Жанр: Классика
Петр Первый
...й карете на двор к голландскому
посланнику; покуда он, удивясь, надевал парик, и кафтан, и шпагу, Катька и
Машка, сидя у него в горнице на стульях, шептались и пересмеивались. Когда
он стал им кланяться, как полагается перед высокими особами - метя пол
шляпой, они ответить не сумели, только приподняли зады над стульями и
опять плюхнулись, и тут же спросили: "Где живет здесь немка-сахарница,
которая продает сахар и конфеты?" - за этим они-де и заехали к нему.
Голландский посланник любезно проводил царевен к сахарнице, до самой ее
лавки. Там они, хватаясь руками за то и за это, выбрали сахару, конфет,
пирожков, марципановых яблочек и яичек - на девять рублей. Марья сказала:
- Скорее несите это в карету.
Сахарница ответила:
- Без денег не отнесу.
Царевны сердито пошептались и сказали ей:
- Заверни да запечатай, мы после пришлем.
От сахарницы они, совсем потеряв стыд, поехали к бывшей фаворитке, Анне
Монс, которая жила все в том же доме, построенном для нее Петром
Алексеевичем. К ней не сразу пустили, пришлось долго стучать, и выли
цепные кобели. Бывшая фаворитка приняла их в постели, должно быть, нарочно
улеглась. Они ей сказали:
- Здравствуй на много лет, любезная Анна Ивановна, мы знаем, что ты
даешь деньги в рост, дай нам хоть сто рублей, а хотелось бы двести.
Монсиха ответила со всей жесточью:
- Без заклада не дам.
Екатерина даже заплакала:
- Лихо нам, закладу нет, думали так выпросить.
И царевны пошли с фавориткиного двора прочь.
В ту пору захотелось им кушать. Они велели карете остановиться у одного
дома, где им было видно через открытые окошки, как веселятся гости, - там
жена сержанта Данилы Юдина, бывшего в ту пору в Ливонии, на войне, родила
двойню, и у нее крестили. Царевны вошли в дом и напросились кушать, и им
был оказан почет.
Часа через три, когда они отъехали от сержантовой жены, шедший по
дороге" аглицкий купец Вильям Пиль узнал их в карете, они остановились и
спросили его, - не хочет ли он угостить их обедом? Вильям Пиль подбросил
вверх шляпу и сказал весело: "Со всем отменным удовольствием". Царевны
поехали к нему, кушали и пили аглицкую водку и пиво. А за час до вечера,
отъехав от Пиля, стали кататься по слободе, заглядывая в освещенные
окошки. Екатерина желала еще куда-нибудь напроситься поужинать, а Марья ее
удерживала. Так они прохлаждались дотемна.
5 Карета Натальи вскачь неслась по Немецкой слободе мимо деревянных
домиков, искусно выкрашенных под кирпич, приземистых, длинных купеческих
амбаров с воротами, окованными железом, мимо забавно подстриженных
деревцев в палисадниках: повсюду - поперек к улице - висели размалеванные
вывески, в лавочках распахнуты двери, увешанные всяким товаром. Наталья
сидела, поджав губы, ни на кого не глядя, как кукла, - в рогатом венце, в
накинутом на плечи летнике. Ей кланялись толстяки, в подтяжках и вязаных
колпаках; степенные женщины в соломенных шляпах указывали детям на ее
карету; с дороги отскакивал какой-нибудь щеголь в растопыренном на боках
кафтане и прикрывался шляпой от пыли: Наталья чуть не плакала от стыда,
хорошо понимая, как Машка и Катька насмешили всю слободу и все, конечно, -
голландки, швейцарки, англичанки, немки, - судачат про то, что у царя
Петра сестры - варварки, голодные попрошайки.
Открытую карету сестер она увидела в кривом переулке около полосатых -
красных с желтым - ворот двора прусского посланника Кейзерлинга, про
которого говорили, что он хочет жениться на Анне Монс и только все еще
побаивается Петра Алексеевича. Наталья застучала перстнями в переднее
стекло, кучер обернул смоляную бороду, надрывающе закричал: "Тпрррру,
голуби!" Серые лошади остановились, тяжело поводя боками. Наталья сказала
ближней боярыне:
- Ступай, Василиса Матвеевна, скажи немецкому посланнику, что, мол,
Екатерина Алексеевна и Марья Алексеевна мне весьма надобны... Да им не
давай куска проглотить, уводи хоть силой!..
Василиса Мясная, тихо охая, полезла из кареты. Наталья откинулась,
стала ждать, хрустя пальцами. Скоро с крыльца сбежал посланник Кейзерлинг,
худенький, маленький, с телячьими ресницами; прижимая наспех схваченную
шляпу и трость к груди, кланялся на каждой ступеньке, вывертывая ноги в
красных чулках, умильно вытягивал острый носик, молил царевну пожаловать
зайти к нему, испить холодного пива.
- Недосуг! - жестко ответила Наталья. - Да и не стану я у тебя пиво
пить... Стыдными делами занимаешься, батюшка... (И не давая ему раскрыть
рта.) Ступай, ступай, вышли мне царевен поскорее...
Екатерина Алексеевна и Марья Алексеевна вышли наконец из дома, как две
копны - в широких платьях с подхватами и оборками, круглые лица у обеих -
испуганные, глупые, нарумяненные, вместо своих волос - вороные, высоко
искрученные парики, увешанные бусами (Наталья даже застонала сквозь зубы).
Царевны жмурили на солнце заплывшие глаза, позади боярыня Мясная шипела:
"Не срамитесь вы, скорее садитесь к ней в карету". Кейзерлинг с поклонами
открыл дверцу. Царевны, забыв и проститься с ним, полезли и едва
уместились на скамейке, напротив Натальи. Карета, пыля красными колесами и
поваливаясь на стороны, помчалась через пустырь на Покровку.
Всю дорогу Наталья молчала, царевны удивленно обмахивались платочками.
И только войдя к ним наверх в горницу и приказав запереть двери, Наталья
высказалась:
- Вы что же, бесстыжие, с ума совсем попятились или в монастырское
заточение захотели? Мало вам славы по Москве? Понадобилось вам еще передо
всем светом срамиться! Да кто вас научил к посланникам ездить? В зеркало
поглядитесь, - от сытости щеки лопаются, еще им голландских да немецких
разносолов захотелось! Да как у вас ума хватило пойти кланяться в двухстах
рублях к скверной женке Анне Монсовой? Она-то довольна, что выгнала вас,
попрошаек. - Кейзерлинг об этом непременно письмо настрочит прусскому
королю, а король по всей Европе растрезвонит! Сахарницу хотели обворовать,
- хотели, не отпирайтесь! Хорошо она догадалась, вам без денег не отдала.
Господи, да что же теперь государь-то скажет? Как ему теперь поступить с
вами, коровищами? Остричь, да на реку на Печору, в Пустозерск...
Не снимая венца и летника, Наталья ходила по горнице, сжимая в волнении
руки, меча горящие взоры на Катьку и Машку, - они сначала стояли, потом,
не владея ногами, сели: носы у них покраснели, толстые лица тряслись,
надувались воплем, но голоса подавать им было страшно.
- Государь сверх сил из пучины нас тянет, - говорила Наталья. -
Недоспит, недоест, сам доски пилит, сам гвозди вбивает, под пулями, ядрами
ходит, только чтоб из нас людей сделать... Враги его того и ждут -
обесславить да погубить. А эти! Да ни один лютый враг того не догадается,
что вы сделали... Да никогда я не поверю, я дознаюсь - кто вас надоумил в
Немецкую слободу ездить... Вы - девки старые, неповоротливые...
Тут Катька и Машка, распустив вспухшие губы, залились слезами.
- Никто нас не надоумил, - провыла Катька, - провалиться нам сквозь
землю...
Наталья ей крикнула:
- Врешь! А кто вам про сахарницу рассказал? А кто сказал, что Монсиха
дает деньги в рост?..
Марья также провыла:
- Сказала нам про это баба-кимрянка, Домна Вахрамеева. Она эту
сахарницу во сне видела, мы ей верим, нам марципану захотелось...
Наталья кинулась, распахнула дверь, - за ней отскочил старичок -
комнатный шалун в женском платье, попятились бабки-задворенки,
бабки-уродки, бабки-шутихи с набитыми репьями в волосах. Наталья схватила
за руку опрятную мягкую женщину в черном платке.
- Ты - баба-кимрянка?
Женщина молча махнула всем туловищем истовый поклон:
- Государыня-царевна, точно, я из Кимр, скудная вдова Домна
Вахрамеева...
- Ты царевен подговаривала ездить в Немецкую слободу? Отвечай...
Белое лицо Вахрамеевой задрожало, длинные губы перекривились:
- Я - женка порченая, государыня моя, говорю нелепые слова в ума
исступлении, благодетельницы-царевны моими глупыми словами тешатся, а мне
то и радость... По ночам сны вижу несказанные. А уж верят ли моим снам
благодетельницы-царевны, нет ли - того не ведаю... В Немецкой слободе
отродясь не бывала, никакой сахарницы и в глаза не видала. - Опять махнув
Наталье поклон, вдова Вахрамеева стала, сложа руки на животе под платком,
закаменела, - хоть огнем пытай...
Наталья мрачно взглянула на сестер, - Катька и Машка только негромко
охали, маясь от жары. В дверь просунулся старичок-шалун с одними ноздрями
вместо носа, - усы, бороденка взъерошены, губы выворочены.
- Ай рассмешить надо? - Марья досадливо махнула на него платком. Но уже
с десяток рук вцепились с той стороны в дверь, и шутихи, уродки в
лохмотьях, простоволосые, иные в дурацких сарафанах, в лубяных кокошниках,
толкая старичка-шалуна, ввалились в горницу. Проворные, бесстыжие, начали
сигать, вскрикивать, драться между собой, таскаясь за волосы, хлеща по
щекам. Старичок-шалун влез верхом на горбатую бабку, выставив лапти из-под
лоскутной юбки, закричал гнусаво: "А вот немец на немке верхом поехал пиво
пить..." В сенях подоспевшие певчие с присвистом грянули плясовую. Домна
Вахрамеева отошла и стала за печку, опустив платок на брови.
В досаде, в гневе Наталья затопала красными башмачками, - "прочь!" -
закричала на эту кувыркающуюся рвань и дрянь, - "прочь!" Но дурки и шутихи
только громче завизжали. Что она могла сделать одна с этой бесовской
толщей! Вся Москва полна ею, в каждом доме боярском, вокруг каждой паперти
крутился этот мрак кромешный... Наталья брезгливо подобрала подол, -
поняла, что на том и кончился ее разговор с сестрами. И уйти было бы глупо
сейчас. - Катька с Машкой, высунувшись в окошки, так-то бы посмеялись
вслед ее карете...
Вдруг, среди шума и возни, послышался на дворе конский топот и грохот
колес. Певчие в сенях замолкли. Старичок-шалун крикнул, оскаля зубы:
"Разбегайся!" - дурки и шутихи, как крысы, кинулись в двери. В доме сразу
будто все умерло. Деревянная лестница начала скрипеть под грузными шагами.
В светлицу, отдуваясь, вошел тучный человек, держа в руке посох,
кованный серебром, и шапку. Одет он был по-старомосковски в длинный - до
полу - клюквенный просторный армяк; широкое смуглое лицо обрито, черные
усы закручены по-польски, светловатые - со слезой - глаза выпучены, как у
рака. Он молча поклонился - шапкой до полу - Наталье Алексеевне, тяжело
повернулся и так же поклонился царевнам Катерине и Марье, задохнувшимся от
страха. Потом сел на скамью, положив около себя шапку и посох.
- Ух, - сказал он, - ну вот, я и пришел. - Вытащил из-за пазухи цветной
большой платок, вытер лицо, шею, мокрые волосы, начесанные на лоб.
Это был самый страшный на Москве человек - князь-кесарь Федор Юрьевич
Ромодановский.
- Слышали мы, слышали, - неладные здесь дела начались. Ай, ай, ай! -
Сунув платок за пазуху армяка, князь-кесарь перекатил глаза на царевен
Катерину и Марью. - Марципану захотелось? Так, так, так... А глупость-то
хуже воровства... Шум вышел большой. - Он повернул, как идол, широкое лицо
к Наталье. - За деньгами их посылали в Немецкую слободу, - вот что.
Значит, у кого-то в деньгах нужда. Ты уж на меня не гневайся, - придется
около дома сестриц твоих караул поставить. В чулане у них живет
баба-кимрянка и носит тайно еду в горшочке на пустырь за огородом, в
брошенную баньку. В той баньке живет беглый распоп Гришка... (Тут Катерина
и Марья побелели, схватились за щеки.) Который распоп Гришка варит будто
бы в баньке любовное зелье, и зелье от зачатия, и чтобы плод сбрасывать.
Ладно. Нам известно, что распоп Гришка, кроме того, в баньке пишет
подметные воровские письма, и по ночам ходит в Немецкую слободу на дворы к
некоторым посланникам, и заходит к женщине-черноряске, которая,
черноряска, бывает в Новодевичьем монастыре, моет там полы, и моет пол в
келье у бывшей правительницы Софьи Алексеевны... (Князь-кесарь говорил
негромко, медленно, в светлице никто не дышал.) Так я здесь останусь
небольшое время, любезная Наталья Алексеевна, а ты уж не марайся в эти
дела, ступай домой по вечерней прохладе...
Глава вторая
1 За столом сидели три брата Бровкины - Алексей, Яков и Гаврила. Случай
был редкий по теперешним временам, чтобы так свидеться, душевно поговорить
за чаркой вина. Нынче все - спех, все - недосуг, сегодня ты здесь, завтра
уже мчишься за тысячу верст в санях, закопавшись в сено под тулупом...
Оказалось, что людей мало, людей не хватает.
Яков приехал из Воронежа, Гаврила - из Москвы. Обоим было указано
ставить на левом берегу Невы, повыше устья Фонтанки, амбары, или
цейхгаузы, у воды - причалы, на воде - боны и крепить весь берег сваями -
в ожидании первых кораблей балтийского флота, который со всем поспешением
строился близ Лодейного Поля на Свири. Туда в прошлом году ездил Александр
Данилович Меньшиков, велел валить мачтовый лес и как раз на святую неделю
заложил первую верфь. Туда привезены были знаменитые плотники из
Олонецкого уезда и кузнецы из Устюжины Железопольской. Молодые
мастера-навигаторы, научившиеся этим делам в Амстердаме, старые мастера из
Воронежа и Архангельска, славные мастера из Голландии и Англии строили на
Свири двадцатипушечные фрегаты, шнявы, галиоты, бригантины, буера, галеры
и шмаки. Петр Алексеевич прискакал туда же еще по санному пути, и скоро
ожидали его здесь, в Питербурге.
Алексей, без кафтана, в одной рубашке голландского полотна, свежей по
случаю воскресенья, подвернув кружевные манжеты, крошил ножом солонину на
дощечке. Перед братьями стояла глиняная чашка с горячими щами, штоф с
водкой, три оловянных стаканчика, перед каждым лежал ломоть ржаного
черствого хлеба.
- Шти с солониной в Москве не диковинка, - говорил братьям Алексей,
румяный, чисто выбритый, со светлыми подкрученными усами и остриженной
головой (парик его висел на стене, на деревянном гвозде), - здесь только
по праздникам солонинкой скоромимся. А капуста квашеная - у Александра
Даниловича на погребе, у Брюса, да - пожалуй - у меня и - только... И то
ведь оттого, что летось догадались - сами на огороде посадили. Трудно,
трудно живем. И дорого все, и достать нечего.
Алексей бросил с доски накрошенную солонину в чашку со щами, налил по
чарке. Братья, поклонясь друг другу, вздохнув, выпили и степенно принялись
хлебать.
- Ехать сюда боятся, женок здесь, почитай что, совсем нет, живем, как в
пустыне, ей-ей... Зимой еще - туда-сюда - бураны преужасные, тьма, да и
дел этой зимой было много... А вот, как сегодня, завернет весенний ветер,
- и лезет в голову неудобь сказуемое... А ведь здесь с тебя, брат,
спрашивают строго...
Яков, разгрызая хрящ, сказал:
- Да, места у вас невеселые.
Яков, не в пример братьям, за собой не смотрел, - коричневый кафтан на
нем был в пятнах, пуговицы оторваны, черный галстук засален на волосатой
шее, весь пропах табаком-канупером. Волосы носил свои - до плеч - плохо
чесанные.
- Что ты, брат, - ответил Алексей, - места у нас даже очень веселые:
пониже, по взморью, и в стороне, где Дудергофская мыза. Травы - по пояс,
рощи березовые - шапка валится, и рожь, и всякая овощь родится, и ягода...
В самом невском устье, конечно, - топь, дичь. Но государь почему-то именно
тут облюбовал город. Место военное, удобное. Одна беда - швед очень
беспокоит. В прошлом году так он на нас навалился от Сестры-реки и флотом
с моря, - душа у нас в носе была. Но отбили. Теперь-то уж он с моря не
сунется. В январе около Котлина острова опустили мы под лед ряжи с камнями
и всю зиму возили и сыпали камень. Реке еще не вскрыться - будет готов
круглый бастион о пятидесяти пушек. Петр Алексеевич к тому чертежи прислал
из Воронежа и саморучную модель и велел назвать бастион - Кроншлотом.
- Как же, дело известное, - сказал Яков, - об этой модели с Петром
Алексеевичем мы поспорили. Я говорю: бастион низок, в волну будет душки
заливать, надо его возвысить на двадцать вершков. Он меня и погладил
дубинкой. Утрась позвал: "Ты, говорит, Яков, прав, а я не прав". И,
значит, мне подносит чарку и крендель. Помирились. Вот эту трубку подарил.
Яков вытащил из набитого всякой чепухой кармана обгорелую трубочку_с
вишневым, изгрызанным на конце чубуком. Набил и, сопя, стал высекать искру
на трут. Младший, Гаврила, ростом выше братьев и крепче всеми членами, с
юношескими щеками, с темными усиками, большеглазый, похожий на сестру
Саньку, начал вдруг трясти ложку со щами и сказал - ни к селу, ни к
городу:
- Алеша, ведь я таракана поймал.
- Что ты, глупый, это уголек. - Алексей взял у него черненькое с ложки
и бросил на стол. Гаврила закинул голову и рассмеялся, открывая напоказ
сахарные зубы.
- Ни дать ни взять покойная маманя. Бывало, батя ложку бросит:
"Безобразие, говорит, таракан". А маманя: "Уголек, родимый". И смех и
грех. Ты, Алеша, постарше был, а Яков помнит, как мы на печке без штанов
всю зиму жили. Санька нам страшные сказки рассказывала. Да, было...
Братья положили ложки, облокотились, на минуту задумались, будто
повеяло на-каждого издалека печалью. Алексей налил в стаканчики, и опять
пошел неспешный разговор. Алексей стал жаловаться: наблюдал он за работами
в крепости, где пилили доски для строящегося собора Петра и Павла, - не
хватало пил и топоров, все труднее было доставать хлеб, пшено и соль для
рабочих; от бескормицы падали лошади, на которых по зимнему пути возили
камень и лес с финского берега. Сейчас на санях уж не проедешь, телеги
нужны, - колес нет...
Потом, налив по стаканчику, братья начали перебирать европейский
политик. Удивлялись и осуждали. Кажется, просвещенные государства, -
трудились бы да торговали честно. Так - нет. Французский король воюет на
суше и на море с англичанами, голландцами и императором, и конца этой
войне не видно; турки, не поделив Средиземного моря с Венецией и Испанией,
жгут друг у друга флоты; один Фридрих, прусский король, покуда сидит
смирно да вертит носом, принюхивая - где можно легче урвать; Саксония,
Силезия и Польша с Литвой из края в край пылают войной и междоусобицей; в
позапрошлом месяце король Карл велел полякам избрать нового короля, и
теперь в Польше стало два короля - Август Саксонский и Станислав
Лещинский, - польские паны одни стали за Августа, другие - за Станислава,
горячатся, рубятся саблями на сеймиках, ополчась шляхтой, жгут друг у
друга деревеньки и поместья, а король Карл бродит с войсками по Польше,
кормится, грабит, разоряет города и грозит, когда пригнет всю Польшу,
повернуть на царя Петра и сжечь Москву, запустошить русское государство;
тогда он провозгласит себя новым Александром Македонским. Можно сказать:
весь мир сошел с ума...
Со звоном вдруг упала большая сосулька за глубоким - в мазаной стене -
окошечком в четыре стеклышка. Братья обернулись и увидели бездонное, синее
- какое бывает только здесь на взморье - влажное небо. услышали частую
капель с крыши и воробьиное хлопотанье на голом кусте. Тогда они
заговорили о насущном.
- Вот нас три брата, - проговорил Алексей задумчиво, - три горьких
бобыля. Рубашки у меня денщик стирает и пуговицу пришьет, когда надо, а
все не то... Не женская рука... Да и не в том дело, бог с ними, с
рубашками... Хочется, чтобы она меня у окошка ждала, на улицу глядела. А
ведь придешь усталый, озябший, упадешь на жесткую постель, носом в
подушку, как пес, один на свете... А где ее найти?..
- Вот то-то - где? - сказал Яков, положив локти на стол, и выпустил из
трубки три клуба дыма один за другим. - Я, брат, отпетый. На дуре
какой-нибудь неграмотной не женюсь, мне с такой разговаривать не о чем. А
с белыми ручками боярышня, которую вертишь на ассамблее да ей кумплименты
говоришь по приказу Петра Алексеевича, сама за меня не пойдет... Вот и
пробавляюсь кое-чем, когда нуждишка-то... Скверно это, конечно, грязь. Да
мне одна математика дороже всех баб на свете...
Алексей - ему - тихо:
- Одно другому не помеха...
- Стало быть, помеха, если я говорю. Вон - на кусту воробей, другого
занятия ему нет, - прыгай через воробьиху... А бог человека создал, чтобы
тот думал. - Яков взглянул на меньшого и захрипел трубкой. - Разве вот
Гаврюшка-то наш проворен по этой части.
От самой шеи все лицо Гаврилы залилось румянцем; он усмехнулся
медленно, глаза подернулись влагой, не знал - в смущении - куда их
отвести.
Яков пхнул его локтем:
- Рассказывай. Я люблю эти разговоры-то.
- Да ну вас, право... И нечего рассказывать... Молодой я еще... - Но
Яков, а за ним Алексей привязались: "Свои же, дурень, чего заробел..."
Гаврила долго упирался, потом начал вздыхать, и вот что под конец он
рассказал братьям.
Перед самым рождеством, под вечер, прибежал на двор Ивана Артемича
дворцовый скороход и сказал, что-де "Гавриле Иванову Бровкину ведено
тотчас быть во дворце". Гаврила вначале заупрямился, - хотя был молод, но
- персона, у царя на виду, к тому же он обводил китайской тушью
законченный чертеж двухпалубного корабля для воронежской верфи и хотел
этот чертеж показать своим ученикам в Навигационной школе, что в Сухаревой
башне, где по приказу Петра Алексеевича преподавал дворянским недорослям
корабельное искусство. Иван Артемич строго выговорил сыну: "Надевай,
Гаврюшка, французский кафтан, ступай, куда тебе приказано, с такими делами
не шутят".
Гаврила надел шелковый белый кафтан, перепоясался шарфом, выпустил
кружева из-за подбородка, надушил мускусом вороной парик, накинул плащ,
длиной до шпор, и на отцовской тройке, которой завидовала вся Москва,
поехал в Кремль.
Скороход провел его узенькими лестницами, темными переходами наверх в
старинные каменные терема, уцелевшие от большого пожара. Там все покои
были низенькие, сводчатые, расписанные всякими травами-цветами по
золотому, по алому, по зеленому полю; пахло воском, старым ладаном, было
жарко от изразцовых печей, где на каждой лежанке дремал ленивый ангорский
кот, за слюдяными дверцами поставцов поблескивали ендовы и кувшины, из
которых, может быть, пивал Иван Грозный, но нынче их уже не употребляли.
Гаврила со всем презрением к этой старине бил шпорами по резным каменным
плитам. В последней двери нагнулся, шагнул, и его, как жаром, охватила
прелесть.
Под тускло-золотым сводом стоял на крылатых грифонах стол, на нем
горели свечи, перед ними, положив голые локти на разбросанные листы,
сидела молодая женщина в наброшенной на обнаженные плечи меховой
душегрейке; мягкий свет лился на ее нежное кругловатое лицо; она писала;
бросила лебединое перо, поднесла руку с перстнями к русой голове,
поправляя окрученную толстую косу, и подняла на Гаврилу бархатные глаза.
Это была царевна Наталья Алексеевна.
Гаврила не стал валиться в ноги, как бы, кажется, полагалось ему
варварским обычаем, но по всему французскому политесу ударил перед собой
левой ногой и низко помахал шляпой, закрываясь куделями вороного парика.
Царевна улыбнулась ему уголками маленького рта, вышла из-за стола,
приподняла с боков широкую жемчужного атласа юбку и присела низко.
"Ты - Гаврила, сын Ивана Артемича? - спросила царевна, глядя на него
блестящими от свечей глазами снизу вверх, так как был он высок - едва не
под самый свод париком. - Здравствуй. Садись. Твоя сестра, Александра
Ивановна, прислала мне письмо из Гааги, она пишет, что ты для моих дел
можешь быть весьма полезен. Ты в Париже был? Театры в Париже видел?"
Гавриле пришлось рассказывать про то, как в позапрошлом году он с двумя
навигаторами на масленицу ездил из Гааги в Париж и какие там видел чудеса
- театры и уличные карнавалы. Наталья Алексеевна хотела все знать
подробно, нетерпеливо постукивала каблучком, когда он мялся - не мог
толково объяснить; в восхищении близко придвигалась, глядя расширенными
зрачками, даже приоткрывала рот, дивясь французским обычаям.
"Вот, - говорила, - не сидят же люди, как бирюки, по своим дворам,
умеют веселиться и других веселить, и на улицах пляшут, и комедии слушают
охотно... Такое и у нас нужно завести. Ты инженер, говорят? Тебе-то я и
велю перестроить одну палату, - ее присмотрела под театр. Возьми свечу,
пойдем..."
Гаврила взял тяжелый подсвечник с горящей свечой; Наталья Алексеевна
летучей походкой, шурша платьем, пошла впереди него через сводчатые
палаты, где на горячих лежанках просыпались, выгибали спины ангорские коты
и снова ложились нежась; где со сводов - то там, то там - черствые лики
царей московских непримиримо сурово глядели вслед царевне Наталье,
увлекающей в тартарары и себя, и этого юношу в рогатом, как у черта,
парике, и всю заветную старину московскую.
На крутой, узкой лестнице, спускающейся в тьму, Наталья Алексеевна
заробела, просунула голую руку под локоть Гавриле; он ощутил теплоту ее
плеча, запах волос, меха ее душегрейки; она выставляла из-под подола юбки
сафьяновый башмачок с тупым носиком, нагибаясь в темноту - спускалась все
осторожнее; Гаврилу начало мелко знобить внутри, и голос стал глухой;
когда сошли вниз, она быстро, внимательно взглянула ему в глаза.
"Отвори вот эту дверь", - сказала, указывая на низенькую дверцу, обитую
изъеденным молью сукном.
...Закладка в соц.сетях