Жанр: Детектив
Визит к минотавру
...илиции зарегистрироваться, что ли?
— Хотя бы, — серьезно ответил я. — Ты ведь не знаешь этого парня, а
я думаю, что если бы ему надо было подчеркнуть свое алиби, то он скорее
всего слегка нахулиганил бы, чтобы попасть в милицию и на мой вопрос,
конфузясь и стыдясь, протянуть справку из милиции. Вот так!
— Ну а если серьезно? — сказал Леонидов.
— А если серьезно, то Белаша с вечера и до восьми утра никто не видел
и подтвердить его алиби не может. Вот это для меня серьезно.
Уезжая из гостиницы, я был твердо уверен, что Белаш мог выйти чз номера
незаметно для дежурного. Его номер находился в середине очень длинного
коридора с двумя поворотами, причем за вторым поворотом была лестница,
выходящая в ресторан на первом этаже. Но, к сожалению, мою уверенность
нельзя было рассматривать как мало-мальски серьезное доказательство, а это
предрешало все остальное: моя поездка в Ленинград выглядела, по существу,
безрезультатной. Я попросил Леонидова заказать мне билет на вечерний поезд в
Москву. Он отправился в дежурную часть, а я сел за стол, открыл оставленную
им папку с материалами по нашим запросам и стал листать протоколы допросов и
справки. Вот допрос народного артиста Евгения Константиновича
Преображенского: "Г. П. Белаша знаю с наилучшей стороны... безусловно
честный... добросовестный... исключительно даровитый мастер... Да, в этот
день он провел у нас время с обеда до позднего вечера... Заказал такси и
уехал в гостиницу... Без четверти одиннадцать позвонил из номера и
поблагодарил за гостеприимство... Очень любезный и внимательный человек...
Точное время запомнил потому, что через несколько минут по радио должна была
начаться трансляция записи 7-й симфонии Шостаковича под моим управлением...
Да, Белаш именно об этом говорил... Он сказал приблизительно следующее:
"Сейчас ложусь в постель и буду наслаждаться музыкой со всеми удобствами..."
Без четверти одиннадцать Белаш говорил из номера с Преображенским.
Значит, на последний самолет он никак не поспевал. Последний ТУ вылетает в
22.50. Погоди, погоди! А не является это вот тем подчеркнутым алиби?
Вошел в комнату вечно улыбающийся Леонидов и сказал:
— Твой поезд убывает без пяти двенадцать ночи. Билет в воинской кассе.
— Спасибо, старик Слушай, а ты не интересовался составом последнего
авиарейса?
Леонидов ухмыльнулся еще шире:
— Представь себе, интересовался. Пассажира по фамилии Белаш на
значится.
— Хм, может быть, я ломлюсь в открытую дверь? У тебя телефон
центральной диспетчерской такси есть?
— Есть. А зачем?
— Я хочу узнать точно, когда он приехал от Преображенского. Там в
журнале заказов регистрируют время подачи машины.
— Пожалуйста, — Леонидов придвинул к себе аппарат, набрал номер и
бойким голосом сказал: — Алле, алле, диспетчерская служба такси? Девушка, с
вами говорят из уголовного розыска города. Здравствуйте. Нам тут справочка
одна понадобилась, вот я передаю товарищу трубку, вы его проинформируйте,
пожалуйста. Я услышал мягкий девичий голос с украинским выговором:
— Слушаю вас, товарищ...
— Я вас попрошу посмотреть журнал заказов за 15 октября...
— Подождите минутку. — Я слушал, как она ровно и спокойно дышала в
трубку, шелестели страницы, где-то там у нее, далеко спросил девичий голос:
"Окся, ужинать пойдем?", и она ответила в сторону от микрофона: "Постой,
сейчас отвечу и пойдем", и еле слышно пробивался в провод чей-то чужой
разговор, потом она сказала: — Открыла за пятнадцатое.
— Заказ был сделан около двадцати часов по телефону А1-26-75.
— Сейчас посмотрим, — сказала девушка, и снова шелестели страницы, и
снова я услышал голос: "Окся, ну ты скоро?", потом она сказала своим мягким,
просто меховым голосом: — От, нашла...
— Так читайте, — сказал я нетерпеливо.
— Заказ принят по телефону А1-26-75 в 20.36. Машина номер 66-52
выслана в 21.45. Уведомление о выходе машины по телефону сделано...
Я записывал на листе бумаги и вдруг увидел, что это обратная сторона
протокола допроса Преображенского и прямо под моей запиской в анкетной части
протокола четким каллиграфическим почерком Леонидова написано: "Дом. адрес
— Литейный проспект, дом 18, кв. 45".
Диспетчер, удивленная моим молчанием, сказала в микрофон:
— Алло, алло! — Получилось у нее — "халло", "халло".
— Да, да! — крикнул я. — Девушка, а кто работал в этот день на
машине 66-52?
— Коля Савушкин...
— ...Следователь — это идеал человека, — сказал таксист Коля
Савушкин, решительно отринув мои попытки что-либо возразить ему. — Как
только встану на ноги — сразу пойду в юридический. Обожаю эту работу:
приезжаешь на место происшествия, а вокруг — мертвые трупы, толпа,
оцепление и так далее. И ты начинаешь без сна и отдыха...
— Без сна и отдыха нельзя, — осторожно вставил я.
— Не играет значения, — отрубил Коля. — Когда мы с ребятами из
дружины выходим в рейд, милиция спокойно...
— Так что насчет пятнадцатого числа? — перебил я.
Савушкин удивленно воззрился на меня, потом в прежнем темпе, хотя и в
новом направлении, затараторил:
— Необыкновенно! В этот день неприятности у меня были нарасхват!
Сначала спустил баллон, потом кончился бензин, потом у вокзала схлопотал от
контролера предупреждение... Да. А уж потом эта история: у меня определенно
было предчувствие, что так просто она не кончится...
— Вы о чем, Савушкин? Какое еще предчувствие? — с трудом вклинился я
в поток извергающейся из него информации.
— Как о чем?! Мне же сказали в парке, что вы спрашивали насчет вызова
на Литейный, 18. Так я сразу, тогда еще понял, что дело не чисто...
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался я.
— Пассажир был очень подозрительный. То есть сначала-то нет, ничего,
молодой и разговорчивый, я таких предпочитаю, есть с кем поговорить. Он меня
еще, как сейчас помню, сигаретой угостил, марки "Рига", с фильтром...
— А как он выглядел? — спросил я исключительно из контрольных
соображений.
— Вот этого я не скажу, — сокрушенно бормотнул Савушкин. — Нет,
врать не буду, особых примет не запомнил — он же мне только потом показался
подозрительным! Так вот, закурили, разговорились — он еще посочувствовал
нашему брату, шоферам: по городу ездить все труднее, а что будет, когда
"Жигули" запустят — беда-а... Про себя рассказал, что сам музыкант, из
Москвы приехал по делам... У нас, конечно, клиенты разные бывают...
Сообразив, что Савушкин вновь бросится сейчас к обобщениям, я поспешил
направить его в правильное русло:
— А что еще говорил ваш пассажир?
Савушкин напрягся, собрал мучительные морщинки на невысоком лбу, даже
неистребимые веснушки под его глазами потемнели.
— Говорил! — выдохнул он наконец облегченно. — Говорил. Устал,
говорит, я как собака, сейчас поднимусь в номер и завалюсь, говорит, без
задних ног. Помню, я еще ему пожелал с этаким легким ненавязчивым юмором:
"Приятных, — говорю, — вам цветных и широкоэкранных сновидений" — на том
и разошлись.
Савушкин смотрел на меня честно и несколько независимо, с сознанием
выполненного гражданского долга, слегка гордясь своим легким ненавязчивым
юмором.
— Все? — спросил я.
— Все, — гордо сказал Савушкин.
— Позвольте, а что же ваши предчувствия? — поинтересовался я, ощущая
безнадежность своего вопроса и опасность новых словоизвержений, которые он
мог вызвать.
— Предчувствия? — несколько ошарашенно переспросил Савушкин, немного
подумал и, досадуя на мою несообразительность, пояснил: — Так ведь
произошло же что-то! Иначе вы не пришли бы о нем спрашивать? Ведь верно же я
говорю?
Я посмотрел на него долгим признательным взглядом и душевно сказал:
— Нет, Савушкин, не стоит вам поступать на юридический, вы и не
пытайтесь, не выйдет из вас следователя...
По дороге в центральную диспетчерскую Леонидов, выслушав мой план,
неуверенно сказал:
— Это очень вольное предположение...
— Правильно. Но ведь это только предположение. Я ничего не утверждаю.
Но предположить обязан. Леонидов усмехнулся:
— Показания Савушкина только укрепили алиби Белаша. В твоих расчетах
есть какая-то ошибка.
— Может быть. Но если я прав и украл скрипку Белаш, то он мог попасть
в Москву только на самолете.
— Каким же образом?
— Я бы, оказавшись на его месте, заказал два такси...
— Весь внимание. Слушаю гипотезу.
— Ты не заметил, где стоит у Преображенского телефон? В коридоре?
— В таких квартирах это называется прихожая. А что?
— Я думаю, что, когда он заказывал такси и называл адрес, вряд ли кто
из хозяев прислушивался к его разговору, А уж когда позвонили из
диспетчерской и сказали, что машина вышла, это заметили все. Так он
обеспечил себе эту часть алиби — прямо по нотам. Ведь даже таксист
подтвердит, что доставил в "Европейскую" музыканта из Москвы, который
безумно хотел спать.
— Допустим.
— Ему надо было гарантировать себе машину от гостиницы — там центр,
рядом полно театров и филармония, откуда в это время выходит масса людей,
желающих ехать на такси, а у него время было рассчитано по минутам. Поэтому,
как я понимаю, он еще раньше заказал себе такси около гостиницы. У него было
времени в обрез — пятнадцать минут, пока придет машина, вызванная к
Преображенскому, и минут пятнадцать, пока не начнет беспокоиться шофер такси
около гостиницы. За это время он доехал до "Европейской", сказал Савушкину,
что идет спать, а сам через ресторан вышел на улицу, сел в заказанное такси
и помчался в аэропорт. Логично?
— Не совсем. Со звонком Преображенскому неувязочка.
— Увязочка, вполне увязочка! Билет на самолет у него был куплен
заранее, поэтому перед самым вылетом он позвонил из автомата и отметился у
Преображенского — ложусь в постель и буду слушать вашу музыку. А сам в
самолет — и в Москву.
— Прекрасно. А из Москвы? Не забудь, что он вернулся до восьми часов!
— С этим разберемся. Мне нужен диспетчерский журнал...
Судя по записям в диспетчерском журнале, заказы на такси к 9--10 часам
вечера в районе гостиницы "Европейская" были сделаны в три адреса: на
Московский проспект, на Охту и на Кировский проспект. Двое водителей,
оказавшиеся на месте, объяснили, что на Охту поехал старичок с внуком, на
Кировский проспект — две женщины. Третий таксист — Сергей Иванович
Могилевский — был в отпуске, и допросить его мы не могли. Но в журнале
против его фамилии стояла красная галочка.
— А что за галочка? — спросил я у диспетчера Оксаны.
— Пропажа, — охотно пояснила она.
— Какая пропажа? — насторожился я.
— Та в смысле — находка, — пояснила девушка.
— Ничего не понимаю — пропажа, находка!
— Та в смысле — была у того пассажира — от "Европейской" до
Московского проспекта — пропажа в машине Сергея Ивановича... Ну, забыл
пассажир в машине вещь свою... Сама железная, вроде скобы, и на деревянной
ручке. Ручка красивая...
Мы вышли на улицу.
— Слушай, Леонидов, а ведь ему не удалось нас обмануть, — сказал я и
потер руками лицо, чтобы встряхнуться перед последним рывком.
— Не понял... — воззрился на меня Леонидов.
— Сейчас поймешь. Ведь Московский проспект — по дороге в аэропорт,
так? Значит, просишь таксиста чуть продлить маршрут, и все. Так-так-так...
Порядок... А сейчас посмотрим в камере хранения "находку". Я, кажется, знаю,
что это за штука...
Глава 6 Сто процентов алиби
Что может произойти за пятнадцать лет? Много? Мало?
Паоло Страдивари стал богат необычайно и очень переживал, что
неаполитанской короной ему было отказано в дворянском достоинстве из-за
низких занятий его отца.
Джузеппе Страдивари был пожалован в звание коадъютора святого ордена
Иисуса.
Франческо и Омобоно Страдивари по-прежнему готовили отдельные части к
скрипкам своего отца и ремонтировали старые инструменты.
Антонио Страдивари строил новые скрипки.
Веселый француз Дювернуа — купец и посредник — умер от грудной жабы.
Старый Гварнери помогал сыну.
А сын его — Дель-Джезу — получил свободу.
Пятнадцать лет строил он скрипки, искал новые конструкции и формы,
менял направление разрезов дерева, способы его сушки и пропитки, бился с
непослушными и непонятными лаками. Он уже испортил двадцать три инструмента,
когда решил, что понял секрет красоты скрипок Страдивари. Дель-Джезу стал
вываривать дерево в льняном масле, и красоты они были неслыханной, но звук
вскоре потускнел и погас.
Выбирая конструкции, он начисто зачеркнул все, что сделали Амати, и
сразу начал с того, чего достиг на склоне лет Страдивари: самая маленькая
скрипка Дель-Джезу была больше, чем "аллонж" Страдивари. Решительным
надрезом он высекал на деках длинные острые готические эфы. Скрипки его были
длинны и покаты и походили на фрегаты океанские.
Он не знал, что Страдивари полвека назад нашел для своего лака сок
эуфорбия маршаллиана, и в долгих мучительных поисках пришел к новому
решению: лучший консервант и отражатель звука — молочный сок бразильских
фикусовых пальм. Толстым слоем он наносил бесцветный лак на дерево, а сверху
покрывал тонкой пленкой цветного, и нижний слой просвечивал сквозь верхний
как фольга, и вся скрипка сияла радостным тонким светом.
Скрипки свои Дель-Джезу сушил долго, затем насыпал внутрь разогретый
овес и тщательно, долго чистил, а потом обыгрывал инструмент, поскольку был
уверен, что у новой скрипки звук еще не вошел в силу, он еще неподвижный,
сырой, он еще затуманен и дремлет.
А когда скрипка бывала совсем готова, приходил монах и забирал ее.
Как в турецкий плен уводили детища его, и больше никогда Дель-Джезу не
слышал голосов своих скрипок. Господи, за что же такая мука?!. И не видно
было этому ни конца, ни края, потому что пятнадцать лет текут очень
медленно...
За делами не успел Дель-Джезу жениться — сначала было недосуг, а потом
уже поздно. И внимания его не искали кремонские девицы — кому нужен
тщедушный головастый урод, блаженный дурачок, торчащий с утра до заката в
мастерской?
Он ел, что случалось, а случалась обычно жидкая похлебка, овечий сыр да
кукурузная каша. И одет был скудно и неряшливо. Ходил сутулясь, нелепой,
дергающейся походкой, наклонив низко тяжелую голову и в задумчивости держась
за длинную рыжеватую бороду, отчего стал совсем похож на карлика из
бродячего цирка Эспозито. Людей дичился и, когда с ним разговаривали,
застенчиво смотрел в сторону, будто сделал что-то дурное или боялся, что
прибьют. Говорить с людьми стало мукой, ибо единственное, что он мог
рассказать им, — это какой волшебный сад звуков цветет вокруг, достаточно
взять в руки его скрипку — и станет она надежным другом в этом искрящемся,
бушующем и пенном океане. Но больше ни о чем он не мог рассказать людям,
потому что изо дня в день гнулся над верстаком, нигде не бывал и никого не
видел, а потому совсем ничего не знал, и говорить с ним никому не хотелось,
и от этого он не мог никому рассказать про сказочный мир звуков, в котором
поселился навсегда. А люди? Люди смеялись над ним и дразнили "Дель-Джезу --
деревянная душа"...
И все, о чем он думал в одиночестве, о чем мечтал наедине, что напевал
тихонечко во время работы, снилось ему по ночам в долгих, ярких, задумчивых
снах, которые вставали из глубин дремлющей памяти, как из морской пучины
вздымаются прекрасные и хрупкие миражи. В снах были звуки, движение, цвет,
форма, они сулили отдохновение и покой, в них бушевали сила и красота жизни.
И звучали удивительные мелодии, и каждый звук жил отдельно, и Дель-Джезу
точно помнил во сне звук наливающейся солнцем капли росы, шелест сосновых
иголок, тихий треск лопающихся каштанов, ток крови в молодом здоровом теле,
свистящий шелест рек, протяжный резкий крик орлов и синий звон альпийских
льдов, во сне дребезжали колокола и грохотал прибой, с гиком и ржанием
катилась конница и тяжело гудел пушечный гром, пели люди, могучие великаны,
метались птицы и плыл зеленый плеск подводных рыб. Мир был громаден, могуч и
свободен, и он был никем не заселен, не занят — в нем хватило бы места для
всех, но пока в нем нашел себе одинокий приют лишь маленький Дель-Джезу,
больной и нищий.
И об этом сказочном богатстве подвластного ему радостного мира
заговорили скрипки Дель-Джезу всем, имеющим уши. Скрипки Дель-Джезу,
золотистые великаны, длинные стройные красавцы, простодушные и
гостеприимные, они кричали могучими голосами:
— Люди, нас прислал наш отец, добрый властитель волшебного мира! Мы
приглашаем вас, отец повелел служить вам, люди, долгие столетия! Люди, мы --
ваши, слушайте нас, мы счастливы служить вам!
Но никто не слышал их, а может быть, и не слушал. И они кричали с
тоской и с горечью:
— Наш отец в неволе у злых дураков! Помогите освободить его, и он
откроет еще много волшебных миров счастья! Люди, ему же совсем ничего не
надо, только капельку свободы!
Но ответом было молчание. И с болью и гневом, голосами страстными,
рвущимися от отчаяния, они просили о милосердии:
— Наш отец болен! Он скоро умрет и не успеет сделать виолончель,
которую мечтал построить всю жизнь! У него нет времени сделать хоть один
инструмент для себя! Помилосердствуйте! Все, что было у него, он отдал вам,
люди. Неужели всей силы и богатства мира не хватит, чтобы помочь больному
нищему гению? Помоги-и-те-е!..
Их голоса неслись уже по всей Европе, но только эхо возвращалось,
искаженное, злое, насмешливое...
— Это скрипки покойного старика Гварнери? Он совсем сошел с ума — это
не скрипка, а барабан. Грубые буйные звуки для простолюдинов. На них можно
играть только на площади перед толпой...
Ну где же вы, братья гения? Где вы — Гайдн, Моцарт и Госсек? Где вы --
Пуньяни, Паганини, Гавинье? Придите на помощь: в тоске и нищете гений
раздает свой талант — по дукату за скрипку отбирают долг иезуиты.
Расскажите миру о гении, расскажите, что он еще не умер и эти волшебные,
плывущие через вечность корабли сделал он, а не покойный дед Андреа! Времени
осталось совсем мало, хотя он согласен подождать. Сколько?..
— Век. Или два.
— Век? Нет, поздно. Он будет жить всего несколько лет. Вам останутся
только его дети — его скрипки. Позаботьтесь хотя бы восславить имя Гварнери
рядом с вашими именами.
— Мы обещаем...
А сегодня — день свободы. Кончилось рабство у иезуитов.
Джузеппе Страдивари, коадъютор святого ордена, засмеялся длинным,
жестким, как напильник, смешком:
— Нет, Дель-Джезу, ты будешь с нами до самой смерти...
Дель-Джезу рассеянно подергал себя за бороду, задумчиво сказал:
— Не буду... И зовут меня теперь только Гварнери. Нет больше никакого
Дель-Джезу. Я свободен.
— Дель-Джезу умрет вместе с Джузеппе Гварнери, — покачал головой
монах. — Ты стал строптив и дерзок. Мои люди сказали, что ты отдал вчера
скрипку бродяге. Это правда?
— Да, — кивнул огромной головой Гварнери.
— И написал в ней слово поклонения Антонио Страдивари, которого назвал
своим учителем. Это правда?
— Правда.
— Ты будешь наказан.
— У вас нет сил наказать меня, — грустно усмехнулся Гварнери. — У
каторжника можно отнять только цепь.
— И еще кров и еду, — спокойно молвил монах.
— Я вам больше ничего не должен, — сказал устало Гварнери.
— Ошибаешься. Ты не выполнил договор — скрипки твои не покупают.
Судья выселит тебя из дома.
— Кому нужна такая хибарка? — поднял черные печальные глаза Гварнери.
— Только тебе. Вот тебя мы и лишим ее...
Антонио Страдивари, великий мастер! Разве ты не слышишь совсем близко
стенания горя? Разве ослаб твой зоркий глаз и ты не видишь, как твой черный
выкормыш душит сына души твоей?
Нет, стар, совсем стар Антонио Страдивари. В девяносто лет, если рука
еще тверда, а глаз светел, надо спешить, надо строить свои последние
скрипки, корабли в далекое завтра, которое скрыто от нас горизонтом
нынешнего дня. И последняя земная работа — надо купить, продается недорого,
прекрасный мраморный склеп семейства Виллани в часовне церкви святого
Доминика и велеть очистить с камня их имена. Надо приготовить себе место
последнего упокоения...
Антонио Страдивари, великий мастер, зачем тебе мраморный склеп, когда
сын мечты твоей, продолжатель помыслов и жизни твоей, мастер Джузеппе
Гварнери Дель-Джезу спит под забором, выхаркивая с кровью куски легких?
Но Антонио Страдивари уже ничего не слышит, он совсем оглох и звуки
своих скрипок ощущает только пальцами...
Находка в машине таксиста Сергея Ивановича Могилевского, которая, по
словам диспетчера, была железякой вроде скобы с деревянной ручкой, оказалась
камертоном. Это была старинная антикварная вещица: черно-синие ножки из
инвара, деревянная, отполированная тысячами прикосновений ручка с еле
заметными на ней, неглубоко прорезанными буквами — "П. И.". Я ехал с
Ленинградского вокзала домой к Раисе Никоновне Филоновой и держал в руке
камертон. Когда я легонько ударял пальцами по нему, он издавал долгий поющий
звук. Я подносил поющий камертон к уху, и звук усиливался, он гудел, пел
низко и взволнованно, и, может быть, потому, что я ничего не понимаю в
музыке, мне казалось, что в этом однообразном гудении слышны колокола
судьбы, тягучее бормотание Мельника, стремительный ветер мелодии, которую
играл мне больной Поляков на прекрасном "Вильоме", который был все-таки хуже
"Страдивари", и мне слышался в нем грохот катящейся по мостовой будки с
перепуганным айсором, и взволнованные "так ска-ть" учителя Трубицина,
безмолвный ужас бабки Трумэна, тупое оцепенение ребят, неожиданно для себя в
одно мгновение ставших соучастниками убийства, и радостный крик души Белаша
в конкурсном концерте Гайдна, грохот ломающихся льдин, и жуткий животный
вопль тонущего Лопакова-Хрюни, и хриплое дыхание бегущего среди разводьев
Никодимова, и шипение голубого крайта, приготовившегося для смертельного
броска, усталый голос Иконникова — "вы еще совсем мальчик...".
— ...Да, мне знакома эта вещь, — сказала Раиса Никоновна. — Этот
камертон несколько лет назад Павел Петрович подарил Грише Белашу.
За несколько недель, которые я ее не видел, она стала совсем старой.
Бессильно подергивалась голова, нервный тик сводил глаз, лицо потемнело,
припухло, почти все время были прикрыты веки, и одна за другой стекали
из-под ресниц слабые старческие слезы.
В комнате чисто, но по какому-то еле уловимому беспорядку видно, что
убиралась здесь не хозяйка. Остро пахло сердечными каплями, от запаха
нашатырного спирта и уксуса кружилась голова. На маленькой немецкой люстре
— креп, траурная лента свисает с портрета Иконникова. Здесь, рисованный,
еще живой Иконников — сильный, властный, почти всемогущий.
— А Григорий Петрович к вам не заходит?
— Нет, — покачала Филонова головой. — Он боится.
— Чего?
— Он боится, что я буду обременять его разговорами о Павле Петровиче.
— Почему вы так думаете?
— Не знаю.., У Павла Петровича был друг — гроссмейстер по шахматам,
они иногда играли. И Павел Петрович у него нередко выигрывал.
Я не понял и переспросил:
— И что? Какая связь?
Филонова мельком взглянула на меня и опустила глаза.
— Нет, ничего... Просто дело в том, что Павел Петрович довольно средне
играл в шахматы. Его мог обыграть совсем несильный игрок. А вот у
гроссмейстера он выигрывал.
Я все равно не уловил ее мысль, а мне очень хотелось понять, что она
имеет в виду. Я сказал как можно мягче:
— Раиса Никоновна, объясните мне, что вы хотели сказать. Почему он
выигрывал у гроссмейстера?
Снова выкатилась из-под ресницы слеза, она не спеша вытерла ее
платочком.
— Он очень хорошо знал своего друга, и всегда точно угадывал ход его
мысли, и гроссмейстер часто не мог перехитрить его. А заурядный игрок,
которого Павел Петрович не знал, мог.
— Вы хотите сказать, что Павел Петрович не смог обыграть Белаша?
— Нет. Я это применительно к себе сказала. Я совсем не умею
разбираться в людях, а это искусство потруднее шахматного. Но за много лет я
так хорошо узнала Белаша, что он — гроссмейстер — не смог меня
перехитрить. Хотя меня может обмануть всякий. Вы вот тоже надо мной
подшутили...
— Раиса Никоновна, вы же простили меня. Я очень хотел сделать как
лучше...
— Бог с вами. Это все пустое. Вообще, какое это все имеет значение? Я
ведь и про Гришу просто так сказала, к слову...
— А в чем он хотел вас перехитрить?
— Гриша хотел всем показать, что он добрый и хороший человек. А меня
он считал глупой и ничтожной и поэтому не старался создавать у меня хорошее
впечатление о себе. И я постепенно поняла, что он зол, очень утомлен и почти
всегда напуган.
— А вы говорили об этом с Павлом Петровичем?
— Что вы? Как можно? Павел Петрович его любил, значит это и меня
устраивало. Так надеялся Павел Петрович на него! Он мечтал сделать из него
великого музыканта. Большего, чем Лев Осипович Поляков.
— Чем Поляков?! — переспросил я.
— Да, — просто и тихо сказала Филонова. — Некоторые думали, что Паша
завидует Полякову, А ведь это было совсем не так. Он мечтал воспитать
музыканта еще большего масштаба, чем Поляков, потому что рассматривал Льва
Осиповича как мерило дарования и трудолюбия. И в этом надеялся найти свое
искупление перед искусством. Он ве
...Закладка в соц.сетях