Жанр: Детектив
Умножающий печали. Райский сад дьявола.
...делились. Похоже, навсегда. Мы уже давно чужие.
Я положил трубку аккуратно на диван — она гулко бурчала, подпрыгивала от
Иркиной ленивой равнодушной ярости, а сам пошел к буфету, налил виски в толстый
стакан, бросил пару кусочков льда, отрезал себе половинку лимона, прихлебнул,
закусил и покорно вернулся на место телефонной экзекуции. Сейчас главное — не
мешать ей укрепиться в роли безвинной жертвы, выходящей горестно и достойно из
жизненной катастрофы, в которую она ввергнута моим бытовым идиотизмом и
патологической похотливостью. Страдательный залог.
Вообще-то я и сейчас к ней хорошо отношусь. Она неплохая, веселая баба.
Чужая. Хорошо бы, конечно, предложить ей остаться друзьями. Это ведь
действительно замечательно — и дальше дружить с неплохой, веселой, чужой
бабенкой, с которой у тебя есть сын. Только предлагать боязно — убьет! Сейчас,
по ее нехитрой драматургии свары, мы не должны оставаться друзьями, а обязаны
расставаться врагами. Как можно не быть врагами — с вероломным гадом, сломавшим
ее жизнь и предавшим пожизненный патриотический долг!
Трубка буркотела, подзванивала от обиды, тихонько ползала по дивану. А я
сосал вискаря, закусывал ослепительно кислым лимоном и думал о том, как быстро
промелькнула наша общая жизнь.
Потом трубка замолкла, я быстро схватил ее в руки и печально сказал:
— Да-а...
— Что
да
? Что ты молчишь как замороженный?
— А что я тебе могу сказать?
— Естественно! Ему и сказать нечего! Но запомни одно - так не будет,
чтобы у тебя все было хорошо, а у меня все плохо.
Я сказал как можно мягче:
— Ира, у меня вовсе не все так хорошо, а у тебя не все так плохо...
— Замолчи!.. — Трубка звенела пронзительно, как электропила. Я осторожно
устроил ее на диванную подушку и вновь отправился за выпивкой. Главное, чтобы
телефон не разлетелся вдребезги от ее крика — она мне этого никогда не простит
скажет, что я назло разбил трубку.
Не стоит сейчас ее сердить.
На языке оседала нежная гарь кукурузного самогона, бился телефон, как
припадочный, я рассматривал через окно грустную закатную полуду неба и
вспоминал, как много лет назад подобрал свою любимую в ломбарде. На Пушкинской.
Она там серебряные ложки сдавала. А я там высматривал подружку вора Леши
Коломенцева — долговязую хипешницу Таньку по прозвищу Коломенцева Верста. В
длинной очереди перемогающихся в нищете граждан Таньку я не нашел, а углядел
свою нареченную, суженую мне на небесах акварельно-прозрачную подругу, похожую
на литовскую студентку-отличницу.
В уличной кадрежке первое дело — сразу ярко заявить себя как человека
могущественного. В те поры на моей территории бушевала подпольная книжная
толкучка, все
жучки
— букеры были под контролем, и я сказал небрежно Ирке,
что достану ей за номинал, за два рубля, Мандельштама.
— О-о, оба-а-ажаю! — сказала она.
Я предложил после ломбарда пойти в пивной бар неподалеку — там нас угостят
свежим пивом и креветками.
— О-о, оба-а-жаю! — сказала она.
Потом мы пили холодное бархатное пиво, прикладываясь к бутылке
андроповской водки
Экстра
, именуемой трудящимися из-за безобразной этикетки
Коленвал
, — это мне в виде мелкой взятки прислала художественный руководитель
пивной Гинда Михайловна, которую мы из уважения называли Гнидой Михалной. А я
объяснял Ирке, что, несмотря на службу в ментовке, я — интеллигент, либерал и
демократ, и чем больше будет таких людей в силах правопорядка, тем скорее
победит демократия. При этих словах Ирка говорила:
— О-о, об-а-а-ажаю!
Потом мы пошли пешком по бульварам ко мне домой на улицу Воровского, я
непрерывно вещал какую-то возвышенную мракобесную чепуху, и все ее реплики и
реакции в разговоре были похожи на вопли страсти в коитусе. — О-о!.. А-а-а!..
Ой-ей-ей! — говорила она. И я был страшно горд, что знаю так много мудреного, а
она такая умная, что все это понимает.
Потом пришли домой и, не говоря ни слова, мгновенно рухнули в койку, и тут
выяснилось, что мы действительно замечательно понимаем друг друга. Хотя бы
потому, что свое
о-о!.. а-а-а!.. ой-ей-ей!
мы орали хором.
Ложки все-таки пропали в ломбарде. Ирка отдала мне квитанцию и поручила их
выкупить. Ну а я, естественно, забыл. В ответ на мои вялые объяснения, что,
мол, с одной стороны, сильно закрутился по службе, а с другой стороны,
серебряные чайные ложечки — вещь мелкобуржуазная и не монтируется с нашим
мироощущением интеллигентов и либералов, Ирка показала мне на экран телевизора.
Там что-то судьбоносное вещал академик Лихачев, которого в те поры стали
таскать по всем телеканалам как хоругвь. Наверное, из-за того, что рекламы
прокладок и
сникерсов
на телике еще не существовало.
— Интеллигент, наверное, тебя не менее, — сказала бесконечно печально моя
нежно возлюбленная и единосущная. — Он, по-твоему, варенье к чаю пальцем
ковыряет?
Я замешкался, потому что к соревнованию со стареньким академиком, можно
сказать, совестью нации, был не готов, и жена, покачав головой, подвела итог:
— Дурак ты, Сережа...
И звучало это не зло, а горестно. Окончательный диагноз.
На этих забытых в ломбарде ложках я полностью утратил семейный авторитет,
и ничто за долгие годы прожитой вместе жизни не могло разубедить Ирину, что я
не бессмысленный растеряха и недалекий фраер.
Мой отец, умный, злой, пьющий мужчина, сказал мне как-то недавно:
— Ты с ней так долго живешь, потому что не любишь... И не любил никогда...
— Не понял? — переспросил я.
— А чего тут понимать? Если бы любил — убил бы к черту...
Я глотнул янтарной жгучей выпивки, взял трубку, дымящуюся от гнева.
Глупость какая! Ведь вся ее ярость из-за того что я первым сказал — ухожу! И
лишил ее возможности крикнуть:
Ты мне больше не муж, ты мне надоел, недотепа!
Мы просто давно равнодушно устали друг от друга.
— Ира, я съехал из дома, — сказал я. — Ключи у тебя есть можешь
возвращаться в любое время...
Она помолчала некоторое время, будто пробуя мои слова на вкус, потом
сказала:
— А я и не собираюсь уезжать из Лиона...
— Что ты имеешь в виду? — удивился я.
— Я устроилась на работу...
— Ты? — обескураженно спросил я.
— Я! — с вызовом крикнула Ирина. — Менеджером в одну российско-французскую
фирму!.. Агентом по продажам...
— Исполать! Поздравляю! А они знают, что я сотрудник Интерпола?
Она вздохнула — не то злорадно, не то огорченно:
— Сережа, ты больше не сотрудник Интерпола...
— Да, ты права... Я теперь частное лицо...
— Слушай, частное лицо, может так случиться, что я здесь задержусь. Ты
ведь не претендуешь на часть нашей квартиры? — спросила она осторожно.
— Нет, не претендую. А что? Что ты имеешь в виду?
— Я хочу, чтобы Вася окончил лицей здесь, мне понадобятся деньги. Ты
сможешь хорошо продать нашу квартиру и переслать мне деньги?
— Я постараюсь...
— Постарайся, Сережа, для семьи хоть в чем-то... И деньги обеспечь
надежно... Чтобы не пропали... Чтобы с ними ничего не случилось...
— Ира, я обещаю тебе не забывать ложки в ломбарде, — сказал я с искренним,
но запоздалым раскаянием и подумал о том, что прослушивающий мой телефон опер
уверен — все эти
ломбарды
,
ложки
являются нехитрым шифром и обозначают
что-то невероятно секретное. И наверняка очень ценное. — Я вместе с деньгами
пришлю тебе серебряные ложки. Я их где-нибудь найду, как-нибудь выкуплю...
Знаешь, я поздно сообразил, что ложки — важная в жизни штука... Я ими,
забытыми, потерянными, так долго хлебал...
— Сережа, похлебка была пустая... Не бери в голову... Ты ведь теперь
свободен... И бросила трубку.
Упал — отжался. Уснул засветло, очнулся — густой вечерний сумрак. Лена
сидит на ковре рядом с диваном, смотрит мне в лицо, улыбается. Проснулся совсем
и понял, что очень устал.
— На закате спать вредно, — сказала Лена. — Голова будет болеть...
— Чему там болеть? Лица кавказской национальности утверждают, что там
кость...
— Наверное, — засмеялась она. — У тебя там драгоценная, слоновая кость...
Покрыта тайными хитрыми письменами... Как дела?
— Недостоверно прекрасны. Боязно, что сглазят. Я теперь свободен...
— В каком смысле? — осторожно спросила Лена.
— Во всех. — Я сел на диване, обнял ее за плечи. — Вольную получил, купчая
крепость сожжена, я теперь вольноотпущенник без надела...
— От кого вольную? — уточняла моя любимая. — Ты что, уволился?
— Вчистую! От всех! Хочешь посмотреть на отвязанного?
— Слушай, отвязанный, — засмеялась Лена, — я надеюсь, что ты хоть одну
привязанность сохранил...
Я покачал головой:
— Нет, любимая. Ты не привязанность. Ты — моя порочная, дурная, тайная
страсть...
— Не пугай! Экий маркиз де Сад сыскался! — Легла рядом со мной на диван и
стала быстро, сладко, щекочуще целовать. А я в полузабытьи бормотал:
— Ты — моя зависимость! Как наркота, как ширево! Как пьянь, как курево...
— Поискать нарколога? — грустно усмехалась Лена и шептала, подсмеивалась:
— Закодируем тебя — станешь как новенький, стерильный... Забудешь меня, все
проблемы решатся, все станет легко и просто...
Мне уже никогда не будет легко. А просто сейчас даже у кошечек не выходит.
Не хочу открывать глаза, хочу жить в маре, соблазне, в неподвижном сладком
туманном дурмане. В хитиновой скорлупе. Закуклился.
Любимая, я — потерявшийся в толчее людской ярмарки мальчонка. Обними меня,
прижми крепче, утешь — пусть раскачает нас волна волшебной соединенности на
старом, скрипяще-поющем под нами диване, который ты со смехом называешь
скрипкой
. Хочу жить в беспамятстве. С тобой.
И лоно твое — перламутрово-розовое, в мягких складках, с таинственной
глубиной, как тропическая раковина каури.
Женщины делают гибкое змеиное движение задницей — вперед-назад, с боку на
бок — вдевая себя в трусики. Занавес опускается, представление кончается.
Объявляется антракт.
— Я еду в командировку... — сказала Лена. Разнеженный, расслабленный,
демобилизованный, я спросил беспечно:
— Когда?
— Послезавтра!.. — крикнула она из кухни.
- Куда?
— В Нью-Йорк... — Гремели кастрюльки на плите. Так! Уже интересно. Сегодня
было много интересных новостей.
— Надолго?
— Месяцев на шесть... Может, на год... — Конец фразы отрезала шипящая
струя воды в мойке.
Ага, неплохо! Как там поется? И бился синий свет в окне, как жилочка на
шее. Надо сохранить лицо. Как говорит Лена — мент с человеческим лицом.
Любопытно, как мы все всегда во всем врем друг другу. Наверное, невозможно
говорить правду. Какой дурак сказал — прост, как правда? Правда — штука
невыносимо сложная. Только во лжи есть мягкая гармония искусства. Правда — это
злой хаос жизни.
— Что ты молчишь? — Лена стояла в дверях и смотрела на меня
сердито-шкодливо.
Ну вот — на колу мочало, начинай сначала.
— А что я могу сказать? — развел я руками. — Поздравляю! Я рад за тебя!
Счастливого пути... Удачного взлета, мягкой посадки, семь футов под килем...
Добро пожаловать! Ю ар велком в город Большого Яблока...
— Ну чего ты юродничаешь, Сережка? —"Жалобно спросила Лена. — Ты
понимаешь, что от таких поручений не отказываются?
— Понимаю, — кивнул я покорно. — А что ты там будешь делать? Столько
времени?
— Стажировка в
Фёрст рипабликен Нью-Йорк бэнк
, — ответила Лена, и голос
ее звенел. — Если я пройду ее, меня назначат директором операций по Восточной
Европе...
— Ты пройдешь ее с блеском, я в тебя верю. Операции с Россией входят в
Восточную Европу? — спросил я на всякий. случай.
— Естественно!
— Это мой друг Серебровский договорился? Там, в нью-йоркском банке?
— Да, конечно. — Она помолчала миг и спросила осторожно: — Сережечка, ты
недоволен всем этим?
— Как тебе сказать? Я озадачен...
Лена обняла меня крепко и быстро зашептала:
— Серега, не дуйся! Поехали вместе! Никогда такой возможности больше не
будет! Ничто не держит, денег нам хватит, там у тебя и будет воля от всего!
Тебе сейчас нужна пауза, ты там передохнешь, осмотришься, примешь решение — как
жить дальше! Поехали, дорогой мой мент с человеческим лицом! Не рассусоливай,
не копайся в себе, не прицеливайся в других — просто взяли и поехали! Тебе же
хорошо со мной?
— Мне очень хорошо с тобой, — сказал я чистую правду. И спросил: — Тебе
предложил это Серебровский?
Глаза у нее заиндевели, Лена отодвинулась от меня:
— Снова те же разговоры? Ты ведь знаешь — я не сдаю тебя.
— Я надеюсь. Теперь это уже вопрос нашей общей безопасности...
— Что ты хочешь сказать?
— Ничего, я хочу спросить — Когда он тебе сделал это предложение?
— Сегодня... Часа в четыре... А что?
— Нет, ничего... Все нормально...
Хорошо у них работает связь. Шустро. Мой друг Санька Серебровский, по
прозвищу Хитрый Пес, знал о том, что я абсолютно свободный отставной козы
барабанщик, еще до того как мой рапорт об увольнении прошел священный
бюрократический круг документооборота. И сделал своей подчиненной Лене
Остроумовой, моей любимой подруге, предложение, которое отклонить нельзя. И
очень не хочется.
Лена не понимает, что он не с ней разговаривал. Это он со мной говорил. Он
объяснял мне, чтобы я тут не отсвечивал. Не мешал, не болтался под ногами, не
бубнил лишнего. А может, зря я на него так? Может, опасается, чтобы мне по
головушке из слоновой кости в подъезде вечерней порой ломом не настучали?
— Если ты против, я не поеду, — срывающимся голосом сказала Лена.
— Упаси Господи! Никогда! Я — только за!
— Сердишься?
— Нет, не сержусь... Грущу маленько...
— Серега, не поедешь?
— Нет... — помотал я головой. — День отъезда — день приезда считается за
один день...
— Ты о чем?
— Ты — уезжаешь, я —доехал... Сегодня — День свободы...
Сутки — тьма, нестерпимый свет, снова ночь — подмигнули, как фотовспышка.
Пора прощаться.
— Я тебя отвезу в аэропорт?
— Нет, Сереженька, не нужно. — Лена гладила меня ладошками по щекам. — К
восьми утра придет машина из офиса... Я ведь теперь руководящий кадр — мне
полагается...
— Хорошо, здесь попрощаемся, — согласился я. — Долгие проводы — лишние
слезы...
— Долгие проводы — горше печаль, — вздохнула она. — Слезы? А ты помнишь,
когда последний раз плакал?
— Помню...
— Расскажешь?
Я подумал и медленно сказал:
- Я тебе напишу об этом...
— В письме? — удивилась Лена.
— Нет, я не знаю, как тебе сказать... В последнее время у меня было много
свободного времени, я долго и сильно, как Чапай, думал, пока не додумался до
очередной глупости...
— Расскажи, расскажи, расскажи! — возбудилась Лена.
— Вся моя прошлая жизнь состояла из непрерывного действия, из бесконечного
ряда каких-то очень крутых поступков.
Не то чтобы я совсем уж не нагружал свое серое вещество, но каждый
поступок был сопряжен с огромным риском и требовал предельной сосредоточенности
на каких-то локальных обстоятельствах и ситуациях... Понимаешь?
— Понимаю! Да говори ты, говори! Не тяни!..
— Ну, представь себе — бездна невероятных событий, фантастических встреч,
нечеловеческих прыжков и ужимок — и ни одной мысли о жизни! Одни оперативные
комбинации и агентурные разработки! Некогда было подумать о жизни! А ведь моя
жизнь — тоже определенного рода урок. Может быть, отрицательный урок. Вообще
моя память — это еще не распечатанный сундук аббата Фариа...
— Ты решил стать графом Монте-Кристо? — осторожно спросила Лена. — Ты
хочешь отомстить?
— Нет... Не думаю... Не знаю... Сначала мне надо все вспомнить,
рассортировать и выстроить долгую цепь... Я должен рассказать это все себе
самому... Наверное, записать...
Лена посмотрела на меня, как на тяжелобольного.
— Да-да, наверное... — Быстро, успокаивающе поцеловала и сказала: —
Сержик, ключи от машины и квартиры — на кухонном столе. Не забывай только за
телефон платить — отключат...
Я держал ее в объятиях, мою теплую, живую, уже ушедшую, и меня судорогой
ломала мука немоты, невозможности ничего объяснить ей, предупредить об
опасности, предостеречь — она сейчас ничего не услышит. Она не поверит, что
предложение моего друга-олигарха отклонить можно, что это заманчивое поручение
отклонить нужно. Она сейчас не помнит, что Хитрый Пес общается с людьми на
вздохе интереса — выдохнув, он навсегда забывает о них.
Но пытаться разубедить ее сейчас бесполезно. Как говорит мой старый мудрый
друг Гордон Марк Александрович — молодые не воспринимают опыт старших изустно,
их учат только собственные синяки и шишки. Не очень свежая идея, но от моего
бессилия еще более щемяще-грустная.
Может быть, это называется душеизнурение?
Что-то многовато у меня сегодня свободы стало!
И сказал ей, как только мог мягко:
— Подруга дорогая, спрячь ключи... Мне некуда ездить на машине... А из
твоей квартиры мы утром уйдем вместе...
— Подожди, а где ты будешь жить это время?
— Я крупный домовладелец — у меня есть комната мамы, — засмеялся я.
— В коммуналке? — потряслась Лена.
— Зато какой!
Видок у моего нового жилища был вполне горестный. Он руинировался.
Отвратительное зрелище трущобизации и распада. Вполне марксистская эволюция из
былого великолепия в мерзость текущего запустения. Нормальный переход дворцов,
которым была объявлена война когда-то, в трущобы якобы мирных хижин.
Этот дом в самом центре Москвы на Поварской улице — задолго до того, как
ее стали именовать улицей Воровского, а потом снова переименовали в Поварскую —
был самым шикарным доходным домом старой столицы. Шесть этажей роскошных
квартир под пятиметровыми потолками с расписными и наборными плафонами, мрамор,
бронза, камины, узорный паркет, коридоры с пилястрами и колоннами, фацетованные
стекла в просторных эркерах и бемские зеркала.
В громадной квартире на втором этаже жили родители моей мамы, то есть мои
дед с бабкой. Жили они в гостиной московского городского головы Челнокова. Ну,
естественно, не то чтобы московский мэр — должностной предтеча Юрия Михайловича
Лужкова — обратился к моим вполне пролетарским бабушке и деду с униженной
просьбой маленько пожить у него. Так сказать, погостить в его гостиной чуток, в
смысле — несколько лет, а точнее говоря, трем поколениям.
Они были подселенцы, живое воплощение свершившейся народной мечты о том,
что революция покончит с богатыми. Насчет бедных не уточнялось, а было сообщено
как-то неопределенно — кто был ничем, тот станет всем. Ну, всем, положим, мои
дед с бабкой не стали, а роскошную комнату в буржуйской квартире по случаю
жилищного уплотнения градоначальника словили. Еще с шестью другими
семьями-подселенцами.
Думаю, что и Лужков, несмотря на очевидный демократизм и гостеприимность,
в такой милой коммунальной квартирке жить бы не захотел, а уж про буржуаза
Челнокова и говорить-то нечего — свалил в эмиграцию как наскипидаренный.
И память о нем там, за бугром, иссякла. Бывшему мэру повезло — он был не
хозяин квартиры, а наниматель, иначе говоря, ответственный квартиросъемщик.
Свалил с занимаемой жилплощади и был таков.
А вот предание о настоящем хозяине дома сохранилось — благодаря
литературе. Точнее говоря —
Двенадцати стульям
. Есть там такой смешной
персонаж, Авессалом Владимирович Изнуренков — веселый нищий эстрадный автор,
который бесперечь хлопает себя по жирным ляжкам, приговаривая:
Высокий класс!
Это и был хозяин замечательного дома на Поварской улице, и списали его
сатирики с реального человека по фамилии Гучков. Не министра Временного
правительства, богача и заводчика, конечно, а нищего пьющего бесшабашного
бездельника, острослова и анекдотчика, предводителя богемной голи перекатной,
картежника, обжоры и бабника. Проживался игрой на ипподроме и продажей скетчей
для куплетистов. И за невозврат своевременно долгов бывал неоднократно бит.
1 августа 1914 года в жизни Гучкова произошло два скорбных события. Россия
вступила в мировую войну, из которой, похоже, не хочет вылезти до сих пор. И
это событие встревожило и напугало Гучкова до крайности, поскольку представить
себя с грыжей, скаткой и винтовкой Мосина в маршевой колонне он не мог, и
призыв защитить свою родину вызвал у него испуганно-гневный крик:
За что? Что
я такого сделал? Почему? Почему я должен идти защищать свою родину? Лучше жить
совершенно живым дезертиром, чем умереть абсолютно павшим героем!
В силу
политической малограмотности Гучков еще не знал, что его ощущение полностью
совпадает с позицией Владимира Ильича Ульянова (Ленина), и он, таким образом,
является интуитивным большевиком и нравственным соучастником предстоящей
революции.
А второе скорбное событие повергло его неописуемый восторг и погрузило в
пучину бездонного ликования.
Умерла его тетя; Нет, нет, не то чтобы Гучков был такой злодей и страстно
ненавидел свою единственную престарелую родственницу. Если честно сказать, он
ее и видел-то несколько раз в жизни. Давно. И плохо представлял, как она, карга
старая, выглядит. Просто бабка стеснялась поведения и репутации своего
племянника и никогда не принимала его. А ведь был ей, тетечке незабвенной, знак
свыше, предначертание можно сказать, судьбы, а она, дура тугоухая, то ли от
древности, то ли от душевной дремучести не услышала, — фамилия ей была
Племянникова.
Вот и почила в бозе в этот скорбный для всего народа день дорогая
тетенька, купчиха первой гильдии Племянникова, и оставила своему ненаглядному
племянничку Гучкову кое-что по мелочи наликом, загранично выражаясь —
кэшем
,
и огромный новый доходный дом на Поварской улице стоимостью два миллиона
рублей, и не каких-нибудь ельцинских, мусорных миллиона, а настоящих — царских,
золотых.
Господи, какая тут война, какая мобилизация! При таких-то деньжищах!
Гучков вступил в Союз городов — невероятно воинственную организацию, воевавшую
только в глубоком тылу, надел офицерскую форму с погонами, ремнями, кобурой и
загулял так, что Москва завистливо содрогнулась. Конечно, он был творческий
человек, потому что соединить в таком огромном гармоническом объеме бардак,
игорный дом, круглосуточный халявный кабак, шантан и притон еще никому не
удавалось.
Гучков был возвышенный бескорыстный художник разгула, талантливый творец
всех видов веселого безобразия. И судьба ему даровала удивительную жизнь,
ставшую какой-то мистической карикатурой на всю историю страны.
Довольно скоро замечательный дом Гучкова на Поварской улице был продан с
торгов за громадные безнадежные долги. И все скупердяи, скопидомы и жадюги,
именуемые
здравые люди
, злорадно-счастливо завопили: мир не видел такого
идиотину, как этот прощелыга Гучков! Это же надо — за три года прогулять дотла
несколько миллионов!
А назавтра, 25 октября 1917 года, случилась наша Великая ноябрьская
революция, уничтожившая, казалось бы, навсегда богатых и начавшая превращение
бедных из
ничего
во
все
с переселения их из подвалов и ;бараков в
благоустроенные жилища классово-чуждых.
И тогда все эти чуждые, которых раньше именовали здравыми, возопили в
глубокой печали и досаде:
Боже ты мой, каким мудрецом оказался Гучков! Хоть
пожил! И как пожил!
Новая власть Гучкову оставила комнату в одной из громадных квартир,
обильно-плотно заселенных ныне классово-близкими, и он зажил своей беззаботной
легкой жизнью эстрадного автора — маргинала высокого советского искусства. Даже
гамбсовские стулья по случаю покупал.
И пережил почти всех жильцов своего некогда немалого домовладения. Потому
что он обитал на жалкой тихой обочине светлой жизни, а жильцы, ставшие
всем
,
были яркими деятелями и созидателями этого невиданного бытия. Оттого их
вымывали из дома незатихающие волны народного возбуждения — партнаборы на
коллективизацию, массовые репрессии, отечественные войны, счастливые расселения
по хрущобам в новых районах и последующие постыдные эмиграции.
Здесь перед войной родилась моя мать, деда убили на фронте, и сюда же
вместе со мной мама вернулась, когда с ней разошелся отец.
Но Гучкова я уже не зас
...Поділитися у соцмережах