Купить
 
 
Жанр: Драма

Звездопад

страница №2

словом!
Уверен, что, если бы Лида поговорила со мной еще раз, я бы
такие вещи ей рассказал из книг, про фронт и про тому подобное,
что она сразу бы сомлела и взоры ваши и вздохи наши слились бы
воедино!
Где я это вычитал? Сильно написано!
Вот я и в коридоре. Вспотел. Прислонился к стене. Горит всего
одна лампа. Электростанция в Краснодаре еще не восстановлена. И
вообще город живет еще трудно - это я знаю но разговорам.
В дальнем конце коридора наша "культурница" Ира беседует с
раненым. Судя по всему, намечает план культ-мероприятий. Я начал
продвигаться вдоль стоны, к этой парочке. Раненый с сожалением
выпускает руку собеседницы и досадно смотрит на меня. Я же на
него не смотрю. Мне не до него. Я хотел спросить у Иры, дежурит
ли сегодня такая тоненькая сестренка с огромными глазами, у
которых белки блестят, как фарфоровые, и повыше черной завязки
дышит ямочка, а спрашиваю совсем про другое:
- Ирочка! Который час?
Удивленная моим игривым тоном, Ирочка пожимает плечами, давая
понять тем самым своему собеседнику, что она ничего общего с этим
солдатишкой в юбке не имеет, и говорит мне время. Я еще
полюбопытствовал: когда завтра откроется библиотека? Ирочка уже
сердито ответила, что в послеоперационную палату она сама
принесет книги и, кроме того, доложит главврачу, как я шлялся без
разрешения по коридору.
- Что ж, валяй! - вздохнул я и отправился в свою палату. По
пути заглядывал во все открытые двери.
Будто через нейтралку "за языком" к противнику крался я к
своей койке по нашей, глухо затемненной палате, и все же за моей
спиной раздался внятный шепот:
- И кто там оно ходит? Хлебом, винам просит? - Рюрик! Ну, не
скроешься, не спрячешься от этого командующего "самоваром"!
- Охламон! - ругается Рюрик. - Сестрицу перевели в
операционную. Операционная мадама с одним товарищем капитаном
активно дружила! Агния свет Васильевна этого не любит!.. И еще
учти - дежурит сестрица через сутки...
- По мне хоть через трое!..
- И зовут ее Лидкой.
- По мне хоть Маргариткой!..
- И ушивается возле нее тут лейтенантик один.
- По мне хоть генерал!
- Дурында! - взъелся и подскочил Рюрик. - Кого охмурить
хочешь? Я ж саратовский мужик! Я в этих вопросах!..
- Когда и выучился?
Рюрик отвечает не сразу, напускает на себя важность, неспешно
скручивает цигарку, ну вce-все делает степенно, важно, а ведь
такой же оголец, как и я, и, главное, знает ведь, что никакого
действия этот солидный кураж на меня не производит, а вот поди ж
ты, кочевряжится! Видать, такая уж порода у этих саратовских
брехунов!
- У нас, у саратовских, знашь как?!
- Ну, как? - гляжу я на него, ухмыляюсь.
- А вот так! Родится малый - ему ни побрякушек, ни игрушек, а
сразу гармонь в руки и пошло: "Я не знаю, как у вас, а у нас, в
Саратове, девяноста лет старухи шухерят с ребятами!.." - Рюрик аж
заподпрыгивал, аж задом об койку заколотил так, что пружины
забрякали.
- Трепло! - сказал я, отобрал у него цигарку, дотянул,
погляделся в кругленькое зеркальце, лежавшее на тумбочке Рюрика,
поплевал .на ладонь, приплюснул ерша на маковке и отправился "к
себе" - обдумывать положение,


В коридоре госпиталя реденько светят повешенные на стены
керосиновые лампешки с большей частью побитыми стеклами, а то и
вовсе без стекол.
Копотно, людно. Пахнет горелой соляркой, карболкой, иодом,
хлороформом, гниющим человеческим мясом и кровью.
Нынче этакое скопище запахов изысканно называют "букетом".
Но ещё смешанней, еще запутанней и разнообразней коридорный
треп - этакая "мыслительная разминка" перед сном, короче - самая
настоящая трепотня людей, без дела слоняющихся из угла в угол.
Вот возле школьной карты, истыканной спичками, изрисованной
намусленными карандашами и разными чернилами, сошлись "стратеги".
С видом если не заправского преподавателя академии, то хоть
заместителя по политчасти, директора нашей школы ФЗО - человек в
кальсонах и с желтушно цветущими глазами водит по карте пальцем:
- Главное препятствие на нашем пути: Висла и Одер.

Героические наши войска уже один из этих рубежей одолели и ведут
неукротимое давление с Сандомирского плацдарма - и лагерь хищного
врага трещит по всем швам!..
Ему внимают, открывши рот, четверо контуженых - этим хоть
что говори, они все слушают и ничего не понимают, а пытаются по
губам угадать - что к чему.
Интересное вот тоже свойство с людьми происходит - отшибет
память человеку, я он впадет в детство, не только умственно, но и
телесно, глядишь сзади: стоит школьник в кальсонах, шея тонкая,
затылок, кот у петуха, даже и кость наружу, ручонки в кисти
плоские, плечи узенькие, грудь запала.
"Как сюда ребятишки-то затесались?" - подумаешь. Но, глядьпоглядь,
человек-то в морщинах, на пятках старые мозоли известью
взялись, кожа с них сходит, от годов сутулится человек, а взгляд
младенчески несмышленый, пытающийся что-то осознать... Сестры и
няни зовут их: "Ребятишки, ребятишки..."
Два белоруса, поддерживая друг дружку, лепятся к стене возле
карты. Ну, эти хоть кого слушать готовы и верить чему угодно. Оба
они счастливые - недавно из освобожденного города Витебска
впервые за три года письма получили! Плакали, обнимались, за
сестрами гонялись, чтобы и их обнять и поцеловать. А те Агнии
Васильевны боятся - еще подумает чего, с работы прогонит, недаром
кличут ее Огнея! Огнеика! Огнюха! С Огнюхой не забалуешься!
- Так то ж выходиць?.. - после долгого обдумывания задает
добровольному политруку-политинформатору вопрос один из
белорусов. - У тым логове скоро наши будуць?
Но не успевает "политинформатор" подтянуть кальсоны,
сползающие со впалого живота и ответить умственно, с достоинством
на вопрос, как находится человек, вся и всех подвергающий
сомнению.
- Держи хлебало шире! Он у себя даст прикурить, немец-то!
- То ж ня дай бог у конце войны загинуць! - простовато
высказывает таимую многими про себя тревожную мысль второй
белорус. - Ня дай бог!..
Махорочный дым слоями плавает по коридору. На подоконнике
двое контуженых, еще не выучившихся, говорить и писать, но уже
наловчившихся играть в шашки "в Чапаева", - это когда щелчками
выбивают строй шашек противника, сражаются на щелчки по лбу.
Давно они сражаются, у обоих уж лбы буфами вздулись. а их,
дурачков, болельщики подначивают - они и рады стараться,
раскраснелись, трясутся, с кулаками уж готовые друг на дружку
пойти! Зрителям потеха!
Больше всего народу возле старшего сержанта .Шестопалова. Вот
уж травило так травило! За ним с утра до вечера так и таскается
косяк слушателей и зрителей - есть не давай, только бы
Шестопалова слушать! Он забрался с ногами на кожаный,
единственный в коридоре, диван, и оттуда слышится:
- Купимо бугая?.. - Дальше уж ничего не слышно, народ просто
валится друг на дружку со стоном и рыданиями.
Мимо пробегает, бултыхая загипсованной рукой, паренек с
подергивающимися шеей и глазом, умеющий шевелить ушами. Но сейчас
ему не до фокуса с ушами: видать, разболелась рука или черви под
гипсом завелись, а может, клопы залезли! Это уж беда, если клоп
под гипс попадет, - ничем его, гада, оттуда не выгонишь!
Попитается, попитается и тут же отдыхает, л потом опять жрет.
Черви, те дурь выедают, и польза от них из-за этого, но когда их
много разведется и рану они подчистят, тогда начинают мясо точить
- тут уж скорее гипс надо снимать, иначе ревом реветь будешь! А
реветь нельзя, кругом люди, и тоже больные.
Ах, сколько я уже видел всего и знаю! - мрачные мысли,
проникшие было в мою голову, на которой заметно отрос чуб так,
что я его начал уже на бок зачесывать, отвлекла и разбила одна
занимательная пара: угрюмый человек в короткой пижаме, с бровями,
из которых вполне рукавицы вышли бы, если бы с толком кроить, и
узкозадый, суетливый человечек с козлиной неряшливой бородкой -
один из них будто бы подполковник, а другой - артист. Наверное,
так оно и есть: говорит всегда этот, с бородкой, а тот слушает,
не выражая никаких чувств ни слухом, ни видом.
Я увязался за этой парой - интересно же послушать артиста!
- Н-да-с! - семенил старичок, заплетаясь в одеяльной юбке. -
И не спорьте! И не возражайте! - Тот, с бровями, не только не
спорил и не возражал, он даже бровью-то своей меховой не повел! -
Богиня Коринфская была поднята со дна моря неподалеку от ...ского
голубого грота!
Вот черт, не расслышал! Какого грота! А все из-за
Шестопалова: он опять чего-то траванул такое, что госпиталь
закачался от гогота, и дежурная сестра выскочила из палаты со
шприцем наизготовку и цыкнула:
- А ну, тихо! А то всех переколю!..

- И не спорьте, и не возражайте! - настаивал артист с
бородкой. - Обычай целоваться не губами, а носами распространен
не только среди африканских племен, но и на некоторых
полинезийских островах, следовательно, миграции народов...
Нет, он, пожалуй, не артист, он ученый, пожалуй. А может, и
артист, и ученый сразу! А может, просто хлопуша и болтун, как
Рюрик! Целоваться носами? Это как же? Тут и губами-то не знаешь,
как это делается. В кино только и видал, да в книжках читал. Но
книжки и кино - что они? Искусство мертвое и только!
А вот если бы...
Я отправился в санпропускник, устроился возле ванной комнаты
на колченогом диване и грянул во всю головушку:


Я - цыганский барон,
Я в цыганку влюблен.!..


На мой голос явился "псих" из девятой палаты и закатил глаза:
- К-к-к-к...
- Пой, - сказал я мрачно. Я уже знал, что заики или те, кто
перенес контузию и у кого восстанавливается речь, поют внятней,
чем говорят.
И "псих" запел:
- К-канчай му-му-узыку!
"Психами" мы звали контуженых. Их у нас целая палата. Ни
одного ранения нет на теле контуженого, ни одной дырки, а он все
равно что не человек. Человек, не чувствующий боли, вкуса пищи,
забывший грамоту и даже мать родную, - разве это человек? Все
выбито, истреблено. Из него заново пытаются сделать человека. Но
удивительное дело, почти все контуженые болезненно переносили
музыку и пение. Вот и этот: я еще только начал петь, а он уже
явился.
Поскольку многие из контуженых были взяты с передовой, в
беспамятстве и оставили там, на поле боя, все, в том числе и свое
имя, мы их всех подряд звали Иванами. И я мрачно сказал этому
Ивану, который уже заметно подлечился, и верховодил а десятой
палате:
- Уйди! Я еще немного попою и перестану!
Иван, как птичка, свернул голову на плечо, глуповато
уставился на меня печальными глазами и открыл рот. Я отвернулся
от него и грянул дальше:


Знает свод голубой,
Знает встречный любой,
Даже старый наш клен
Знает, как я влюблен...


Иван хихикнул и поддернул кальсоны.
Я замахнулся на него.
Лицо Ивана вытянулось и сделалось вовсе глупым. Я ушел в
палату. Так и не дозвался я, кого хотел. Для Ивана или просто так
мне петь не хотелось.
А в палате-то у нас перемена! Пока я шлялся да соло исполнял
в санпропускнике, вместо Антипова Афони танкиста доложили. С
Сандомирского плацдарма партию раненых привезли. Танкист мечется,
кричит: "Горим! Братцы, в нижний люк! Горим! Братцы, не
бросайте!.." И бьется-бьется - того и гляди с койки свалится.
Нянь в госпитале не хватает, поэтому без уговоров и приказов
возле послеоперационных и "тяжелых" добровольно дежурят те, кто
пошел на поправку.
Эту ночь мы поделили с Рюриком. Он тоже начинает потихоньку
бродить по палате, правда еще за койки держится. Не спал также
старшина Гусаков. В изолятор к Афоне его не допускают, самогонкой
он не разжился - не на что самогонки купить: и часишки, и все,
что было, уже позагонял.
Рюрик поздней ночью убрел в операционную, явился оттуда с
Лидой - она что-то несла в мензурке. Я не видел Лиду с того
самого раза, поспешно вскочил с кровати.
- Здрасте!
- Здравствуйте, здравствуйте! - мимоходом бросила она - и к
Гусакову: - Ну что вы, ей-богу! У нас на операции нет спирту,
иодом обходимся. Нате вот... - и сунула ему склянку.
Гусаков, не глядя, что в ней, выплеснул из мензурки в себя и
скосоротился:
- Чё это? Тьфу!
Лида положила ладонь на лоб танкиста, и он сморился, обмяк
под ее ладонью. Я-то знаю, помню прикосновение этой ладони! Лучше
всякой процедуры. Может, даже лучше всякого лекарства эта
маленькая прохладная ладонь.

- Ax, ребятишки, как я устала, если б вы знали! -
пожаловалась Лида мне и Рюрику. - Такие дежурства иногда
выпадают... такие!..
- К Афоне нельзя? - прохрипел Гусаков.
- Нельзя! Вам сказано!
- А он живой?
- Живой-живой! Господи! Что я вас, обманывать стану?!
Гусаков отвернул голову, скрипнул зубами, засыпая, - каким-то
снотворным, видать, угомонила его Лида.
- Ну, я пойду, ребятишки! - вздохнула Лида и посидела еще
маленько. - Не хулиганите тут без меня?
- Анделы! - просвистел шепот Рюрика.
- Вы у меня молодцы! - Лида поочередно потрепала меня и
Рюрика по отросшему волосью. - Хуже будет, - кивнула она на
танкиста, - зовите. Свет совсем не тушите: во тьме раненые хуже
себя чувствуют. Хотя, что это я? Вы ведь все знаете, - и она еще
раз дотронулась до меня и до Рюрика и пошла из палаты. И так
пошла, что вот хоть верьте, хоть нет, я едва не разревелся: такая
она была худенькая, усталая, такая жалостная - ну спасу нет
никакого!
Вот так штука!
Оказывается, голос мой растревожил не одних контуженных! Он
достиг ценителя и проповедника искусств - культурницы Ирочки,
которая немедленно мобилизовала меня в самодеятельность. После
недолгого сопротивления я согласился петь для народа, робко
надеясь, что уж если не чубом, то песнями своими покорю кой-кого.
И вот стою я в палате выздоравливающих (здесь а прежние
времена был школьный спортзал) и под баян пою грустную-грустную
пеоню:


Не надейся, рыбак, на погоду,
А надейся на парус тугой.
Не надейся на тихую воду,
Острый камень лежит под водой...


Я и раньше участвовал в самодеятельности и даже приз однажды
получил на районной олимпиаде - коробку шоколадных конфет. Я
угощал конфетами ребят и девчонок наших, детдомовских. Всем
конфет не хватило, и последние резали пополам, а потом на
четвертушки. Мне и четвертушки не досталось. Тогда первоклассница
Муська Кочергина дала мне откусить от конфетки чуть-чуть, как от
своей собственной. Муська, Муська, помнишь ли ты про конфетку? Я
вот все помню. И как пельмени всей оравой стряпали на Новый год и
бросали друг в друга тестом; и как задом наперед кино показывали;
и как курили в уборной и вы, девчонки, выслеживали нас, а мы
всегда грозились отлупить вас и не лупили, потому что в нашем
детдоме был закон - не бить девчонок и тех, кто еще мал. А мы
ведь драчуны были, ой, драчуны! И учиться нам все некогда было, и
грешили с нами взрослые люди. Я все помню, все!
На баяне играет Рюрик. Рюрик, по-моему, человек неистребимый.
Он весь в осколках. Один осколок даже пробил ему щеку в попал в
рот. И Рюрик говорят, что проглотил его впопыхах. Врет, пожалуй.
А может, и не врет. Попробуй, узнай у саратовского, когда он врет
а когда правду говорит?!
Рюрик лежит пробитой щекой на деке баяна и выводит так, будто
не в палате находится, а где-то на реке или на озере в закатный
час и печалится вместе с угасающим днем.


Злая буря шаланду качает.
Мать выходит и смотрит в окно
И любовь, и слезу посылает
На защиту сынка своего.


Слова песни мы с Рюриком восстанавливали по памяти и, по всей
видимости, сильно изменили их в соответствии со своими мечтами и
талантами. Но припев остался тот же, и я невольно снижал голос и
чувствовал, что припев этот получается доверительней и что дурной
совет давала мне Ирочка: петь громче, чем, мол, громче, тем
шибчей проймет. И что она понимает в искусстве! Ей только бы с
офицерами в уголочке шушукаться. И как она в культурницы попала?
Должность все-таки...
А баян ведет меня, требует не отставать.


Сразу солнце заплещется рыбкой,
И лучи серебром заблестят.

Если мать провожала с улыбкой,
То с улыбкой вернешься назад...


Пока Рюрик пробегает проигрыш, я жду (надо повторить две
последние строчки и закончить песню) и мысленно успеваю пройтись
по всей своей девятнадцатилетней жизни, такой еще небольшой,
такой нескладной, и все-таки моей, дорогой мне жизни.
Очень мне жаль, что ни с улыбкой, ни без улыбки не провожала
меня мать. Никто не провожал. Я сам уехал в армию, добровольно,
один. И встречать никто не будет. Вот выйду из госпиталя
инвалидом, ни к труду, ни к жизни не приспособленным...
Умереть бы мне здесь. Вот тогда бы, может, и пожалели обо мне
все, и Лида, может пожалела бы. И сказала бы, может: "Эх, пареньто
был - и пел славно, и чуб у него был ничего..."
Я окидываю взглядом палату. Койки, койки, койки. Весь
спортзал набит ими. На койках лежат и сидят раненые. Молодые и
старые, русские и нерусские, беззаботные и грустные, с прическами
и без причесок, с костылями и без костылей, с руками и без рук, с
ногами и без ног. Горе людское собралось сюда и слушает мою
песню.
Среди раненых, рядом с офицером сидит Лида. Я уже давно
перестал смотреть в ее сторону. И тушеваться перестал. Что мне до
нее, когда вон сколько глаз смотрят на меня и чего-то ждут. Я сам
раненый, я сам почти убитый, и потому я знаю, чего от меня ждут.
И я обнадеживаю их, этих знакомых мне и незнакомых изувеченных
людей:


Если мать провожала с улыбкой,
То с улыбкой вернешься назад.


Я не пою, я почта говорю им это твердым голосом, из которого
исчезла моя, такая еще жиденькая печаль, печаль хотя и много уже
повидавшего, но все же девятнадцатилетнего человека. И вижу, что
мне поверили. Однорукие стучат о колени, лежащие колотят
костылями об пол: аплодисменты.
Рюрик встает и чопорно раскланивается, как перед чужими,
направо и налево. А мой глаз упрямо косят туда, где сидит Лида.
Она делает несколько вежливых хлопков и обращает свои глазищи к
молоденькому офицерику, который отрастил усики, форсистые черные
усики. "Кому что нравится, конечно. Кому - чуб, а кому - усики",
- мысленно глумлюсь я над этой парочкой и слышу заполошный шепот
Рюрика:
- Поклонясь, поклонясь, дуб! Полагается!
- Иди ты! - Я выскочил из палаты. Мне теперь все нипочем.


Да, на этот раз Рюрик не соврал: Лиду и в самом деле перевели
в операционную, правда, будто бы временно, да мне-то не легче от
этого. Я не мог видеть ее хотя бы издали. А если и видел, то
проходил мимо нее с гордым видом и безразличным тоном бросал:
"Здрасте".
Я пытался не замечать ее и, когда она появлялась поблизости,
я отворачивался и заговаривал с кем-нибудь. Заложив руку за
спину, я небрежно отставлял ногу и со значением произносил: "Прут
наши, прут! Скоро по домам!" Или: "Краснодар - препаршивый
городишко, и люди здесь больно уж какие-то гордые", - и, как
дурачок, хохотал.
А когда я однажды заметил, что тот самый офицер с усиками
надел кожаное летчицкое пальто и пошел провожать Лиду, то с горя
закрутил с Капой из электрокабинета.
Пальто это меня доконало!
Опытные солдаты заводили знакомства с поварихами, а я по
молодости лет подрулил к электричеству. Не потому, что тянуло
меня к технике, а просто так, с отчаяния.
Капа усаживала меня. в уютное кресло, накрывала одеялом, н
меня начинало греть со всех сторон, в особенности из-под низу.
- Как на русской печке! - шептал я истомно. Капа,
черноглазенькая, быстроногая девушка, управлявшая множеством
непостижимой техники, которая светилась синими и красными
лампами, моргала, жужжала, чихала и тикала, пищала и верещала, -
Капа сидела за столиком в бывшей когда-то учительской этаким
властным колдуном, этакой владычицей нездешнего царства, делая
непринужденные, размашистые росчерки в карточках больных.
А я травил:
- Вот знаешь, Капынь, вот так же вот сидишь, бывало, на
печке, на русской, задницу печешь, пот по всем членам текет, в
трубе ветер воет: у-у-у-у-у! У-уууу - ну чисто волк и волк! И
такая жуть кругом, аж тараканы со страху во все дырки и отверстия
лезут, и так ще-окотно!..

Капа поднимает веселую кудрявую головку от бумаг и, обнажая в
улыбке беличьи зубки, грозит мне пальцем:
- Будешь хулиганить - отключу!
Э-э, нет, мне не хочется, чтобы меня отключили, - самую
уютную, самую теплую процедуру прописала мне Kaпа "по блату", из
явной ко мне симпатии. Вот возьму тоже, да как проложу ее домой,
на глазах у Лиды и офицерика того, так будут знать! Вот только
пальто летчицкого у меня нету, даже и обмундирования никакого
нет. Не пойдешь же в одеяльной юбке девушку провожать...
- Хочешь, Капынь, стишок почитаю? - предлагаю я и удивляюсь
самому себе: ну почему это вот с Капой могу трепаться как угодно,
а как Лиду завижу - все заколодит: и ум, и язык, и все-все!
- Ну, где стишок-то?.Давай! - Капа отложила ручку, кокетливо
изогнула шейку, ждет.
- А-а, стишок-то? - Я шевелюсь в теплом кресле, устраиваюсь
удобней и начинаю: "У лукоморья дуб срубили, златую цепь в
торгсин снесли, кота на мясо истребили"...
Капа давно тут работает, всякого народу навидалась и
наслушалась всего, так что все эти штучки-дрючки знает. И я
декламирую ей стих серьезный, про любовь, единственный стих,
который я знаю, вычитал в одной потрепанной, старинной книжке,
когда лежал в больнице, переломив ребро в драке с городской
шпаной:


Я не любил, как вы, ничтожно и бесстрастно,
На время краткое, без траты чувств и сил...


Но к этой поре меня уж так размаривало, так во мне слабело и
распускалось все, что язык мой начинал дрябнуть, заплетаться, и я
ронял голову на грудь, погружаясь в обволакивающий мягкий,
бархатный сон, при котором нет никаких сновидений, даже война не
снится.
Так, кажется, ни разу и не дочитал я Капе стихотворение до
конца. Да, по правде оказать, я до конца его и не помнил.


Я заметно поправился за это время, но рана на руке не
заживала. На каждом обходе лица врачей делались все озабоченней и
озабоченней. Они вертели мою руку, кололи ее иглой, заставляли
шевелить пальцами. Я напрягался, но ни один из пяти пальцев даже
не вздрагивал и боли от иглы не было. "Хорошо", - говорили врачи
и уходили. Но я уже знал, что, если врачи говорят "хорошо", -
это значит плохо. Так оно и вышло.
Как-то днем появилась в нашей палате Лида и прямо направилась
ко мне:
- Больной, будем готовиться к операции.
- К какой опять?
- К обыкновенной.
- Так я готов. Режьте! Чего вам еще? Клизму мне не надо.
Брюхо у меня крепкое. Я не какой-нибудь офицер-интеллигентик...
Последние слова я проговорил совсем почти тихо, но Лида
услышала их и уничтожающе сощурила глаза.
- Когда на операцию? - заторопился я.
- Завтра, в одиннадцать. - Она повернулась и ушла, а я закрыл
лицо рукой и упал на подушку.
Я боялся операции. Я боялся наркоза. Я боялся темноты.
А тут еще процедурная сестра Паня, лучезарно улыбаясь, вплыла
в палату белой павой, неся кружку с наконечником, как стеклянную
хрупкую вазу с вареньем для милых деток.
- Кто-то последние известия слушать будет! - возрадовался
Рюрик, Ну что вот ты с ним сделаешь, если он такой веселый? Я
показываю ему кулак: "Ну, погоди, гад, погоди!"
Лежу вниз лицом. Паня надо мной с кружкой стоит и, как ни в
чем не бывало, с ранеными болтает о том о сем. Из ее, хоть и
осторожных, окольных слов, между прочим, сделали мы вывод, что
дела у Афони Антипина в изоляторе неважные, и даже очень. Гусаков
осунулся за эти дни, почернел, неразговорчив сделался.
Так бы оно, может, и кончилось все незаметно, с клизмой-то,
но Рюрик - это ж человек какой? Он уж, как говорится, не даст
молоку прокиснуть.
- Ну, что слышно по радио, Михей?
- Наша берет! И рыло в крови!
- Вон ему маленько охладительного оставьте, - кивает головой
Рюрик на койку моего соседа. - У него все пече.
Сосед починялся, бумажник чей-то кожаный за сахар латал, и
взвыл горестно, бросив работу:
- И шо она, та кобылка усе грае? Шо вона така вэсела?!



В ту ночь я почти не сомкнул глаз. Несколько раз ко мне
подсаживался Рюрик, давал докурить и со вздохом уходил на свою
кровать.
К одиннадцати часам я крепко-накрепко (чтоб не развязали)
закрутил бинтом кальсоны и прошел в операционную. Там была только
Лида. Она помогла мне снять рубаху, глянула на подвязанные
кальсоны и ничего не сказала, а лишь подсобила забраться на
холодный операционный стол и прикрыла меня до пояса простыней.
Противная мелкая дрожь возникла внутри меня, дошла до губ, и
меня начало колотить так, что стол или на столе что-то забрякало.
Хорошо, что Лида возилась у кипятильника с инструментами и не
видела этого. Из соседней комнаты с поднятыми вверх руками
появился хирург и отдал Лиде какую-то команду. Она наклонилась ко
мне с просящей улыбкой:
- Будем ровно и глубоко дышать, да?
Я тряхнул головой, и тут же на мое лицо обрушилась маска.
Послушно, как обреченный, я вздохнул и сказал:
"Раз!" Потом: "Два!" Потом: "Три!" Когда дошло до ста
двадцати, откуда-то издалека донесся убаюкивающий голос Лиды:
- Родненький, спи! Родненький, спи... Затем голос главн

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.