Жанр: Классика
Гражданин уклейкин
...- Хошь совсем не пей... Два дай.
- Все по три брали...
- Ну и брал! А вот скоро и совсем не буду...
- Задумали осерчать?.. Вам видней. С миндалем, может, будете?..
- С солью!.. Спиц пачку!..
- Тринадцать нонеча...
- Это почему?..
- Акциз вышел, - вздохнул лавочник. - Все старый запас отпускали... из уважения к
постоянным покупателям... из секрета... Могли всего решиться... раз супротив акцизу...
- Сталыть, жульничали? так будет?..
- Только из уважения... Жалеючи семейных, которые... А теперь новый... Извольте
читать... Грамоте умеете?..
Лавочник с треском рванул голубую обертку с пачки.
- "Акциз возвышен!.."
- Коробок дай. Вот погоди: все скоро полетите...
- Вы это к чему, собственно... Нащет забастовки?..
- Ну, уж это там нащет чего ни есть, а уж...
- Как господь... Все под богом ходим.
И медный совок врезался с хрустом в сахар.
Это была старая история.
Год от году все кругом "накидывали". Неизвестно где и неизвестно кто властно
накидывал, а в лавчонке сейчас же узнавали и тоже накидывали. Кто-то незримый явственно
совершал пакость. Кто? И не докопаешься. "Накидывают", - только и всего. И не видно врага.
Возьмет и накинет. Возьмет да и поставит сахар по восемнадцати. А потом отойдет, смилуется
и скажет:
- Ну, черт с вами, берите по шестнадцати!
И не уловишь. И управы ни на кого нет. И все подымается, и все подымается. А лавочник
покряхтывает, прижимает руки к масленой груди и сочувствует:
- Тяжело, конечно, особливо бедного человека взять... А мы что-с тут можем?.. Мы
ничего не можем. Через голову не переплюнешь. Как люди, так и мы.
- Значит, совсем чтобы удушить хотите?
- Вот вы сейчас какие слова... Зачем же-с душить?.. Нам тоже покупатель очень
нужен... При теперешних временах... и в конкуренции... сами знаете... А то прикажите
фунтик добавить.
- Сказал - два! Ладно, вот возьмутся скоро...
- Один господь знает, что в предначертании... Два фунтика сахарку-с по восемнадцати-с
копеек - тридцать шесть копеечек-с... да коробок спиц - две-с... да керосину-с... Сорок
восемь с вас-с...
"Ишь поет, - думал Уклейкин. - Как господь, как господь... А за заставой дом
выстроил, под веселых девчонок сдал... У-у, с-сукины дети..."
- Никак городовой идет? Опять наскандалил? - крикнула Матрена.
Уклейкин с тревогой заглянул в окно. Зачем городовой? Ведь не было ничего. Впрочем,
все возможно, бывало.
Клуб морозного пара вкатился в комнату, растаял, и появился знакомый городовой.
- Повестка тебе вот... нащет выборов... Распишись.
Дрогнуло сердце, и лицо расплылось в улыбку.
- Н-ну?! Мне?!. Давай, давай... Ну-ка, ну-ка... как тут... Да ты присаживайся, братик...
Сюды вот... Мишка!.. У, шутенок... табуреточку-то... ну!..
Уклейкин пел. И голос его стал тоненький, умильный, совсем не похожий на его голос.
- Некогда рассиживаться-то... Покурю вот... Разносить надо.
- А-а... Ишь ты... Нам все, а?.. всем?..
- Да ты не задерживай... некогда...
- Экой ты, братец, какой... Чай, не горишь. Мишка, перышко давай. Где тут
расписываться-то?..
Уклейкин примащивался, обсасывал перо, прилаживал руку, крутил над бумагой росчерк.
- Сюды вот... где побелей, - ткнул городовой пальцем. - Канители этой что - беда!..
- Устамши? - заметила Матрена.
Городовой сплюнул и покрутил головой.
- Беда. Вы далее изобразить себе не можете... Второй день обумшись... Ночью
квартиры, осмотр... К губернатору сторожить... там еще...
- И собачья же ваша должность! - вставил Уклейкин, расчеркиваясь и любуясь
прыгающей фамилией. - Вот мы... вот скоро все произведут... Все прекратится.
- Да ведь... как начальство. Ну, прощевайте.
- А чашечку бы чайку откушали...
- Какой тут чаек!..
И городовой ушел, стуча шашкой.
- Што?! видала?..
Уклейкин держал повестку и вызывающе смотрел на Матрену.
- "Ми-три-ю... Василь-еви-чу... Уклей-ки-ну... Й 4261"... Васильичу!.. Что?!
- А я - к мировому, думала... Ишь ты!
- Ду-ма-ла!.. Больно много думаешь. Ты не думай, а понимай...
- Эк развозился! Денег, что ли, принесли?.. куражится...
- И глупая же ты баба! Толстомясая, а глупая... Ишь какая ты... мягкая... ишь...
- Не лезь загодя!..
- Злющая ты стала... Ну, погоди... Справлю я тебе салоп... Теперь такое пойдет, что...
Такие законы!.. Забалуев в чайной читал, будто всем будет... Как у кого доходу боле тыщи - в
казну, на всех...
- Пьяница-то...
- "Пьяница"! - передразнил Уклейкин. - У тебя все чтобы лаяться. И проникнуть не
можешь, как что... Ишь мясо-то, так и прет... Уж и заживем мы с тобой!.. И с чего это ты не
рожаешь, а?.. Ну, погоди...
Он крякнул, покрутил головой и щелкнул рукой по бумаге.
- Вот она, штука-то!.. Махонькая, а... Возьми-ка теперь меня, к примеру, в часть!.. На-ка
вот, возьми! - обратился он к кому-то невидимому. - На-ка вот!..
Он помахал повесткой.
- Наскандалишь - и сволокут.
- Что с дурой говорить!
Он сел к столу, разгладил бумагу и стал по складам разбирать пункты и примечания.
А непонятное внутреннее, день ото дня бившееся в нем сильнее, росло, ширилось,
светилось и уже выступало в лице, в уверенных движениях неуклюжих узловатых рук и даже в
голосе.
- Сапоги-то околоточному второй день стоят.
- Подождет. Пущай целковый пришлет.
- Утресь наказывал... Слышь!..
- Не велика птица... "С име-на-ми и фами-ли-я-ми... канди-да-тов..." Та-ак...
"кан-ди"...
Дня через два, по дороге к заказчику, Уклейкин заметил у дверей народного дома
большую афишу. Она издалека манила белым пятном своим и жирными буквами.
Размахивая штиблетками, он на ходу остановился и стал читать.
"Граждане избиратели!
Сегодня, 22 февраля, в 8 часов вечера, в помещении театра народного дома имеет быть
первое предвыборное собрание избирателей для обсуждения вопросов по выборам в
Государственную думу. Вход по именным повесткам".
- "Граждане изби-ра-те-ли!" - еще раз прочитал Уклейкин вслух, стараясь проникнуть
в смысл каждой буквы.
И повторил еще раз.
А черные буквы уже врезались в память, яркие, ясные жирной чернотой и тем
неосязаемым, что таилось в их яркой, кричащей черноте. Врезались так, что, зажмуря глаза, он
мог представить их себе как бы в воздухе, живыми, двигающимися, с белой полоской плохого
оттиска буквы "р", в виде топорика с оторванной ручкой, и с резко-округленным, точно
ощерившим зубы "з".
Кто-то живой, казалось ему, выбросил эти, на взгляд немые, буквы, забрался в голову и
там, неслышный, но громкий, обращался к нему:
- Граждане!
Купец, строгий, седой, тяжелый, в упругой бараньей шубе, шел мимо и тоже остановился.
- Это, стало быть, к нам, ваше степенство?
Купец жирно откашлялся, покосился на штиблетки и тощее, все в маленьких черных
точках и прыщах лицо Уклейкина и пошел дальше, шмурыгая ботами.
А белая афиша потрескивала на ветру, шевелились буквы, точно кто-то сидел за ней,
двигался и говорил неслышно:
"Граждане избиратели!"
И даже резкий февральский ветер, крутившийся по площади и с сухим, замирающим
потрескиванием кидавший в бумагу и бледное лицо грязным мелким снежком, не чувствовался.
Уклейкин водил коченевшим пальцем и разбирал:
"Граждане избиратели!"
Недавно, совсем недавно его никто и по имени-то не называл. У хозяина в учениках жил:
"Митька", "черт", "поганец" - только всего и было, не говоря о рукоприкладстве.
Заказчики обыкновенно говорили: "Ну, ты... как тебя... Ты!.." Заказчики из начальства,
как, например, пристав, не называли никак, а издавали неопределенный звук - "гм"...
- Гм... Носок-то... гм... того... Лезешь грязной лапой... И несет, черт знает... Гм...
Хотя Уклейкин, идя снимать мерку с их высокоблагородия, отмывал с песком руки и
вообще старался пообчиститься.
Городовой, когда Уклейкин бубнил на улице, обзывал "лукопером", "шкандалистом" и
"обормотом". Улица кричала: "Уклейкин!" - но в этом крике звучали насмешка и
зубоскальство.
Матрена звала когда-то "Митюш"; первый за свадьбой месяц величала по отчеству: "Вы,
Митрий Василич". Еще через месяц - просто "Митрий", а там и пошло: "пьяница", "шкилет",
"навязался на шею, лысый черт".
Сам он последнее время проникся сознанием своей потерянности и ничтожности. И
только в запой чувствовал в себе прежнего Уклейкина, когда-то лихого балалаечника и
балагура, куда-то рвался, словно хотел сбросить с себя свое измотанное существо, и гремел. Да
иногда в церкви, у утрени, когда стоял в темном уголке, появлялась неизвестно откуда забеглая
дума, что все перед господом равны. И когда смотрел на черную, в тихом пунцовом свете
дремотно взирающую икону с книгой в руке, просил он о чем-то, сам не зная - о чем,
беззвучно шевелил губами, разевал рот и сжимал веки; что-то ныло в нем, что-то выложить
хотел он, сказать, заплакать, что ли.
И не знал, что сказать и о чем заплакать. Вздыхал, всхлипывал носом, моргал и
напряженно крестился, вдавливая в лоб желтые ногти.
Был еще момент. Это - когда он причащался. Все шли к маленькой золотой чаше
большой, замкнувшейся в себя, тихой толпой. Тут были и господа, сдавшие с рук на руки
богаделкам на неусыпное хранение норковые и хорьковые шубы с бобровыми воротниками, в
сюртуках и белых галстуках, с надушенными одеколоном непомятыми носовыми платками,
выглядывающими для тона из карманов, с напомаженными накануне, до бани, аккуратно
подстриженными головами и бородами, красными, напряженными шеями в подпирающих
воротниках и настороженными, как бы опечаленными лицами, с которых ни баня, ни
близящаяся золотая чаша не в силах были стереть въевшийся след сутолоки и интриги жизни.
Были тут и шуршащие исподними юбками напыженные барыни, гордые шелковым шорохом,
повытаскавшие из комодов и шкатулок бальные браслеты и броши, перерывшие накануне
короба галантерейных магазинов, в накладках из чужих волос, в снежно-белых платьях,
кружевах и головных наколках с десятками сверкающих гребешков; девчоночки с топкими
личиками и хрупкими плечиками, с влажными, перенимающими бойкими глазками, в белых
туфельках и ажурных чулочках, с острыми костяшками щиколок, с туго заплетенными
косичками, ленточками и бантиками, таящие на личиках девственное благоговение; кучера и
городовые с умасленными головами, потными, непроницаемыми затылками и нафабренными
усами, в пиджаках и начищенных скрипучих сапогах и мягко попискивающих резиновых
калошах, - и вообще народ. И он, Уклейкин, в порыжелом, белыми нитками кое-где
прохваченном пальтишке, с выглядывающим из кармана потрескавшимся козырьком затертого
картуза и с копеечной просвиркой в руке.
В этот момент чувствовалось, что и он перед этой чашей - одно с барынями и господами
в сюртуках, хотя они и держатся стайкой и стараются обойти сбоку, чтобы не пришлось
ожидать, чтобы не пришлось глотнуть с ложечки, побывавшей в сотне ртов, пережевывавших
накануне всякую дрянь, и теперь, может быть, таящей остатки зараженной слюны.
- Позвольте, господа... пропустите... По-озвольте...
- Пропущай... купчиха Криворылова идет.
И Уклейкин сторонился, пропуская старосту и купчиху.
Потому у него есть порок. Он - запойный. Его бивали и волочили по мостовым, сбивали
с тумбочек, втягивали и швыряли, обрывая штаны, на извозчиков, и он лежал поперек, болтая
ногами и теряя опорки, ворочаясь и ударяясь головой и мыча, а дюжий сапог давил спину и
грудь. Его гоняли через весь город в арестный дом с городовым при книжке. Его держали за
решетками участков, и он тыкался лицом в асфальтовый пол, измазанный густой и вонючей
жидкостью. И вот...
"Граждане избиратели!"
Он во весь дух несся к заказчику, лихо раскачивая за ушки штиблетки. Незаметно
придвинется вечер, а там надо идти на "собрание".
- "Собрание, - внятно повторил Уклейкин, широко улыбаясь и вспоминая жирные
черные буквы. - Собрание из-би-ра-те-лев".
У заказчика, надевая штиблетки на господскую ногу в тонком носке, старался держаться
вежливо, действуя только кончиками черных пальцев, говорил тоненько: "Уж как раз в самый
раз, ваша милость!" - и сообщил, что мог бы работать в Питере, даже на самые деликатные
ножки, потому самому как он "ботинщик и по французским каблукам", и что намедни
прекрасной барышне, дочке господина прокурора Балкина, сапожки для конечков примерял. А
когда заказчик сказал, что за деньгами пусть вечерком зайдет, жена в город ушла, Уклейкин с
живостью сообщил, что вечерком ему никак нельзя, что сегодня он приглашен "на гражданское
собрание" в народный дом.
- А-а... Пой-дешь?..
- А как же-с... Такое дело... что в первый раз в жизни довелось... по такому делу... И
позвольте вас, сударь, спросить: кто же я теперь буду?..
- То есть как - кто?
- А так... что пропечатано там: "граждане"... Стало быть, кто же я теперь такой буду?
- Да кто же... Кем был, тем и будешь.
- А-а... А что же это - "граждане"? Чтобы все были - пропечатано...
- Н-ну-у... это так просто... Да ты не поймешь... Это вообще так... граждане...
- А-а-а... По случаю выборов?..
- Ну да... А ты что думал?
- Я-с... Я вникнуть, конечно, не могу, а...
- И не вникай... Ничего, брат, ты не поймешь.
ХII
Возвращаясь домой, Уклейкин решил ни слова не говорить Матрене. А вечером он
приоденется, и Матрена непременно спросит. И тогда он скажет, что на гражданское собрание.
...Прямо ахнет! А то зазналась...
Дома как ни в чем не бывало он сел на липку и принялся за работу.
...Сказать?
Ему очень хотелось сказать. Нет, пусть ахнет.
- Полсапожки после работы зачини... изорвались... Слышь!..
- Там видно будет, - уклончиво сказал Уклейкин, искоса взглядывая на Матрену.
...Сказать, а?
- Нечего видать, зачини! Тебе говорят, идол! На стирку под утро итить...
Уклейкин вскипел.
- Какой я идол, а? Как ты меня... Ты смотри!.. С кем разговариваешь! Кто я тебе, а?
...Сказать?.. Так и сядет, чертова баба...
- Шваркнуть вот!.. Сказано, зачини!..
И она швырнула корявые рыжие скрипучи.
Уклейкин стиснул зубы и зашуршал дратвой. Не время, совсем не время ругаться.
Отпили чай. Уклейкин, все еще не бросая работы, сказал отрывисто и как бы загадочно:
- Рубаху вынь синюю... с горошками...
- Еще что?.. Засвербило!..
- Спинжак почисть... Слышь! Проветрить вынеси...
Матрена швырнула чашки. Непривычный тон шевелил любопытство.
- Ты что, в самделе... Куда несет?..
- Р-раз сказано - кон-че-но! - забрал воздуху Уклейкин.
- Мишка, сапоги начищай!..
- Сбесился ты?..
- Сбесился!..
И он с небывалым азартом ударил шилом в подошву.
Давно уже не выказывал он такой решимости и напряженного, мучительного спокойствия.
Но что-то, одной ей известное, мешало Матрене сердиться. Уйдет этот "шкилет", вечер
придет... Кровь бросалась в голову, и хотелось, чтобы скорей приходил вечер.
Чашка выскользнула из рук и разбилась.
- Бей еще!.. мало...
Он взглянул на жену. Давно не видал он ее такой. Двадцатисемилетняя, высокая, сильная,
она глядела через его голову в пространство. И ему показалось, что страстное любопытство
разбирает ее. И захотелось сказать ей, что-нибудь ласковое сказать, подойти и, как бывало
когда-то, перехватить ее широкую спину и тронуть грудь, туго стянутую красной, засаленной
спереди кофтой. Но она увидала его взгляд и крикнула:
- Пьянствовать!..
У него пропало желание поласкаться, и он раздраженно крикнул:
- Ду-ра! Р-раз я... Ежели ты меня... Вот тебе скрипучи!..
Он схватил башмаки и отшвырнул к двери.
А у ней туманилось в глазах, овладевала истома, дрожь страсти подступала к ней, и она
ничего не ответила, только гадливо взглянула на мужа. Он уловил этот взгляд и поднялся,
худой и встрепанный.
- Ежели ты... - начал он глухо и не окончил.
Он хотел обругаться, но вспомнил о приглашении, черные, жирные буквы выплыли перед
глазами, и он сказал только:
- Р-раз я... кон-че-но!.. Дура ты, и больше ничего.
И сел на липку.
А она спешно вытирала блюдечко, плескала водой, стучала посудой и глядела в открытую
дверь комнатки жильца, где не было ничего, кроме железной скрипучей постели и ситцевой
подушки.
В семь часов Уклейкин кончил работу, засучил рукава и пошел умываться. Взял песку и
стал оттирать руки. Потом вымыл руки серяком, потом вытер насухо. Потом подошел к
шкафчику, где стояла именинная чашечка с золотыми разводами, лежал паспорт и башмачок
хрустальный из-под чернил, порылся и достал особое мыльце, праздничное, розовое яичко с
ребрышками, - давнишний подарок Матрены на Светлый день. Повертел, подумал, поцарапал
ногтем и решительно взмылил пену и намылил лицо и уши. Скреб шею и под глазами, втягивая
носом духовитость. Яичко обмыл, тщательно завернул и спрятал. Хотел было примочить
волосы квасом, но раздумал и потребовал у Матрены репейного масла, ожидая отказа. Но
отказа не было. Причесался тремя зубчиками гребенки, надел синюю, с горошками, рубаху,
потертые, пятнистые брюки и пиджак, от которого пахло горьким и острым.
- Матрена! слушай... Без меня ужинайте. Может, задержусь... Такое дело...
- Ну-к что ж... Поздно придешь?.. "Ага, чувствует", - подумал он, смотря на бегающие
глаза.
- Там оставь мне лучку, кваску... Так что... на гражданское собрание я... по случаю
приглашения... Поняла?
- Ну-к что ж... ступай... Долго пробудешь-то?..
- Ну... это неизвестно. Все там будут, которые... безлично все, чтобы...
"Прямо очумела!"
Он подергал картуз и выразительно выговорил:
- Может, и сам... губернатор будет!
И ушел.
Матрена зажмурилась и потянулась.
Полный месяц топил в холодных, бледных лучах и пустые белые поля, и засыпанные
снегом проулки с гниющими домишками, и залитую светом калильных фонарей площадь у
ярко освещенного народного дома с городовыми по углам, и тощую, быстро скрипевшую по
снежку фигурку сапожника.
У входа в народный дом Уклейкин попал в густую толпу шуб, казакинов и полушубков,
очутился даже рядом с вывороченной мехом вверх шубой. В вестибюле сгрудились еще
больше. Мелькали бумажки, и околоточный, не разворачивая их, делал уверенный жест -
проходить.
Уклейкин достал удостоверение и держал перед носом, как свечку.
- Проходите...
Кое-кто снимали шубы, но большинство шло так, не раздеваясь.
Он вошел в зал театра, где был с год назад на Святках, с Мишкой, на галерке; смотрел
"Тараса Бульбу" и был выпивши. В толпе он попал как раз вниз, в партер, увидал ряды стульев,
сюртуки и причесанные головы и смутился. В сторонку бы куда. Но скамьи в амфитеатре
партера, налево и направо от прохода, уже были заняты, и все людьми попроще. Он поднял
голову, а наверху, на балконе и на галерке, - картузы, шапки и бородатые лица. Мелькнул
знакомый слесарь Федотов, с рыжей бородой. Туда бы надо, но вход сбоку, и никак нельзя
пробраться назад: идут и идут.
- Да проходите вы... Чего стали?
Он шагнул вперед, огляделся и заметил свободный стул в последнем ряду. Впереди еще
было пустовато, но идти туда совсем неспособно. Там вон, с краю, сидит голова, а там податной
инспектор с непременным членом и "производителем дворянства". А дальше господин в
пенсне, прокурор Балкин. Там больше господа.
Уклейкин пробирался бочком, вобрав голову в плечи и выискивая глазами.
- Можно-с тут?.. слободно-с?..
Господин с натянутым выражением лица, в котором он узнал парикмахера и владельца
парфюмерного магазина с Золотой улицы, медленно принял со стула изогнутую хивинковую
шляпу и неопределенно гмыкнул.
"Какой важный-то", - подумал Уклейкин, примащиваясь на стульчике, и покашлял в
руку.
А парикмахер был действительно важный.
Он был в пиджаке новомодного покроя в скрытую клетку с искоркой, в снежной манишке,
при золотой цепи на груди, которую заметно выставлял, откидывая борты пиджака, в голубом
галстуке с булавкой-жуком и распространял резеду.
Было скучно, и парикмахер вынул носовой платок и внушительно высморкался,
распространяя еще более резеды.
Уклеикин не удержался и втянул носом.
- ...Мм-а-а...
Что такое? Не только Уклеикин, но и все кругом повернули головы.
Проходом партера продвигался громадного роста кудластый мужик в новом дубленом,
расшитом разводами на груди полушубке, с закрученной зеленым шарфом шеей, задевая
полами спинки стульев и двигаясь неслышно, в валенках. Уклейкин знал его, городского
отходника-хозяина, с медно-красным обмороженным лицом. И многие его знали, имели с ним
дела и теперь следили за ним и опасались, что он сядет рядом. А тот вертел головой, отыскивая
местечко.
Но за ним шли, шли к передним свободным рядам. Загремели стулья, когда отходник
врезался в ряды полушубком и наконец опустился рядом с прокурором Балкиным, сразу заняв
два стульчика. И сейчас же высморкнулся. Даже Уклейкин в душе подумал, что не годится так.
Рядом с прокурором! И видел Уклейкин, как прокурор сказал что-то отходнику и показал
пальцем кверху, как отходник поднял голову, потом оглянулся назад, повертелся и остался на
месте, а через минуту прокурор перешел на другое место.
"Не ндравится, - подумал Уклеикин. - Что ж делать... тут все равны... Такое время".
И почувствовал себя бодрое.
Было скучно; парикмахер щелкнул серебряным портсигаром, откинулся на спинку и
закурил.
- Дозвольте узнать, - сладко и насколько можно нежно даже спросил Уклейкин. - Что
ж мы тут будем... рассуждать?
- А вот... - невнятно ответил парикмахер и затянулся папироской.
- А-а...
Уклейкин чувствовал себя не совсем удобно. Приходилось сидеть прямо, в непривычном
положении. Понывала поясница, и хотелось курить, тем более что парикмахер затягивался
особенно смачно и даже стряхивал пепел на торчавший уголок рыжего пальтишка. Потом
вынул небрежно золотые часы и щелкнул под самым носом Уклейкина.
Послышался шорох: кто-то раздавал маленькие бумажки. Дали и парикмахеру, а
Уклейкин опоздал, так как сзади, из-за плеча, выдвинулась чья-то пухлая рука с толстым
кольцом и забрала остатки.
- Дозвольте вас спросить... это что ж будет?
- Листки, - вяло сказал парикмахер.
- А-а... Про выборы?
Но ответа не последовало, так как парикмахер закашлялся и долго сморкался.
Становилось жарко. Уклейкин чувствовал, как смокла рубаха, а парикмахер морщился,
слыша струйки лука и прели.
В тоске взглянул Уклейкин наверх. Там гудели, курили, стряхивая вниз пепел. Кто-то
даже плюнул в проход. Кто-то сморкался в стрелку. Там было привольно. Сидели на барьере, на
шубах, и даже лущили семечки.
- Скоро, что ль?.. Пора начина-ать!
"Черт меня сюды понес. Эх, народищу-то что набилось", - думал Уклейкин, обводя
глазами верхотурье.
Он уронил картуз, нагнулся и учуял тяжкий запах от ног.
Звонок.
На открытой сцене, изображавшей из приставных декораций комнату, за маленьким
столиком сидел знакомый заказчик, следователь Стрелков, и звонил. За ним, на стульях, -
господа в пиджаках.
Все стихло. Уклейкин насторожился.
А председатель, назвав собравшихся "гражданами избирателями", заявил, что так
собрались они впервые, что они "призваны... законом! - это слово прокатилось особенно
внушительно, так как председатель обладал густым басом, - на великое строение земли..."
Уклейкин опять уронил картуз, завозился и услыхал шипенье парикмахера:
- Тише... вы!
Далее председатель сказал, что, прежде чем приступить и т. д., надо выбрать
председателя. Сейчас же выбежал кто-то сбоку и предложил Стрелкова. Галерка отозвалась
немедленно и решительно:
- Просим! Стрелкова!!! Он мо-жет!
Но неподалеку крикнул кто-то:
- Балкина!
И началась борьба.
Встрепенулся парикмахер и закричал пронзительно:
- Просим!.. Пожалуйста!.. Балкина!.. Но Балкина желали не все, а галерка настойчиво
требовала Стрелкова.
- Балкина кричите! - толкнул парикмахер в бок Уклейкина. - Балкина!.. Бал-ки-на-а!!
Но Уклейкин не крикнул, выжидая и все еще чего-то опасаясь.
А председатель, тот самый, что говорил, открывая собрание, уже раскланивался и
призывал к порядку.
"Победили. Наши победили", - почему-то решил Уклейкин.
К столику председателя стали подходить и что-то шептать.
"Должно быть, поздравляют".
- Господин пристав!.. Вы куда? - уверенным густым басом сказал председатель.
Повернулись головы.
- Полиция, по закону о предвыборных собраниях... присутствовать здесь... не может!
Прошу вас покинуть собрание!..
Это было так неожиданно. Это было прямо невероятно. Уклейкин разинул рот и ждал, что
будет. А с галереи уже неслось радостное и угрожающее:
- Вон!.. Бр-раво!..
И ничего страшного не случилось. Пристав на секунду пришел в замешательство, сделал
неопределенный жест и, полуоткрыв рот и не сказав ни слова, скрылся под ликующий рокот
голосов.
- Ти-ше!.. Прошу успокоиться...
Уклейкин с благоговением и благодарностью взирал на председателя, причмокивал и
думал, что такого человека обязательно надо выбрать.
И голос и ухватки. И вообще - молодчина.
Он почувствовал свободу движений и уверенно откинулся на спинку. Галерея еще не
успокоилась.
- Горлопаны... только бы им... - сердито сказал парикмахер. - Напустили мужичья...
Он вынул платок и стал сеять резедой.
- Что ж... Теперь все одинаки... - примирительно и сколько можно вежливо сказал
Уклейкин. - Выражать желают себя потому...
- С вами не говорят - и не лезьте.
- И я... тоже с вами не разговариваю... и вы...
Он сказал это дрогнувшим голосом, шепотом, и сразу почувствовал, что стена, только что
разделявшая его от этого господина с часами и резедой, упала и он может разговаривать и
"выражать", так как парикмахер замолчал.
А председатель уже говорил резко и внушительно, что, прежде чем намечать кандидатов,
необходимо выслушать представителей разных политических групп, необходимо тщательно
взвесить, вдуматься, сознать и т. д.
Уклейкин с непривычки разбирался плохо: было много непонятных слов и выражений. И
спросить ни у кого нельзя. Слева сидел вялый старичок и, положив подбородок на палку,
клевал носом, а с парикмахером установились натянутые отношения. Но суть была понятна,
понятна главным образом потому, что председатель говорил твердо, точно рубил, часто
упоминал слова "право" и "гражданин", и у него выходило "пр-р-р-аво", и веяло бодростью от
его уверенных жестов, и каждое понятное слово в конце концов укрепляло надежду, что все
председателю известно, все для него просто и что все будет
...Закладка в соц.сетях