Жанр: Детектив
Визит к минотавру
...с обгоревшими более чем наполовину свечами... На полу
восемь листов сгоревшей бумаги, пепел значительно поврежден. Здесь же
валяются принадлежности скрипичных инструментов... В спальне разбросаны
вещи, белье, на полу --12 коробочек от ювелирных изделий...
Лаврова положила на стол желтый металлический диск:
— Это "Диск де Оро" — золотая пластинка, которая была записана в
честь Полякова в Париже. Здесь собрана его лучшая программа...
— Прекрасно, — сказал я. — Что, перекур? Давайте передохнем,
закончим общее описание и тогда составим протокол на каждую комнату в
отдельности.
— А зачем отдельные протоколы?
— Перестраховка. Если мы с вами, Леночка, не справимся с этим делом,
то хоть протокол надо составить так, чтобы и через десять лет следователь,
взяв его в руки, представил обстановку так же ясно, как мы видим ее сейчас.
— Откуда такой пессимизм, Станислав Павлович?
— Это не пессимизм, Леночка. Это разумная предосторожность. В нашем
деле всякое случается.
— Но ваша любимая сентенция — "нераскрываемых преступлений не
бывает"?
— Полностью остается в силе. Если мы с вами не раскроем, придет другой
человек на наше место — более талантливый, или более трудолюбивый, или,
наконец, более удачливый — тоже не последнее дело.
— А если и тому не удастся?
— Тогда, наверное, нам отвинтят головы.
— Ой-ой, это почему? Перед законом все потерпевшие равны — независимо
от их должностного или общественного положения. По-моему, я это от вас и
слышала.
Я засмеялся;
— Я и не отказываюсь от своих слов. Но было бы неправильно, если бы мы
позволили ворюгам безнаказанно шарить в квартирах наших музыкальных гениев.
— Понятно. А в квартире обыкновенного инженера можно? Я с интересом
взглянул на нее, потом сказал:
— Эх, Леночка, мне бы вашу беспечность. От нее независимая смелость
ваших суждений.
— Подобный выпад нельзя рассматривать как серьезный аргумент в споре,
— спокойно сказала Лаврова.
— Это верно, нельзя. Скажите, вам никогда не приходило в голову, что
наша работа в чем-то похожа на шахматную игру?
— А что?
— А то, что нельзя играть в шахматы, видя перед собой только следующий
ход. В шахматах побеждает тот, кто может намного вперед продумать свои ходы
и их железной логикой навязать противнику удобную для себя контригру --
чтобы она ложилась в рамки продуманной тобой комбинации...
— Какой же вы продумали ход?
— К сожалению, в наших партиях противник всегда играет белыми --
первый ход за ним. Причем, вопреки правилам, ему удается сделать сразу
несколько.
— Ну, е2 — е4 он сделал. Каковая связь с нашим спором? Я задумался,
будто забыл о ней, потом спросил:
— Не понимаете? Сейчас приедет хозяин квартиры — народный артист
СССР, лауреат всех существующих премий, профессор консерватории Лев Осипович
Поляков. Он, как вам это известно, гениальный скрипач. Теперь он еще
называется потерпевший. И подаст нам заявление, которое станет документом
под названием лист дела номер два. Вот тут мы с вами можем узнать, что есть
еще один потерпевший... Этого я боюсь больше всего...
— Кто же этот потерпевший?
В прихожей хлопнула дверь. Я обернулся. В комнате стоял Поляков.
Глава 2 Гений
От нестерпимого блеска солнца болели глаза, и вся Кремона,
отгородившись от палящих лучей резными жалюзи, погрузилась в дремотную
сиесту. Горячее дыхание дня проникало даже сюда, в покрытый виноградной
лозой внутренний дворик: каменные плитки пола дышали жаром. Прохладно
плескал лишь вспыхивающий искрами капель маленький фонтанчик посреди двора,
но у Антонио не хватало смелости спросить воды. Великий мастер, сонный,
сытый, сидел перед ним в деревянном кресле, босой, в шелковом турецком
халате, перевязанном золотым поясом с кистями, и мучился изжогой.
— Нельзя есть перед сном такую острую пиццу, — сказал мастер Никколо
грустно.
— Да, конечно, это вредит пищеварению, — готовно согласился Антонио,
у которого с утра во рту крошки не было.
Мастер Никколо долго молчал, и Антонио никак не мог понять — спит или
бодрствует он, и нетерпеливо, но тихо переминался на своих худых длинных
ногах, и во дворике раздавался лишь ласковый плеск холодной воды в фонтане и
скрип его тяжелых козловых башмаков. На розовой лысине мастера светились
прозрачные круглые капли пота.
— Чего же ты хочешь — богатства или славы? — спросил наконец мастер.
— Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза,
глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.
— Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию
извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?
Антонио облизнул сухие губы:
— Я в этом уверен. И вы это умеете делать. Мастер засмеялся:
— Глупец! Сто лет мы все — мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец
Джироламо и я сам — Никколо Амати — пытаемся научиться этому. Но умеет
это, видимо, только господь бог, и всякого, кто приблизится к этому умению,
покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь
меня в умении своем, то приблизишь к себе кару божью. Тебя не пугает это?
Антонио подумал, затем качнул головой:
— Ищите и обрящете, сказано в писании. Если бы я знал, что вы дьявол,
обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.
Старик оживился:
— Ага, значит, и ты уже наслушался, что Никколо Амати якшается с
нечистой силой? Не боишься геенны огненной?
— Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания...
— Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего
умения. Что ты дашь мне взамен?
— Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на
которой еще не созрели плоды?
— Но ты не ветвь древа жизни моей, — сурово сдвинул клочкастые седые
брови Амати.
— Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили
ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати
секрет звука...
— Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз
точен.
— Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И
такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы
разделить...
— Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не
раздумаешь быть скрипичным мастером?
— То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня
более сильной и святой, чем работать у вас.
— А что ты умеешь?
— Учиться...
Учеником был принят Антонио Страдивари к Никколо Амати — без оплаты,
за еду и науку...
Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в
киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он
появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него
неизвестными пришельцами — посторонние, чужие люди, которые почему-то
хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено — по
всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял
постовой милиционер.
От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах
еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка,
глупый и злой розыгрыш от начала до конца — не было никакой кражи, и не
было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на
квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его
разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное, наконец, из сумасшедшего
потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать
спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел,
как растаяла эта надежда — будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло
выражение досадливого удивления, и лицо его — худое, усталое лицо с тяжелым
подбородком боксера и грустными глазами апостола — затопила обычная
человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли
наискось перерезала лицо.
Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой
ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была
пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося
несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту
мысль. А теперь, глядя на его жалкую кривую улыбку, я понял, что произошло
именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад
принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул
пересохшие губы и хрипло спросил:
— Скрипка?!. В шкафу?..
— ...Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..
Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые
выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего
казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не
слышал. Потом он поднял голову и сказал:
— Да-да, конечно, наверное... Что вы сказали, простите?
— Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи. Поляков
пожал плечами:
— Я затрудняюсь так, сразу... Жена попозже приедет, она, наверное,
точно скажет. Но это все не имеет значения. Пропала скрипка... Скрипка моя
пропала
!.. — сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на
горестно-нахохленную, измученную птицу.
Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:
— Вы, наверное, привыкли к этому инструменту? Он поднял голову и
посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто
невероятное.
— Привык
? — переспросил он. И голос у него все еще был
удивленно-раздумчивый. — Привык? Разве человек к рукам своим или к глазам,
или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..
Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул следующую глупость:
— Да, это, видимо, редкий инструмент-Поляков встал так стремительно,
будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал
из письменного стола пакет, раскрыл его:
— Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой
человек... Я кивнул.
— Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?
— Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело
по краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.
Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко
мне:
— Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами.
Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об
одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для
отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей,
но клянусь вам жизнью, если бы у меня потребовали все имущество и вернули
инструмент, я был бы счастлив...
Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь
одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого
получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой
бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных
людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым
цветом кожная мозоль на шее под левой щекой — печать усердия и терпения
гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.
Поляков прижал паспорт к груди и сказал:
— Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень
важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка --
единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме...
— То есть как? — спросила незаметно вошедшая Лаврова.
— Моя скрипка — общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать
над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином Царь-пушки.
Скрипка, на которой я играю... — он запнулся, и губы его болезненно
скривились, — на которой я играл, принадлежит всему народу, она
собственность государства...
Поляков достал из кармана металлический тюбик, трясущимися пельцами
отвинтил крышку и достал плоскую белую таблетку, кинул ее под язык, и по
легкому запаху мяты я догадался, что это валидол.
— Этой скрипке, — сказал он, тяжело вдохнув, — двести сорок восемь
лет. Последние тридцать шесть лет на ней играл я. Взгляните, — протянул он
мне паспорт скрипки.
Но у него не было времени ждать, пока я прочту, он торопливо заговорил
снова:
— Это "Страдивари" периода расцвета. Одно из лучших и самых трудных
творений мастера. Он изготовил ее в 1722 году и назвал "Сайта Марией". На
нижней деке его знак — год, мальтийский крест и надпись "Антониус
Страдивариус". Скрипка темно-красного цвета, с резным завитком. У
инструмента есть какая-то формальная международная страховая цена, но это
ведь все символика — скрипка цены не имеет. Звук ее уникален, он просто
неповторим...
В изнеможении Поляков сел в кресло, и снова стал похож на больную
птицу.
Он посидел в задумчивости, потом заговорил, но мне было понятно, что
слова его сейчас — лишь легкий, полустершийся отпечаток проносящихся в
голове мыслей и воспоминаний:
— ...Когда я впервые взял ее в руки, меня охватило предчувствие
счастья, хотя я еще не тронул струн. Она была нежна, как ребенок, и
загадочно-трепетна, как женщина. Такое бывает в первой любви. И еще — когда
впервые берешь на руки своего ребенка... Но свой ребенок и первая любовь --
это мир, открывающийся в общении... Я провел смычком по струнам... Она
заплакала, закричала, засмеялась, запела, заговорила... Она открыла мне
новый свет, я долго-долго ждал свидания с ней... Мое сердце тогда не
выдержало этой встречи, и я заплакал от счастья и надо мной все смеялись, но
они не знали, что я встретил ее, как находит лодку плывущий в океане. Я
читал этот мир в нотах, я слышал его в душе, но без нее я не мог рассказать
о нем людям... Я играл, играл, часами без остановки, и она открывала мне все
новые горизонты звука... Мы никогда не разлучались, она объехала со мной
весь мир, и я видел, как люди плакали, слушая ее волшебный голос. Она была
всемогуща и беззащитно-хрупка, как ребенок... Тридцать шесть лет назад мне
вручил ее нарком, и мы с ней не расставались...
Да, это были отраженные вслух мысли, потому что так можно говорить или
с самим собой, или играя на публику, но Поляков не играл на нас, я полагаю,
он нас вообще не замечал. Воцарилось долгое тягостное молчание. Потом из
прихожей вошел Халецкий, держа в руках вывинченные дверные замки.
— Вам придется сегодня ночевать, закрыв дверь на цепочку, — сказал он
Полякову. — Замки мы должны взять с собой для исследования. На сутки.
Поляков кивнул. Я сказал ему сухо, чтобы вывести его из транса
официальностью обстановки:
— Мы сделаем все возможное для того, чтобы найти преступника. Но вы
должны нам помочь... Поляков развел руками:
— Чем я-то могу вам помочь!
Он сидел в своем кресле, совершенно раздавленный случившимся, торчали
во все стороны угловатые острые локти, колени, причудливо были заломлены
кисти, черные озера тоскующих глаз, подбородок на плече — будто эту
диковинную птицу разобрали на части и как попало набросали в глубокое
плюшевое гнездо кресла. На мгновенье во мне шевельнулось недоброе чувство,
смешанное с недоумением — это был не гений и не великий маэстро — это был
потерпевший, самый обычный потерпевший. Я сказал строго:
— Ну-ка, Лев Осипович, соберитесь, пожалуйста! Нельзя так
распускаться! Без вашей помощи я не смогу найти вора.
Поляков очень грустно взглянул на меня, и я подумал, что мне не надо
смотреть ему в глаза — они, как омуты, поглощали меня, замедляли реакцию,
это были глаза не потерпевшего, удрученного кражей, а скорбящего Демона,
доброго фанатика, страдающего гения. Нет, он душевно больше меня, и если он
эмоционально перехватит инициативу, я не смогу заставить его помочь мне. И,
не давая ему ответить, я сказал:
— У вас особая
кража, поэтому вы должны мне помогать. И ваша помощь
сейчас — в мышлении. Вы должны отбросить все переживания и мобилизовать до
предела память, способность спокойно и методично рассуждать. Тогда мы
сделаем первый шаг к возвращению скрипки...
— Вы думаете, удастся поймать вора? — спросил Поляков.
Я сел в кресло напротив него:
— Разговор у нас мужской?
— Конечно.
— Тогда слушайте. Все мы знаем: в мире нет окончательных тайн. Ничего
нег тайного, что когда-нибудь не становится явным. Но когда я приезжаю на
место преступления, меня часто охватывает томительное ощущение бессилия.
Вокруг толпятся зеваки, потерпевшие, свидетели — и все ждут от меня, что я
посмотрю окрест своим профессиональным взором и как фокусник вытащу из
рукава... вора. А я ведь знаю в этот момент не больше их и мне так же трудно
представить невидимое, как и всем им — тем, кто стоит вокруг и ждет чуда.
Но чудес, как и тайн, не бывает. Поэтому я начинаю медленно, методично
думать и искать, запоминать все, что мне говорят, сравнивать, оценивать, и в
конце концов начинает проясняться истина. Понимаете, для отыскания ее не
нужны никакие чудеса, а только спокойствие, терпение и труд. Вот так я и
намерен искать скрипку "Страдивари". И хочу, чтобы вы тщательно подумав,
вспомнили, что пропало из квартиры.
— Да я же вам сказал, что сейчас это не имеет значения...
— Имеет, — перебил я. — Ваш "Страдивари" на рынок не понесешь, а
золотые часы, например, какой-нибудь приезжий продавец мимозы купит у вора с
большим удовольствием...
Поляков прошелся по комнате. Мои откровения не то чтобы успокоили, но
по крайней мере отвлекли его от горестных раздумий.
— Похищены деньги, — сказал он, откашлявшись, как будто собирался
декламировать. И вообще, сейчас, когда он немного отвлекся от мысли о
пропаже скрипки и стал считать, что именно у него было украдено из личных
вещей, домашнего имущества, появилась в нем какая-то застенчивая неловкость,
как будто он стыдился всего происходящего. Я давно заметил эту болезненную
застенчивость у обворованных людей — к тяжести потери примешивается
какой-то нелепый подсознательный стыд, ощущение, что, ограбив тебя, вор еще
и посмеялся над тобой, оставив дураком на общее обозрение — злорадное или
сочувственное, но во всяком случае ты становишься предметом всеобщих
пересудов и жалости.
Поляков перечислял похищенное, расхаживая по комнате, Лаврова писала
протокол:
— Ордена... лауреатские медали... золотой ключ от ворот Страсбурга...
транзисторный приемник, почетная цепь от Токийского филармонического
оркестра... магнитофон марки "Филипс"... дза чемодана...
Потом мы сели за стол и стали заполнять длинный, разлинованный мной
лист — список людей, вхожих в дом Полякова. На каждой следующей фамилии
Поляков вскакивал со стула, хватал себя худыми руками за грудь и говорил мне
с возмущением:
— Ну как вы даже могли подумать про этого человека?
— А я ничего про него не подумал, — отвечал я меланхолично. — Я его
пока только записал. Там посмотрим...
— А теперь давайте вновь вернемся к вопросу о слесаре, — сказал я
Полякову. — Значит, у вас перестал работать верхний замок в двери...
— Да. Это было приблизительно две недели назад. Я сказал жене за
завтраком, что надо вызвать слесаря, потому что замок мешал притворять
плотно дверь. В это время пришел водопроводчик из домоуправления. Краны
какие-то он смотрел в ванной и на кухне. Я ему сам дверь отворял. А когда он
закончил работу, я его спросил, не разбирается ли он в замках. Он согласился
посмотреть. Возился минут пятнадцать, все исправил и ушел.
— Ключи вы ему давали?
— Ну а как же? Надо ведь было посмотреть, как работает замок, --
Полякова раздражала моя несообразительность. Но я продолжал гнуть свою
линию:
— Вы ему давали ключ только от испортившегося замка?
— Да нет же! Какой смысл снимать его со связки? Я ему всю и дал... И
потом, он ведь никуда не уходил!
— Он при вас чинил, вы сами никуда не отлучались? Поляков возмущенно
пожал плечами:
— Не помню! Но уж, наверное, я не стоял у человека над душой! — Он
задумался на мгновенье и добавил: — Я даже точно помню, что не стоял, --
мне звонили из школы больных туберкулезом детей, просили выступить у них...
Я сделал пометку у себя в записной книжке и спросил:
— И что вы им ответили? Из школы?
Надо полагать, Поляков никак не мог решить насчет меня — с кем он
имеет дело: с дураком или этаким бестактным типом. Он сказал недовольно:
— Я объяснил, что у меня очень плотно расписано время. Но для них
постараюсь выкроить час — уж очень они просили.
— Ну хорошо, — сказал я и показал ему вороненый короткий ломик,
который Халецкий нашел в складке кресла между спинкой и сиденьем. — Вы
точно знаете, что этого предмета у вас дома раньше никогда не было?
— Как вам сказать... Все-таки, мне кажется, не было, — сказал он. Я
подумал, что ничего нет в этом удивительного: зачем виртуозу-скрипачу
воровская "фомка"? "Фомка" была отлично сделана: с расплющенным опорным
концом, заостренным краем, удобной широкой ручкой. На черни металла был
отчетливо виден давленый знак — две короткие молнии. Видимо, вор в темноте
положил ее на кресло и потерял.
— Свечи в шандале вы не зажигали? Поляков покачал головой.
— Нет, мы держали их как памятный приятный сувенир. Мне преподнесли
их... А-а! — он махнул рукой.
Вор работал сначала при одной свече, потом, видимо, ему понадобилось
сжечь листы, и он зажег две других, оттого они и обгорели значительно меньше
первой.
Вошла Лаврова с телеграммой в руках:
— Лев Осипович, в почтовом ящике лежала на ваше имя телеграмма...
Поляков сорвал наклейку, быстро пробежал глазами текст, еще раз
прочитал, протянул мне бланк:
— Чушь!.. Ничего не понимаю... Таратута какой-то...
В телеграмме было написано: "Записи ваших произведений направляю
бандеролью. Таратута". Пометка: "В случае отсутствия адресата оставить в
почтовом ящике". Отправлено вчера в 9.15 утра, доставлено в 17.45.
— А вы не знаете этого Таратуту?
— Понятия не имею, первый раз слышу. И никаких записей я не жду — я
уже давно не записывался.
— Скажите, Лев Осипович, в каких вы отношениях с вашими соседями --
Обольниковыми?
— С Обольниковыми? В хороших отношениях, наверное. Не знаю. Надо у
жены спросить. Ей, по-моему, Евдокия Петровна по хозяйству помогает. Да,
наверняка в хороших: жена у них оставляет для меня ключи.
— В ваше отсутствие они не заходят к вам в квартиру?
— А зачем? Наверное, нет. Думаю, что не заходят.
— Ладно, будем заканчивать. Скажите, слесарь, ремонтировавший дверной
замок, из вашего ЖЭКа?
— Да, он, по-моему, сказал, что он из домоуправления. Но я, помнится,
записал в книжку номер его телефона — если что-то понадобится срочно. Мне
очень понравилось, как он быстро и точно работал. Сейчас я возьму из
прихожей телефонную книжку...
Он вышел из комнаты и через мгновенье я услышал его удивленный возглас:
— Послушайте, здесь почему-то много листов вырвано!
Я встал, но он шел мне навстречу, протягивая раздерганную книжку. Я
взглянул на те листочки, изглоданные пламенем, растоптанные, что бережно
собирал с полу Халецкий — сквозь сумрак пепла отчетливо проступала линовка.
— Вот они, Лев Осипович, листочки из книжки, — показал я. — На какую
букву вы его записали?
---- На "С" — слесарь, дядя Паша, — сказал Поляков; все это казалось
ему уже невыносимо запутанным.
Я полистал книжку — страницы с буквы "П" по букву "У" были вырваны.
Халецкий распрямился, потер затекшую спину и сказал неожиданно:
— Сила моя совершается в немощи...
— Да-а? — неуверенно переспросил Поляков,
— Наверное, — ухмыльнулся Халецкий. — Это где-то в писании так
сказано. А мы попробуем проверить. Мне для этого придется взять у вас
отпечатки пальцев...
— Зачем? — удивленно и испуганно спросил Поляков.
— Во-первых, я буду единственным обладателем такого вашего факсимиле,
а во-вторых, и это главное, надо будет отличить их от других отпечатков,
снятых нами здесь и, возможно, принадлежащих вору.
Я смотрел, как Халецкий бережно и быстро накатывает на дах-токарту
оттиски пальцев Полякова, пальцев, которые заставляют плакать и радоваться
тысячи людей. Эти пальцы, единственные в мире, были в черной копировальной
мастике, бессильные, послушные, будто не они вызывают к жизни целые миры, и
именно в этот миг я понял чудовищность и нелепость всего происшедшего. Эх,
одно слово — криминальный сыск!
Комиссар взял в руки рапорт и стал читать его вслух, далеко отодвинув
от глаз, как делают все близорукие люди без очков:
— ..."Служебно-розыскная собака Марсель начала работу в 9 часов 21
минуту, взяла след, вышла из кабинета в коридор, проработала угол влево,
пересекла коридор и вышла на лестничную площадку, спустилась вниз, пересекла
двор и через арку вышла на Садово-Триумфальную ул., проработала угол вправо,
прошла 45--50 метров в сторону пл. Маяковского и на проезжей части работу
прекратила..."
Положил рапорт на стол и сказал:
— Да-а, не густо. Я помню, лет двадцать назад была такая дурацкая
форма в милиции — шашки и шнуры. Вот опасаюсь я чего-то: не превращаются ли
собачки наши в такой же бесполезный атрибут формы? А, Качанов, ты что
скажешь по этому поводу?
Качанов, наливаясь сердитой краснотой, сказал:
— Разрешите доложить, то
...Закладка в соц.сетях