой. Он ничего не узнает о ее печали
и ее любви. Но лето пройдет, а зимой Марии придется танцевать с ним, Йосипом.
Уже роятся мошкара и мухи, что так оживляются после захода солнца.
Они непрестанно рыщут в воздухе, неторопливо описывают круги, пока вдруг
не собьются в кучу. Тогда они рассыпаются и продолжают летать, пока все
не повторится снова. Где-то еще поют птицы, но их почти не слышно. Рокот
реки - это ожидание, подавляющее все другое. Это громкий шум, полный
тревоги и возбуждения. Веет прохладой, а в ней - смутная мысль. Будь ты
хоть слепой, ты все равно увидишь, как на другом берегу за деревьями
светится белое пятно стены.
Наступил вечер. Йосип подумывает, не пойти ли ему домой, но пока еще
ждет. Трудно решиться. И вот он слышит, что идет Мария. Он не глядит в
ту сторону, да и не хочет глядеть, ему все говорят шаги. Она с ним здоровается
- робко, беспомощно. Он смотрит на нее.
- Уже поздно. - В его голосе - осуждение.
- Ты больше не поедешь?
- Не знаю, - отвечает он. - А куда это ты собралась в такое время? -
Он удивительно непреклонен.
Мария не смеет ответить. Она онемела. Его взгляд - это приговор. Он
замечает, что в руках у нее ничего нет. Ни корзинки, ни сумки, ни даже
платка, раздувшегося узлом. Она несет только себя.
Глупая девчонка. Он поражен, не может ее понять, да и, пожалуй, презирает.
Но облака уже обведены пылающей каймой. Река медленней гонит
свои волны, они стали шире, чем днем, водовороты на стремнине - темней и
опасней. Никто сейчас не решится переправиться через реку на лодке. Безопасность
сулит только паром.
Ветер овевает Йосипу лоб, но он все равно горячий. Шевельнувшаяся
мысль его злит, приводит в замешательство. Трос парома устанавливает
связь, пролагает путь и указывает, прямо и неопровержимо, на другой берег,
на белый господский дом.
- Я не поеду, - отказывает он Марии.
- Не хочешь? - Девушку осеняет догадка. Она потрясает маленьким кошельком
и радостно возглашает: - Я заплачу тебе двойную цену!
Йосип смеется, успокоенный.
- У тебя денег не хватит. Я больше не поеду.
Чего она еще ждет? Звон монет в кошельке смолкает. В ее лице - доверчивость
и мольба. Он становится еще более резким.
- Барин на тебя и не взглянет. Платье у тебя не шикарное, ботинки
грубые. Он тебя выгонит. У него другие заботы. Я-то знаю, я каждый день
его вижу.
Он пугает девушку. Минута задумчивости, и глаза ее наполняются слезами.
- Зимой барин здесь жить не станет. Он скоро тебя забудет.
Йосип плохой утешитель. Он озабочен. Все ж таки сейчас он перевезет
ее через реку. Растерянность у него на лице все ширится. Он смотрит себе
под ноги. А там сплошной песок, и больше ничего. Прекрасный план уходит
в песок безысходной сковывающей нерешительности.
Когда Мария медленно поворачивается, чтобы уйти, Йосип во второй раз
за этот вечер не может ее понять.
- Ты уходишь? - спрашивает он.
Она снова останавливается. Его это радует.
- Я тоже сейчас пойду.
- Правда?
Он начинает возиться с паромом.
- Я думаю о зиме. Будешь со мной танцевать?
Она смотрит на носки своих ботинок.
- Может быть... А теперь я хочу домой.
Немного погодя она скрывается из виду. Паромщик Йосип Пойе думает,
что ей, наверно, все-таки грустно. Но зима будет веселой. Он подбирает
камень и швыряет в реку. Вода удивительно мутная, и в тусклом вечернем
свете на волнах не серебрятся венчики пены. Это не что иное, как серый
бурливый поток, что широко и напористо разъединяет землю и означает разлуку.
Ундина уходит
О люди! О чудовища!
О чудовища по имени Ханс! По имени, которого мне вовек не забыть.
Всякий раз, когда я выходила на проталину и ветви раздвигались передо
мной, прутья смахивали воду с моих плеч, а листья слизывали капли с волос,
я встречала кого-нибудь из вас, кто звался Ханс.
Да, эту логику я усвоила: кто-то непременно должен зваться Ханс, все
вы так зоветесь, что один, что другой, и все-таки только один. Всегда
есть только один, кто носит это имя - имя, которое мне вовек не забыть,
пусть я даже забуду всех вас, забуду столь же безоглядно, сколь безоглядно
любила. И когда ваши поцелуи и ваше семя давным-давно будут смыты
и унесены прочь всеми водами - дождями, реками, морями, это имя все еще
останется здесь, оно разрастется под водою, ибо я не перестану звать:
Ханс, Ханс!
О монстры с крепкими и беспокойными руками, с короткими бледными ногтями,
корявыми ногтями с черной каймой, с белыми манжетами на запястьях,
в разлохмаченных пуловерах, в однотипных серых костюмах, в грубых кожаных
куртках и в летних рубашках навыпуск! Но дайте мне рассказать подробно,
чудовища вы эдакие, и возбудить наконец презрение к вам, ибо я
больше не вернусь, не откликнусь больше на ваши призывные жесты, на
приглашения выпить стакан вина, куда-нибудь съездить, пойти в театр. Я
не вернусь никогда, никогда не скажу больше "да", ни "ты" не скажу, ни
"да". Всех этих слов больше не будет, и, возможно, я скажу вам почему.
Ведь вопросов у вас много, и все они начинаются с "почему". В моей жизни
вопросов нет. Я люблю воду, ее прозрачную толщу, ее зеленоватый отлив,
люблю безмолвные существа (и такой же безмолвной скоро буду сама!), шныряющие
среди моих волос в воде, в этой справедливой воде, в этом равнодушном
зеркале, которое запрещает мне видеть вас иными. Влажная граница
между мной и мною...
Детей от вас у меня нет, ибо мне были неведомы вопросы, требования,
предосторожность и преднамеренность, я не знала будущего и не знала, как
занять место в другой жизни. Мне не нужны были денежное содержание,
клятвы и уверения, а только воздух, воздух ночной, береговой, приграничный,
чтобы можно было снова и снова его вдыхать для новых слов, новых
поцелуев, для беспрерывного признания: Да. Да. Сделав это признание, я
была обречена любить, и если в один прекрасный день освобождалась от
любви, то должна была возвратиться в воду, в ту стихию, в которой никто
не строит себе гнездо, не наводит над собой крышу, не натягивает тент.
Не быть нигде, нигде не оставаться. Нырять, отдыхать, двигаться без усилий
и однажды все вспомнить, снова всплыть на поверхность, выйти на прогалину,
увидеть его и сказать "Ханс". Начать сначала.
- Добрый вечер.
- Добрый вечер.
- Далеко ли до тебя?
- Далеко, да, далеко.
- И до меня далеко тоже.
Повторять всегда одну и ту же ошибку, ту единственную ошибку, которой
ты отмечена. И что пользы потом, когда тебя омоют все воды, воды Дуная и
Рейна, Тибра и Нила, светлые воды Ледовитого океана, чернильные воды
горного озера и волшебных прудов? Сварливые человечьи жены точат языки и
сверкают глазами, кроткие человечьи жены льют слезы в тиши, они тоже делают
свое дело. Но мужчины отмалчиваются. Добродушно гладят жен, детей
по голове, разворачивают газету, просматривают счета или включают радио
на полную громкость и все-таки смутно улавливают пение раковин, фанфару
ветра, а позднее, когда в домах погаснет свет, опять тихонько встают,
открывают дверь, вслушиваются во тьму внизу, в сумрак сада, аллей и
вдруг отчетливо слышат горестный звук, зов издалека, призрачную музыку:
Приди! Приди! Приди хоть раз!
Вы, чудовища, с вашими женами!
Ты разве не говорил: "Это просто ад, и никто не поймет, почему я от
нее не ушел". Разве не говорил: "Моя жена, да, она чудесный человек, да,
я ей нужен, она не представляет, как жить без меня"? Разве ты этого не
говорил? И не смеялся и надменно не заявлял: "Никогда из-за этого не
расстраиваться, не принимать близко к сердцу"? Не говорил разве: "Пусть
так будет всегда, ничего другого не надо, оно не имеет значения"? Вы,
чудовища, с вашими расхожими фразами, с изречениями, которые вы подхватываете
у ваших жен, чтобы у вас всего было в избытке, чтобы мир был
круглым. Вы, превращающие женщин в своих любовниц и жен, жен-однодневок,
жен на выходные, жен на всю жизнь, и позволяете уговорить себя жениться.
(Ради этого стоит, пожалуй, разок проснуться!) Вы, с вашей ревностью к
женам, с вашим высокомерным снисхождением к ним и вашей тиранией, с поисками
защиты у ваших жен, вы, с вашими деньгами на хозяйство и душеспасительными
беседами на сон грядущий, в коих вы черпаете поддержку и сознание
своей правоты перед внешним миром, вы, с вашими полубессильными,
полурассеянными объятиями. Меня привело в изумление, что вы даете вашим
женам деньги на продукты, и на платья, и на летние поездки, то есть вы
их приглашаете (а приглашаете, значит, разумеется, платите). Вы покупаете
и покупаетесь сами. Я не могу не смеяться над вами и не удивляться,
Ханс, Ханс, вам, юным студентам и трудягам-рабочим, которые берут себе
жен, чтобы те тоже работали, тогда вы работаете оба, каждый набирается
ума на своем факультете, каждый добивается успеха на своем предприятии,
и так вы делаете усилия, копите деньги и впрягаетесь в телегу будущего.
Да, вы для того еще обзаводитесь женами, чтобы утвердить свое будущее,
чтобы они рожали вам детей, и вы смягчаетесь, когда они, пугливые и
счастливые, расхаживают вокруг с детьми в утробе. Или же вы запрещаете
вашим женам иметь детей, оберегаете свой покой и устремляетесь в старость
со своей нерастраченной молодостью. О, это достойно великого пробуждения!
Вы, обманщики и обманутые. Не пытайтесь проделать это со мной.
Со мной - нет!
Вы, с вашими музами и вьючными животными, с вашими учеными, понятливыми
спутницами, которым вы предоставляете право слова... Мой смех долго
колыхал воду, гортанный смех, которому вы порой с ужасом подражали в ночи.
Ибо вы всегда знали, что все это и смешно и страшно и что вы сами
себе хозяева, но никогда не были в ладу с собой. Так что лучше вам не
вставать среди ночи, не спускаться по лестнице, не вслушиваться во тьму
двора, сада, ведь это было бы не чем иным, как признанием в том, что вас
легче всего на свете соблазнить жалобным стоном, манящим звуком и что вы
только этого и жаждете - великого предательства. Вы никогда не были в
ладу с собой. Со своими домами, со всем, что установлено. Вы втайне радовались
каждому отвалившемуся кирпичу, каждому предвестию краха. Охотно
допускали мысли о неудаче, о бегстве, о позоре, об одиночестве - о том,
что избавило бы вас от всего существующего. Слишком охотно допускали вы
это в мыслях. Когда являлась я, когда дуновение ветра давало вам знать
обо мне - вы сразу вскакивали, вы понимали, что час близок, что близок
позор, изгнание, погибель, непостижимое. Призыв к концу. К концу. О чудовища,
я потому и любила вас, что вы понимали смысл этого призыва, вы
позволяли себя звать и никогда не были в ладу с собой. А я, я разве была
когда-нибудь в ладу с вами? Когда вы бывали одни, совсем одни и ваши
мысли не рождали ничего путного, ничего полезного, а комнату освещала
лампа, то перед вами возникала прогалина, вокруг становилось влажно и
дымно и вы стояли такие потерянные, потерянные навсегда из-за открывшегося
вам познания, - тогда наступало время для меня. Я могла войти, устремив
на вас взгляд, который требовал: Мысли! Живи! Произнеси это вслух!
Я никогда вас не понимала, а вы между тем были уверены, что вас понимает
каждый третий. Я сказала: "Я тебя не понимаю, не понимаю, не могу понять!"
Это длилось какое-то время, прекрасное и дивное время, когда вы
были не поняты и сами не понимали, зачем существует то и это, зачем существуют
границы, политика, газеты, банки, биржи, торговля и так далее,
и так далее.
Ибо тонкую политику я поняла, ваши идеи, убеждения, взгляды - их я
поняла вполне хорошо, и даже кое-что еще. Именно поэтому и не понимала
вас самих. Я так прекрасно поняла эти конференции, ваши угрозы, аргументацию,
оборону, что больше и понимать было нечего. А вас как раз и волновала
непонятность всего этого. Ибо в этом заключалась ваша истинная,
грандиозная, скрытая идея мироустройства, и с помощью волшебства я вытянула
из вас эту вашу нежизненную идею, в которой являлись, пылая, Время
и Смерть и сжигали все - порядок под покровом преступлений, ночь, отданную
на поругание сну. Ваши жены, больные от вашего присутствия, ваши дети,
приговоренные вами к будущему, не научили вас смерти, а только понемногу
приучили к ней. А вот я научила, одним взглядом, когда все было
совершенным, ясным и неистовым, я вам сказала: в этом - Смерть. И еще: в
этом - Время. И затем: Уходи, Смерть! И: Время, остановись! Вот что я
вам сказала. А ты, мой любимый, говорил медленно, безупречно правдивый и
спасенный, свободный от всего случайного, ты раскрепостил свой печальный
дух, печальный и возвышенный, как дух всех мужей, не предназначенный для
какого-либо употребления. Поскольку я не предназначена для какого-либо
употребления и вы тоже не сознавали себя для него предназначенными, между
нами все было хорошо. Мы любили друг друга. Наш дух был един.
Я знала одного человека, его звали Ханс, и он был не такой, как все
другие. Знала и еще одного, он тоже был не такой, как все другие. Потом
одного, кто был совсем не такой, как все другие, его звали Ханс, я любила
его. Я встретила его на прогалине, и мы пошли с ним куда глаза глядят,
это было на берегах Дуная, он катался со мной на колесе обозрения;
было в Шварцвальде, было под платанами на Больших бульварах, он пил со
мной перно. Я любила его. Мы стояли на Северном вокзале, поезд отходил
около полуночи. Я не махала ему, только сделала знак рукой, смысл коего
- конец. Конец, которому нет конца. Конец не наступал никогда. Можно
спокойно делать этот знак. Это знак не печальный, он не окутывает траурным
флером вокзалы и шоссейные дороги, он менее печален, чем обманчивое
маханье рукой, с которым столь многое приходит к концу. Уходи, Смерть, а
ты, Время, остановись. Не прибегать к ворожбе, не лить слезы, не сплетать
руки, никаких клятв и просьб. Ничего похожего. Завет таков: положиться
на то, что глазам достаточно глядеть в глаза, что достаточно зеленой
муравы, достаточно невесомой пушинки. Так повиноваться закону, а
не чувству. Так повиноваться одиночеству. Одиночеству, в которое за мной
не последует никто.
Тебе это понятно? Твое одиночество я не разделю никогда, ибо у меня
свое, более давнее и на более долгие времена. Я не создана для того,
чтобы разделять ваши заботы. Эти заботы - нет! Как бы я могла когда-либо
их признать, не изменив своему закону? Как бы могла когда-либо поверить
в важность ваших конфликтов? Как мне поверить - пока я действительно вам
верю, верю без оговорок - в то, что вы нечто большее, чем ваши беспомощные,
тщеславные речи, ваши жалкие поступки, ваши дурацкие подозрения. Я
всегда верила, что вы нечто большее - рыцари, кумиры, самоотверженные,
достойные высочайшего королевского имени. Когда ты больше ничего не мог
поделать со своей жизнью, то говорил вполне правдиво, но только тогда.
Все воды выходили тогда из берегов, взбухали реки, сотнями расцветали и
тонули кувшинки, а море превращалось в один мощный вздох, оно билось и
билось, набегало и накатывало на землю, так что с его губ капала бела
пена.
Предатели! Когда вам ничего больше не помогало, то помогала ругань.
Вам вдруг становилось ясно, что во мне казалось вам подозрительным - вода,
пелена, все, что нельзя взять в руки. Я вдруг становилась опасностью,
которую вы еще вовремя распознали, и вы принимались меня проклинать
и в мгновение ока во всем раскаивались. Вы каялись на церковных
скамьях, перед вашими женами, детьми, перед общественностью. Вы так отважно
каялись в своем увлечении мною перед вашими высокими-высокими инстанциями,
так старались укрепить все то, что стало в вас шатким. Вы были
в безопасности. Быстро соорудив алтари, вы принесли меня в жертву. Какою
же была моя кровь на вкус? Напоминала ли кровь лани или Белого кита? Их
безмолвие?
Благо вам! Вас будут много любить и многое вам простят. Только не забывайте,
что это вы призвали меня в свой мир, что вы мечтали обо мне,
иной, мечтали об ином и ваш дух, а не тело устремлялся к той неизвестной,
которая на ваших свадьбах издает жалобный стон, которая ступает
мокрыми ногами и от поцелуя которой вы боитесь умереть так, как хотите
умереть и больше не умираете: не в свой срок, увлеченными и от высшего
знания.
Почему бы мне это не высказать, не возбудить презрение к вам прежде,
чем я уйду?
Ведь я ухожу.
Ибо я еще раз свиделась с вами, услышала, как вы говорите на языке,
на котором вам со мной говорить не следует. Память у меня нечеловеческая.
Пришлось мне вспомнить обо всем, о каждой измене и каждой низости.
Я свиделась с вами в прежних местах, только теперь они показались мне
местами стыда, хотя раньше были местами света. Что вы наделали! Я молчала,
не сказала ни слова. Лучше скажите себе сами. Зачерпнув горстью воды,
я окропила эти места, дабы они могли зазеленеть, как могилы. Чтобы
они все же остались местами света.
Но так я уйти не могу. Поэтому позвольте мне еще раз сказать о вас
хорошее, чтобы проститься не так.
Чтобы ни с чем не проститься.
Хороши все-таки были ваши речи, ваши блуждания, ваше рвение и ваш отказ
от полной правды, чтобы сказана была полуправда, чтобы свет освещал
лишь одну половину мира, которую вы в своем рвении только и можете воспринять.
Вот как вы были отважны, по отношению к другим тоже, но и трусливы,
конечно, а отважны зачастую ради того, чтобы не казаться трусливыми.
Если вы видели, что спор сулит вам беду, вы продолжали спорить и
настаивать на своем, хотя это не приносило вам никакой выгоды. Вы спорили
против собственности и за собственность, за ненасилие и за оружие, за
новое и за старое, за реки и за регулирование рек, за клятву и против
того, чтобы клясться. А ведь вы знаете, что распаляетесь против
собственного молчания, и все же продолжаете распаляться. Наверно, за это
надо похвалить.
Похвалить надо нежность, скрытую в ваших неуклюжих телах. Нечто особенно
нежное проявляется у вас, когда вы оказываете какую-то любезность,
делаете что-нибудь доброе. Намного нежнее, чем все нежности ваших жен,
бывает ваша нежность, когда вы даете кому-нибудь слово или кого-то слушаете
и понимаете. Ваши тяжелые тела сидят в креслах, но сами вы совершенно
невесомы, и печаль или улыбка на ваших лицах могут быть такими,
что даже беспочвенные подозрения ваших друзей на какое-то время лишаются
пищи.
Похвали
...Закладка в соц.сетях