Жанр: Детектив
Евангелие от палача
...Развязным был Минька
Рюмин. А мы, с моим зятьком дорогим, Магнустом Берковичем, родственничком
моим пришлым, — нет! Мы другой закваски ребята, иного розлива бойцы.
Наклонился он ко мне ближе, облокотился о столешницу, заскрипели жалобно
ножки, и мелькнула почему-то быстрая мысль, что была на Руси в старину мера
такая — берковец. Берковец — десять пудов. Какие там пуды. Нет больше в
мире никаких пудов. Это только мы свой нищенский урожай на пуды мерим.
Берковец теперь называется баррелем. В слове лбаррель" — бормотание
нефтяных струй, бойкий рокот золотишка. Настоящих денег. В Магнусте --
десять пудов силы, берковец уверенности, баррель ненависти. Не отпустит меня
живым, подлюга. — Насчет денег — это ты правильно заметил, сынок: хорошая
учеба любого золота стоит, — сказал я горячо. — Народ наш бедный от
неучености вековечной... Он криво, зло усмехнулся. А я думал о том, что
выкрутиться могу только благодаря парадоксу поддавков — там побеждаешь,
проигрывая свои шашки. И для японского рукопашного боя это основа: атака
возникает только из отступления. — Ты не смейся, сынок, ты человек здесь
чужой, про нас плохо понимаешь. А главная наша беда — темнота духовная.
Горе-горькое наше в том, что никогда в России не чтили пророков и Бога не
боялись, а верили исключительно в приметы и суевер- ные знаки и страшились
только черта! — Значит, я правильно угадал, что вы народу не сострадаете?
— серьезно спросил Магнуст. Но тут пришел официант, молодой человек в
грязном белом смокинге, с лицом красивым и бессмысленным, как у царского
рынды. — Чего заказывать будете? — спросил он с легким отвращением к нам.
— Вот глянь на него, сынок, — показал я на официанта пальцем. — Взгляни
на этого прекрасного кнабе, что по-вашему значит лмальчуган". Разве он
нуждается в сострадании? Вот скажи сам, обормот: тебе разве нужно наше
сострадание? Рында нахмурился. Его матовые щеки манекена налились еле заменю
краской — на нем хорошо было бы показывать студентам, что мозгу для работы
необходим прилив крови. Но прилив- ная волна схлынула, оставив на каменистом
берегу две четкие мыслишки. — На кой мне ваше сострадание? — обиженно
сказал он. — Вас, слава Богу, ничем не хуже... А будете обзываться,
хулиганить, я вас враз доставлю куда следует. Вам за оскорбление личности
при исполнении служебных — знаете, как там вправят? Магнуст с интересом
смотрел на нас, и то, что он объединял взглядом меня с этим кретином,
означало мою крошечную победуЧя вырвался ненадолго из клинча, из его жуткого
захвата, из непереносимого противостояния грудь в грудь, один на один,
Кухонный рында возник, как случайный прохожий на пустын- ной улице, где
затевается убийство. Он стал мне враз дорог и симпатичен. — Да ты не
сердись, дурашка, я же ведь любя, а не для обиды. Ты, значит, беги на кухню
и принеси нам по-быстрому икры, осетрины, белужьего бока, маслин, овощей,
салатов, жульена, филе с грибами, мороженого, кофе. И бутылку водки...
Официант снова порозовел: приток крови принес ему весть обо мне как о
хорошем клиенте. Он торопливо записывал заказ в блокнотик. — И постарайся,
чтобы мы остались тобою довольны, — напутствовал я его, а потом повернулся
к Магнусту: — Видишь, сынок, не нужно ему сострадания. — Вижу, Чсогласился
Магнуст, а на харе его злостной было написано, что готовит он мне
какую-то ужасную подлянку, и всячески я старался оттянуть этот палящий миг
удара, хотел глубже поднырнуть, крепче окопаться в словах, заморочить,
заговорить, сбить с толку. Ч... А почему не нужно? — спросишь ты меня. От
гордости? От высокого своего сознания? От ума? А я тебе отвечу: потому ему
не нужно сострадания, что не страдает он вовсе! Это вы все за рубежами
своими выдумали про народ наш, будто он страдает. — А на самом деле он
счастлив? — вежливо спросил Магнуст. — Конечно, счастлив! Это вы дурость
себе в головы вбили, что мается тяжело наш народ без свободы. И от этого
несчастлив? А нам свободы ваши — как козе баян, как зайцу триппер! Да где ж
в мире ты сыщешь такую свободу, как у нас, — годами бездель- ничать,
воровать что ни попадя и пьянствовать каждый день! На кой, рассуди сам, нам
другая свобода?.. Знаешь, Магнустик, хотя ты и смахиваешь сильно на шпиона,
но, по близости душ наших и родству возникшему, открою тебе одну заветную
тайну, а ты уж береги ее, носи на сердце, никому не открывай... — Тогда,
пожалуйста, наклонитесь поближе и говорите отчетливее, — попросил Магнуст.
— Зачем? — не понял я. — Чтобы магнитофон, вмонтированный в центр стола,
записал лучше, — серьезно ответил бес из Топника. Ч- А! Хрен с ним! Правда
дороже! Знай, сынок: советская власть — единственная форма подлинного
русского народовластия! — Н-да? — поднял он бровь. — Сомневаюсь... — И
зря, Магнустик, сомневаешься. Ты мне верь — тебя обманывать ни к чему. Мы
— народ неплохой, чистый. Но — как дети: все дурное у чужих перенимаем. От
татар — матерщину и жестокость, от немцев табачище и неверие, от евреев --
социализм. — Я понял: всему плохому вас научили, — перебил Магнуст. — А
сами вы что? — Да ты не лезь в бутылку! — Я похлопал его по плечу. — Мы
сами — Иванушки-дурачки. Это наш национальный идеал. Заметь: не пахарь, не
воитель, не грамотей, а — веселый шаромыга, пьяница и прихлебатель Добрый и
бесшабашный... Так вот, Иванушке-дурачку импортная свобода ни на что не
годится: ее не выпьешь, не закусишь, под голову не подложишь. У нас даже
песенка была такая: лНам не надо свободы кумира... " Магнуст улыбнулся,
будто волк клыками блеснул: — Эта песенка называется лМарсельеза". Но
отказывались в ней от золотого кумира. — Может быть. Нам безразлично, не
влияет. Нам ведь эту идейку свободы ввезли, как конкистадоры в Европу --
сифилис. А нам она вовсе без надобности сроду на Руси свободы не было, и не
нужна она нам во веки веков. Мы и без нее живем припеваючи! И выпиваючи! Мы
хоть и построили свое счастье пол-кровью и пол-потом, а все равно — живем
не тужим! Ты мне верь — я это тебе как русский человек говорю! Облизал я
пересохшие губы, взглянул на Магнуста, а он сказал негромко — Я бы,
возможно, поверил вам, если бы вы действительно были русским. Ч- Вот те раз!
А кто ж, по-твоему, я? Какой нации-племени? — Вы, дорогой папа, относитесь
к советской национальности, из кагэбэшного племени. И этими словами он мне
будто в рожу харкнул. Господи, ни- когда я не слышал, чтобы в привычные
слова вкладывали столько ненависти и презрения. Но официант, кухонный рында,
бессмысленный и малоподвижный, снова выручил меня, явившись с подносом
закусок и выпивкой. Сделал я над собою усилие, засмеялся и сказал
добродушно: Ч- Ну и сказанул! У нас такой нации нет — у нас только
гражданство советское. Все перепутал. Эх ты, жопин дядя! ЧЧ Жепин дядя? --
переспросил Магнуст и засмеялся: — Дер онколь фон майн арш... Смешно. Потом
дождался, пока официант расставил тарелки, налил в рюмки водку и, глядя ему
вслед, любезно сказал: — Но я подумал, что в местоимении лты" есть
некоторая неопределенность — нельзя отличить родственную простоту отношений
от фамильярного хамства. Поэтому я прошу вас — только для простоты! --
называть меня впредь на лвы". Вам понятно? Да. Мне понятно. Чего ж
непонятного? Ой-ей-ей, тяжело бьет Господен цеп! Вроде бы ничего особенного
и не сказал он. КОНФИТЕОР — я признаю. Если судить объективно, то он
по-своему прав: и кошка на переговорах уважения хочет. Но что толку с этой
объективности? Объективность — удел людей маленьких, слабых. Там, где
начинается объективность, там кончаются власть и сила. И почувствовал я, что
нет больше желания скоморошничать, юродствовать, словоблудничать. И сил нет.
Все силы забрала серозная фасоль в груди. И германец пархатый визави, лениво
поигрывающий рюмкой. Пропади все пропадом. Устал я. Взял большую, покрытую
испариной рюмку водки и, не чокаясь, проглотил. И вкуса не почувствовал. И
тепла она мне не дала. Закусил маслиной и спросил равнодушно: — Так вам,
почтенный, что нужно? Мое согласие на выезд Майки за границу? Магнуст
поставил рюмку на стол, даже не пригубив: — Я бы не стал вас беспокоить
из-за таких пустяков. — Хорош гусь! Значит, женитьба на этой дуре для вас
пустяк? — Нет, женитьба на вашей дочери для меня не пустяк. Ваше согласие ~
это пустяк. Я и без него обойдусь. Мне нужно, чтобы вы ответили на ряд
вопросов... — Ишь ты! Не на один, не на два, а на целый ряд вопросов!
Неплохо. Ну и какие же это вопросы, например? — Например? — Магнуст достал
из кармана кожаной куртки пачку лПиира", вышиб щелчком одну сигарету,
чиркнул зажигалкой, и я смотрел зачарованно на ее тугой желтый огонек,
слушал сопливое сипение газовой струйки, и этот тихий сипящий звук
неожиданно отсек все ресторанные шумы — боевое бряцание приборов, звон
фужеров, шарканье официантов, обрывки разговоров, вялые пассажи фортепьяно,
— все погрузилось в тишину, отбитую траурной ленточкой посвиста газовой
струи из зажигалки, и в этой пугающей неподвижности воздуха прозвучал голос
Магнуста оглушительно, будто он заорал в микрофон на эстраде, заорал изо
всех сил, на весь зал. ЧА спросил он шепотом: — Почему и при каких
обстоятельствах вы приказали убить Элиэйзера Нанноса? АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. --
Нанноса? — повторил я неуверенно. — Не знаю. Я такого имени не помню... --
Да? — удивился Магнуст. — А вы постарайтесь и вспомните. Февраль 1953
года, Усольлаг, спецкомандировка Перша... И еще он губ не сомкнул, как со
дна памяти оторвалось, словно воздушный пузырь, и поплыло мне навстречу
горбоносое седобородое лицо с огромными голубыми глазами блаженного. Я даже
на миг зажмурился, чтобы отогнать это наваждение, Мираж напуганного ума, но
лицо не исчезало, а приближалось, становясь все отчетливее и яснее. И хотя я
точно знал: этот человек уже четверть века мертв — легче не становилось.
Собрался с силами и, как мог небрежно, спросил: — И много у вас еще таких
вопросов? — Много, — огрубил он. — А зачем?.. — Вам пришла пора ответить
за совершенные вами злодеяния и убийства...
ГЛАВА 13. лОТОЖДЕСТВЛЕНИЕ"
И лопнула с хрустом фасолина в груди, разлетелась по мне страхом и
ядом, как раздавленный ртутный наконечник термометра, — едкими неуловимыми
брызгами, скользкими, текучими катышками отравы. Дьявольская дробь на
человечью дичь. Сумасшедший тир, в котором из-за мишеней прицельно бьют по
ничего не подозревающим стрелкам. Пошлое слово, чужое и старое — дуэль.
Нелепость стрельбы в обе стороны. Это называется — встречный бой. А мы так
не договаривались. Нет, нет! Мы об этом не договаривались! Мир давно признал
и согласился со стрельбой только в одном направлении, в одну сторону, с
красотой и упорядоченным азартом тировой меткости, с четким разделением на
стрелков и мишени. Мишени созданы для того. чтобы в них били, а не для того,
чтобы палить по стрелкам. Дело ведь не во мне. И не в Элиэйзере Нанносе. И
не в Магнусте. Есть силы побольше воли одного человека. Или целого
поколения. Реки не текут вспять. И, вырвавшись из тишины и отчужденности, в
которые он вверг меня, проклятый еврюга, продравшись на свободу ресторанного
гама, в живой сегодняшний мир сорящих, чавкающих, бормочущих вокруг нас
людей, я сказал почти спокойно: — Вы, уважаемый мой зятек, дорогой мой
Магнуст Теодорович, хотите повернуть время назад. А это невозможно. — Да,
— кивнул он, внимательно рассматривая слоистые синие завитки дыма от
сигареты. — Если воспринимать время, как поток, как реку... Этот еврейский
потрох читал мои мысли. — Безусловно, удобная философия, — сказал он
лениво. — Тем более что для вас время не просто текущая вода, а подземная
река Лета. Попил из нее — и навсегда забыл прошлое... — Ну, конечно, песня
знакомая: мы, мол, дикие, мы — Иваны, не помнящие родства... Одни вы все
помните! — Да, стараемся. И помним... — Как же, помните! У вас не время, а
немецко-еврейская арифметика: партицип цвай минус футурм айнс равняется
презенз! Магнуст усмехнулся: — Может быть. Только не минус, а плюс. Наше
время — это океан, в котором прошлое, будущее и настоящее слиты воедино. Мы
ощущаем страх дедов и боль внуков. — Вот и хорошо! — обрадовался я. --
Женишься, даст Бог, на Майке, может, через внуков и мою боль, мои страдания
поймешь. Он покачал головой твердо, неумолимо: — Право на страдание надо
заслужить. — А я, выходит, не имею права на страдание? Мне, по вашему
еврейскому прейскуранту, боль и мука не полагаются? Он долго смотрел на
меня, будто торгаш в подсобке, прикидывающий — можно выдать дефицитные
деликатесы или отпустить их более заслуженному товарищу. И недотянул я,
видно, малость. ЧЧ Вы просто не знаете, что такое страдание... — Да где уж
нам, с суконным рылом в вашем калашном ряду мацы купить! Это ведь только вы,
избранный народ, всю мировую боль выстрадали! — Выстрадали, — согласился
он серьезно. — Вот, ядрить тебя в душу, все-таки удивительные вы людишки --
~ евреи! Мировая боль! А другие что, не страдают? Или боли не чуют? Или
просто вам на других плевать? А? Не-ет, вся наша мировая боль в том, что
если еврея в Сморгони грыжа давит, то ему кажется, будто мир рухнул.
Всемирное нахальство в вас, а не мировое страдание! Он не разозлился, не
заорал, а только опустил голову, долго молчал, и, когда снова взглянул мне в
лицо, в глазах его стыла тоска. — Я сказал вам: вы не знаете, что такое
страдание. И что такое время. И не знаете, что страдание — это память о
времени. Страдание так же едино, как время — вчерашнее, сегодняшнее и
предчувствие завтрашнего. Так ощущал время Элиэйзер Наннос, которого вы
убили... Не убивал я его! АУДИ. ВИДЕ, СИЛЕ Я метался, бился, рвался из его
рук, пытаясь вынырнуть на поверхность дня сегодняшнего, вернуться в надежный
мир настоящего, глотнуть родниково-чистый смрад ресторанного зала, а он,
подлюга, еврейское отродье, крапивное семя, заталкивал меня снова в
безвоздушность воспоминаний, волок меня в глубину исчезнувшего прошлого,
топил в стылой воде океана времени, где ждали меня их муки вчерашние, боль
сегодняшняя и отмщение завтрашнее. Я сопротивлялся. Я не хотел. Я не хотел.
Я не хочу! Не хочу и не могу! Я не могу отвечать за всех! — Нанноса убил
Лютостанский... Лютостанский. Владислав Ипполитович. Откуда ты взялся,
гнойный полячишка? Двадцать лет назад ты исчез в закоулках моей памяти,
сгинул, растворился в джунглях моих нейронов. На необитаемом острове моего
бушующего мира ты должен был умереть от истощения небытия, истаять от
непереносимой жажды забвения. А ты, оказывается, жил там целехонький,
одинокий и невредимый, как Робинзон Крузо. И выскочил из серой тьмы
беспамятства так же внезапно, как появился когда-то у меня в кабинете. Тебя
привел Минька Рюмин. И сказал мне приказно: — Надо человека использовать.
Большого ума и грамотности товарищ... У товарища большого ума и грамотности
не было возраста — то ли года двадцать три, то ли лет пятьдесят семь.
Бесплотный, длинный, белый, как ботва проросшего в темноте картофеля. На
пальцах у него был маникюр, щеки слегка припудрены. И водянистые глаза,
сияющие влюбленностью в Миньку. И в меня. Несоразмерно большие светлые
глаза, излишне, ненужно огромные на таком незначительном лице — как у
саранчи. Минька многозначительно усмехнулся и ушел. Я знал естественную
потребность Миньки Рюмина Чкак и всех ничтожеств — собирать вокруг себя
всякую шваль и погань и, протежируя им, возвышаться в их почитании и
благодарности. И потому не допускал я их к своим делам на пушечный выстрел.
И собрался с порога завернуть его находку. Аз грешен. И я не всеведущ.
Ошибся я в Лютостанском. Не оценил с первого взгляда удивительного
Владислава Ипполитовича. Он действительно был находкой, настоящей. — Ты
откуда взялся, большого ума товарищ? — спросил я, без интереса рассматривая
этого поношенного, выстиранного и после химчистки отглаженного старшего
лейтенанта. — Из бюро пропусков, Павел Егорович, — с костяным хрус- том,
но очень быстро распрямился он. — Из бюро пропусков? — удивился я. — А
что ты там делаешь? — Видите ли, Павел Егорович, бюро пропусков находится в
ведении Канцелярии Главного управления кадров, так сказать, подразделение
товарища Свинилупова, заместителя министра... — Что ты мне всю эту херню
несешь! — возмутился я. — Без тебя знаю, кто находится в ведении
замминистра Свинилупова. Короче! — Извините, пожалуйста, Павел Егорович,
это я от волнения, от желания все лучше объяснить. Мне же у вас работать...
Ч Ну, это мы еще посмотрим, насчет работы. И как же ты свой ум и грамотность
в бюро пропусков проявил? — Простите за нескромность, но считается, что у
меня лучший почерк в министерстве. Некоторые говорят — что во всем
Советском Союзе. Я выписываю удостоверения работникам Центрального аппарата.
Извольте взглянуть на свою книжечку — убедитесь, пожалуйста, сами... Полный
идиотизм! Я и не думал никогда, что где-то сидит вот эдакий червь для
подобного дела. Но из любопытства выта- щил из кармана свою сафьяновую
вишневого цвета ксиву с золотым гербом и тиснением лМГБ СССР". Внутри, на
розовато-алой гербовой бумаге, залитой пластмассовой пленкой, — моя
фотография и неправдоподобно правильными буквами, удивительно ровными,
округло-плавными, текучими, записано: лПодполковник Хваткин Павел Егорович
состоит в должности старшего оперуполномоченного по особо важным
поручениям". И ниже: лВладельцу удостоверения разрешается ношение и
применение огнестрельного оружия. МИНИСТР ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР
ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИК... " И размашистая подпись малограмотного весельчака
Виктор Семеныча — лАба-к-у-м-о-в". ЧЧ Ну, и что ты у меня собираешься
переписывать своим замечательным почерком? — спросил я. — Что прикажете,
но дело не в этом... — Лютостанский сделал паузу, глубоко вздохнул, и его
выпирающие на лоб водянистые глаза загорелись фанатическим радостным светом.
— Я все знаю про евреев? — == В каком смысле? — спросил я осторожно,
соображая, что Минька уже объяснил этому ненормальному, чем я сейчас
занимаюсь. — Во всех смыслах! — горячо сказал Лютостанский. — Я про них
все знаю. Историю их грязную, религию их ненавистническую, нравы их злобные,
обычаи людоедские, традиции проклятые, характер их ядовитый и планы
зловещие... Я недоверчиво засмеялся, а он бросился ко мне, руки в мольбе
протянул, лицо его тряслось, а глаза полыхали: — Павел Егорович! Товарищ
подполковник! Дорогой вы мои! Вы мне только поверьте! И в работе посмотрите!
Убедитесь тогда сами, чего я стою! Я ведь тут, в кабинете, жить буду! Нет у
меня семьи, детей нет — отвлекаться не на что! Всего себя делу отдам,
только поверьте мне... Я видел, что если откажу, с ним случится настоящая
истерика. Давно уже я в нашей Конторе таких искренних энтузиастов не
встречал. — А чем тебе так евреи досадили? — полюбопытствовал я. — Мне?
Мне лично? — Да, тебе лично. — А вам, Павел Егорович? А всему русскому
народу? А всечеловеческому миру? Они же погибели нашей хотят, царство
иудейское всемирное мечтают установить! Сперма дьявола, впрыснутая в лоно
людское! Мы, большевики, конечно, люди неверующие, но ведь то, что они
Христа распяли, — это же факт! Сатанинская порода, всем людям на земле
чужая... Он меня убедил. Он мне показался. Я оставил его у себя. Он мне
понадобится сейчас, а главная роль, которую я ему определил, должна быть
исполнена в будущем. Я дал ему ответственную, высокую самоотверженную роль
невозвращающегося кочегара. Кочегара, который в упоении топки котлов
останется внизу. Вместо меня. Когда я замечу, что смена вахты близка и мне
надо подниматься наверх. Лютостанский остался. И все, что обещал мне,
выполнил. Адское пламя, бушевавшее в его груди, он, не расплескав ни капли,
вложил в дело. Он был или педик, или импотент — во всяком случае, я ни разу
не слышал, чтобы он даже по телефону разговаривал с бабой. Не знаю, когда и
где он отдыхал: всегда его можно было застать в Конторе. Три страсти владели
его сумрачной ду- шой — ненависть к евреям, почтение к каллиграфии и любовь
к цветам. И все три страсти он удовлетворял на работе. Выделенный ему
кабинет был полон цветов: круглый год в нем дымились гроздья флоксов,
наливались фиолетом сочные купы сирени и рдели нежнейшие полураскрытые
бутоны роз. Он дарил- свои цветы мне, но я их выкидывал. А Лютостанский
делал снова. Его цветы были из бумаги. Из разноцветных листиков бумаги
писчей, чертежной, бархатной, папиросной. С удивительными бы- стротой и
ловкостью, безупречно точно он вырезал лепестки, на- саживал на проволочки,
подклеивал, подкрашивал акварельной красочкой, складывал букеты,
поразительно похожие на живые. Особенно охотно он занимался этим во время
допросов. А может быть, другого времени у него не оставалось. Задаст вопрос,
а сам ножницами быстро-быстро цыкает, на сложном изгибе лепестка от усердия
губу прикусываег, дождется ответа надлежащего, и своим художественным
букворисовальным почерком запишет в протокол. А вопросы все продуманные,
ловкие, изощренные, с капканами, ловушками и силками, с яростным желанием
затолкать ответчика в яму не грубым пинком, а красиво, художественно
погружая его в муку, во тьму. ... Цветы, портрет Берии в маршальской форме
на стене и собственноручно изготовленный нечеловечески красивыми буквами
транспарантик над столом: лУ НАСТОЯЩЕГО ЧЕКИСТА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ХОЛОДНАЯ ГОЛОВА.
ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ И ЧИСТЫЕ РУКИ Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКИЙ". И всегда он толокся среди
сотрудников — вежливый, услужливый, доброжелательный. Весь отдел был ему
сколько-нибудь должен: все занимали у него деньги, потому что зарплату ему
было тратить не на что. И некогда. А еще он был шутник. Не весельчак, а
прибаутчик. Он знал массу поговорок, и очень скоро после его прихода мы все
стали пользоваться накопленной им народной мудростью, его бесчисленными
пословицами и присловьями — несколько однообраз- ными, но смешными и
верными. Еще при первой встрече он мне сказал: Ч- Нет веры евреям. Даже
коммунистов-евреев мы должны рассматривать вроде выкрестов. А жид крещеный,
что конь леченый, что вор прощеный, что недруг замиренный... И повторял без
устали: — На всякого мирянина — двадцать два жидовина! Грозил строго
пальцем бывшему знаменитому педагогу, а ныне вредителю Гусятинеру: — Не
касайтесь, черти, к дворянам, а жиды — к самарянам... Сочувственно качал
головой, глядя на умирающего от голода генерала Исаака Франкфурта: — Жид,
как свинья. — и от сытости стонет. Стыдил. совестил консула в Сан-Франциско
Альтмана, завербованного японской разведкой. — Жид, как воробей, — где
сел, там и поел... Мордовал свирепо уполномоченного по Новосибирской области
полковника госбезопасности Берензона, приговаривал яростно: — Жид, как ржа,
— и железо прогрызет! А я, проходя по кабинетам, все чаще слышал, как наши
следователи и оперы орали на своих клиентов: — Гони жида голодом, не
поможет Ч- молотом! Ч- Жид в деле — как пиявка на теле. — Жид да поляк --
чертов кулак... Ч- Жид, как пес, — от жадности собственных блох сожрет! И
Минька Рюмин, тыча мясницкий крутой кулак в нюх обезумевшему от ужаса
академику медицины Моисею Когану, шипел: — Правду народ наш говорит: жид от
счастья скачет, значит, мужик плачет... А Виктор Семеныч наш, незабвенной
памяти министр и руководитель, эпически заметил: — Не мы придумали Ч- люди
веками в душе выносили: жиду, как зверю, — ~ нет веры... И Лаврентий
Павлович Берия, наш генеральный шеф и предстоятель перед лицом Пахановым, на
установочном совещании сформулировал задачу окончательно: — Товарищ Сталин
рассказал мнэ вчера, что еще в молодости, в ссылке, говорили ему нэ один раз
простые люди мудрость отцов: нэт рибы бэз кости, а еврэя бэз злости... Я
сразу догадался, что это Лютостанский еще в начале века, в туруханской
ссылке, поведал Великому Пахану мудрость отцов. И оценил его в полной мере
— насколько можно оценить такого воистину бесценного сотрудника. Делу
радикального решения еврейского вопроса он был предан беззаветно: без Завета
Ветхого, без Завета Нового, без всей этой псевдомилосердной, как бы
добренькой чепухи. Минька Рюмин, я и Лютостапский превратились в мощное всесильное
триединство, где я был холодной головой, Лютостанский — пламенным
сердцем, а Минька — могучими чистыми руками. И дела я теперь вел только
вместе с Лютостанским. Где уж мне было записать протокол допроса таким
неповторимо красивым почерком! Можно сказать, лучшим во всем министерстве
или даже во всей стране! И подписью своей я старался не снижать, не портить
художественного впечатления от этих замечательных документов, где кошмар и
ужас содеянных изменниками злодеяний фиксировался навек букворисональным
способом. Чего мне было соваться со своей куриной подписью в эти скрижали
законного возмезд
...Закладка в соц.сетях