Купить
 
 
Жанр: Классика

Лолита

страница №27

юм, надел рабочие штаны, галоши, изрешеченный
пулями свитер и обратно прошел по грязи мили четыре к
придорожной ферме. Пока я шел, дождь полил как из ведра, но у
меня не хватило сил вернуться за макинтошем. Подобные
происшествия убедили меня, что у меня в сущности здоровое сердце
- несмотря на недавние диагнозы. Около полуночи ремонтник
вызволил мою машину. Я вернулся кое-как на шоссе Икс и покатил
дальше. После часа езды на меня нашло крайнее изнеможение. Я
остановился у тротуара в анонимном городишке и во мраке всласть
насосался сладкого джина из верной фляги.
Дождь был давно отменен. Чернела теплая аппалачская ночь.
Изредка проезжали мимо меня автомобили: удаляющиеся рубины,
приближающиеся бриллианты; но городок спал. Не было на тротуарах
той веселой толкучки прохлажлающихся граждан, какую видишь у нас
по ночам в сладкой, спелой, гниющей Европе. Я один наслаждался
тут благотворностью невинной ночи и страшными своими думами.
Проволочная корзина у панели была чрезвычайно щепетильна насчет
принимаемого: "Для Сора и Бумаги, но не для Отбросов" говорила
надпись. Хересовые литеры светились над магазином фотоаппаратов.
Громадный градусник с названием слабительного прозябал на
фронтоне аптеки. Ювелирная лавка Рубинова щеголяла витриной с
искусственными самоцветами, отражавшимися в красном зеркале.
Фосфористые часы с зелеными стрелками плавали в полотняных
глубинах прачешной "Момент". По другой стороне улицы гараж
сквозь сон говорил "Автора убили" (на самом деле -
"Автомобили"). Самолет, который тот же Рубинов разукрасил
камушками, пролетел, с гудением, по бархатным небесам. Как много
перевидал я спавших мертвым сном городишек! Этот был еще не
последний.
Позвольте мне поболтаться немножко без дела - ведь участь
его решена. Ритм неоновых огней, мерцавших по ту сторону улицы,
был вдвое медленнее биения моего сердца: очерк большого
кофейника над рестораном через каждые две секунды вспыхивал
изумрудной жизнью, и, как только он гас, его там же сменяли
розовые буквы, провозглашавшие "Отличная Кухня", - но кофейник
все еще дразнил глаз латентной тенью перед своим новым
изумрудным воскресением из мертвых. Мы делали рентгеновские
снимки, это считалось страшно забавным. Рубиново-изумрудный
городок находился не очень далеко от "Зачарованных Охотников". Я
опять рыдал, пьянея от невозможного прошлого.

31


На этой одинокой остановке между Коулмонтом и Рамздэлем
(между невинной Долли Скиллер и жовиальным дядей Айвором) я
пересмотрел все обстоятельства моего дела. С предельной
простотой и ясностью я видел теперь и себя и свою любовь. По
сравнению с этим прежние обзоры такого рода казались вне фокуса.
Года два тому назад, в минуту метафизического любопытства, я
обратился к умному, говорящему по-французски духовнику, в руки
которого я передал серое безверие протестанта для старомодного
папистского курса лечения, надеясь вывести из чувства греха
существование Высшего Судии. В те морозные утра, в кружевном от
инея Квебеке, добрый аббат работал надо мной с утонченнейшей
нежностью и пониманием. Я бесконечно благодарен и ему, и великой
организации, которую он представлял. Увы, мне не удалось
вознестись над тем простым человеческим фактом, что, какое бы
духовное утешение я ни снискал, какая бы литофаническая вечность
ни была мне уготована, ничто не могло бы заставить мою Лолиту
забыть все то дикое, грязное, к чему мое вожделение принудило
ее. Поскольку не доказано мне (мне, каков я есть сейчас, с
нынешним моим сердцем, и отпущенной бородой, и начавшимся
физическим разложением), что поведение маньяка, лишившего
детства североамериканскую малолетнюю девочку, Долорес Гейз, не
имеет ни цены ни веса в разрезе вечности - поскольку мне не
доказано это (а если можно это доказать, то жизнь - пошлый
фарс), я ничего другого не нахожу для смягчения своих страданий,
как унылый и очень местный паллиатив словесного искусства.
Закончу эту главку цитатой из старого и едва ли существовавшего
поэта:
Так пошлиною нравственности ты
Обложено в нас, чувство красоты!

32


Помню день, во время нашей первой поездки - нашего первого
круга рая, - когда для того, чтобы свободно упиваться своими
фантасмагориями, я принял важное решение: не обращать внимания
на то (а было это так явно!), что я для нее не возлюбленный, не
мужчина с бесконечным шармом, не близкий приятель, даже вообще
не человек, а всего только пара глаз да толстый фаллос длиною в
фут - причем привожу только удобоприводимое. Помню день, когда,
взяв обратно (чисто-практическое) обещание, из чистого расчета
данное ей накануне (насчет чего-то, чего моей смешной девочке
страстно хотелось, посетить, например, новый роликовый каток с
особенной пластиковой поверхностью или пойти без меня на дневную
программу в кино), я мельком заметил из ванной, благодаря
случайному сочетанию двух зеркал и приотворенной двери,
выражение у нее на лице - трудноописуемое выражение
беспомощности столь полной, что оно как бы уже переходило в
безмятежность слабоумия - именно потому, что чувство
несправедливости и непреодолимости дошло до предела, а меж тем
всякий предел предполагает существование чего-то за ним - отсюда
и нейтральность освещения; и, принимая во внимание, что эти
приподнятые брови и приоткрытые губы принадлежали ребенку, вы
еще лучше оцените, какие бездны расчетливой похоти, какое
вторично отразившееся отчаяние удержали меня от того, чтобы
пасть к ее дорогим ногам и изойти человеческими слезами, - и
пожертвовать своей ревностью ради того неведомого мне
удовольствия, которое Лолита надеялась извлечь из общения с
нечистоплотными и опасными детьми в наружном мире, казавшемся ей
настоящим.

Есть у меня и другие полузадушенные воспоминания, которые
ныне встают недоразвитыми монстрами и терзают меня. Однажды, на
бердслейской улице с закатом в пролете, она обратилась к
маленькой Еве Розен (я сопровождал обеих нимфеток на концерт и,
подвигаясь за ними, в толпе у кассы держался так близко, что
тыкался в них), - и вот слышу, как моя Лолита, в ответ на слова
Евы, что "лучше смерть, чем Мильтон Пинский (знакомый гимназист)
и его рассуждения о музыке", говорит необыкновенно спокойно и
серьезно: "Знаешь, ужасно в смерти то, что человек совсем
предоставлен самому себе"; и меня тогда поразило, пока я, как
автомат, передвигал ватные ноги, что я ровно ничего не знаю о
происходившей у любимой моеи в головке и что, может быть,
где-то, за невыносимыми подростковыми штампами, в ней есть и
цветущий сад, и сумерки, и ворота дворца, - дымчатая
обворожительная область, доступ к которой запрещен мне,
оскверняющему жалкой спазмой свои отрепья; ибо я часто замечал,
что, живя, как мы с ней жили, в обособленном мире абсолютного
зла, мы испытывали странное стеснение, когда я пытался
заговорить с ней о чем-нибудь отвлеченном (о чем могли бы
говорить она и старший друг, она и родитель, она и нормальный
возлюбленный, я и Аннабелла, Лолита и сублимированый,
вылизанный, анализированный, обожествленный Гарольд Гейз), об
искусстве, о поэзии, о точечках на форели Гопкинса или бритой
голове Бодлера, о Боге и Шекспире, о любом настоящем предмете.
Не тут-то было! Она одевала свою уязвимость в броню дешевой
наглости и нарочитой скуки, между тем как я, пользуясь для своих
несчастных ученых комментариев искусственным тоном, от которого
у меня самого ныли последние зубы, вызывал у своей аудитории
такие взрывы грубости, ч-,о нельзя было продолжать, о, моя
бедная, замученная девочка.
Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя.
Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t'aimais, je
t'aimais! И бывали минуты, когда я знал, что именно ты
чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой,
Лолиточка моя, храбрая Долли Скиллер...
Вспоминаю некоторые такие минуты - назовем их айсбергами в
раю, - когда, насытившись ею, ослабев от баснословных, безумных
трудов, безвольно лежа под лазоревой полосой, идущей поперек
тела, я, бывало, заключал ее в свои объятья с приглушенным
стоном человеческой (наконец!) нежности.
Ее кожа лоснилась в неоновом луче, проникавшем из
мотельного двора сквозь жалюзи, ее черные, как сажа, ресницы
слиплись; ее серые, без улыбки, глаза казались еще безучастнее,
чем обычно, - она до смешного напоминала маленькую пациентку, не
совсем еще вышедшую из тумана наркоза после очень серьезной
операции; и тут нежность моя переходила в стыд и ужас, и я
утешал и баюкал сиротливую, легонькую Лолиту, лежавшую на
мраморной моей груди, и, урча, зарывал лицо в ее теплые кудри, и
поглаживал ее наугад, и, как Лир, просил у нее благословения, и
на самой вершине этой страдальческой бескорыстной нежности (в
миг, когда моя душа как бы повисала над ее наготой и готова была
раскаяться), внезапно, с мерзостной иронией, желание нарастало
снова... "Ах, нет!", говорила Лолита, подняв, со вздохом, глаза
к небу, и в следующую минуту и нежность и лазоревый луч - все
распадалось.
Современные наши понятия об отношениях между отцом и
дочерью сильно испакощены схоластическим вздором и
стандартизированными символами психоаналитической лавочки;
надеюсь, однако, что нижеследующие строки обращаются к
беспристрастным читателям. Как-то раз, когда отец одной из ее
подруг (толстенькой Авис Чапман) громким гудком подал с улицы
сигнал, что он приехал забрать свою дурнушку, я почувствовал
себя обязанным пригласить его в гостиную; он присел на минутку,
и, пока мы беседовали, Авис ластилась к нему и в конце концов
грузно примостилась у него на коленях. Не помню, между прочим,
отметил ли я где-нибудь, что у Лолиты была для чужих совершенно
очаровательная улыбка, - мохнатое прищуривание глаз и милое,
мечтательное сияние всех черт лица, - улыбка, которая ничего,
конечно, не значила, но которая была так прекрасна, так
самобытно нежна, что трудно ее объяснить атавизмом, магической
геной, непроизвольно озаряющей лицо в знак древнего
приветственного обряда (гостеприимной проституции, скажет
читатель погрубее). Она стояла поодаль, когда мистер Чапман сел
и заговорил, вертя шляпу в руках, а затем - ах, смотрите, как
глупо с моей стороны, я опустил главнейшую особенность
знаменитой Лолитовой улыбки, а именно: ее сладкая, как нектар,
переливающаяся ямочками игра никогда не бывала направлена на
гостя, а держалась, так сказать, собственной далекой цветущей
пустоты или блуждала с близорукой вкрадчивостью по случайным
предметам - и было так сейчас. В ту минуту, как толстая Авис
приблизилась и стала мешать своему папе вертеть шляпу, Лолита
тихо сияла, разглядывая и потрагивая фруктовый нож, лежавший на
краю стола, к которому она прислонялась далеко, далеко от меня.

Авис теперь ухватилась за отцовскую шею и ухо, а он, привычной
рукой, полуобнял свое неуклюжее и крупное чадо, и вдруг я
заметил, как улыбка Лолиты стала гаснуть, превратилась в
оцепеневшую тень улыбки, и фруктовый нож соскользнул со стола и
серебряным черенком случайно ударил ее в щиколку, да так больно,
что она охнула, согнулась вдвое и тотчас потом, прыгая на одной
ноге, с лицом, искаженным той ужасной вступительной гримасой,
которую ребенок задерживает на растянутых губах перед ревом,
Лолита исчезла из комнаты и за ней побежала и стала утешать ее
на кухне добренькая Авис, у которой был такой отличный, жирный,
розовый отец и маленький щекастый брат, и только что родившаяся
сестричка, и домашний уют и две шотландских овчарки, умеющие
улыбаться, а у Лолиты ничего не было.
Я заготовил изящное дополнение к этой сценке: мы все еще в
Бердслее, Лолита, сидящая с книгой у камина, потягивается,
крякает и спрашивает: "Где ее, собственно говоря, похоронили?" -
"Кого?" - "Ах, ты знаешь, мою зарезанную мать". - "Ты прекрасно
знаешь, где находится ее могила", ответил я, с большой
выдержкой, и назвал кладбище - недалеко от Рамздэля, между
железной дорогой и холмом, с которого видно озеро. "А кроме
того", добавил я, "трагедию ее случайной смерти не следовало бы
опошлять такого рода эпитетом, к которому ты находишь нужным
прибегать. Ежели ты действительно хочешь победить в себе самой
идею смерти -" "Завел шарманку", сказала Лолита и томно покинула
комнату. Я долго глядел в огонь сквозь жгучие слезы. Потом
поднял с пола ее книгу. Какаято бездарная чепуха "для
юношества". Угрюмая маленькая Мара не ожидала, что ее мачеха
окажется веселой, понятливой, рыжеволосой молодой женщиной,
которая объяснила Маре, что покойная мать Мары совершила
героический подвиг тем, что умышленно не выказывала никакой
любви к обожаемой на самом деле дочери. Героическая мать умирала
от неизлечимой болезни и не желала, чтобы девочка потом грустила
по ней. Другой бы на моем месте с воплями помчался наверх к
Лолите; я же всегда выбирал нравственную гигиену
невмешательства. Но ныне, Извиваясь как червь, и заклиная былое,
я вспоминаю, что в этот раз и в другие разы я взял в привычку не
обращать внимания на состояние Лолиты, дабы не расстраивать
подлого Гумберта. Когда моя мать в промокшем платье, освещаемом
грозой среди стремительно наплывающего тумана (так я воображал
ее смерть), побежала, с трудом дыша, вверх по гребню горы над
Молинетто, где ее сразила молния, я был младенцем, и
впоследствии мне не удавалось задним числом привить себе никакой
общепринятой сиротской тоски, как бы свирепо ни трепали меня
психотераписты в позднейшие периоды депрессии. Но признаюсь, что
человек со столь мощным воображением, как мое, не может
ссылаться на незнание общечеловеческих эмоций. Возможно также,
что я слишком положился на ненормальную холодность отношений
между Шарлоттой и ее дочерью. Но ужасная сущность всего этого
вопроса вот какая. Моя шаблонная Лолита за время нашего с ней
неслыханного, безнравственного сожительства постепенно пришла к
тому, что даже самая несчастная семейная жизнь предпочтительна
пародии кровосмесительства - а лучше этого в конечном счете я
ничего и не мог дать моей бездомной девочке.

33


Возвращение в Рамздэль. Я приближался к нему со стороны
озера. Солнечный полдень смотрел во все глаза: проезжая мимо в
запачканном автомобиле, я различал алмазные искры между
отдаленными соснами. Свернул на кладбище, вышел и погулял между
разнокалиберными памятниками. Bonjour, Charlotte. На некоторых
могилах были воткнуты полупрозрачные национальные флажки,
неподвижно опавшие в безветренной тени кипарисов. Эх, Эдя, не
повезло же тебе, подумал я, обращаясь мысленно к некоему Эдуарду
Граммару, тридцатипятилетнему заведующему конторой в Нью-Йорке,
которого недавно арестовали по обвинению в убийстве
тридцатилетней жены Доротеи. Мечты об идеальном преступлении, Эд
проломил жене череп и труп посадил за руль автомобиля. Два
чиновника дорожной полиции данного района видели издали, как
большой новый синий Крайслер, подаренный Граммаром жене на
рождение, с шальной скоростью съезжал под гору как раз на
границе их юрисдикции. (Да хранит Господь наших бравых
полицейских - и районных и штатных!) Он задел столб, взнесся по
насыпи, поросшей остистой травой, земляникой и ползучей
лапчаткой, и опрокинулся. Колеса все еще тихо вертелись на
солнцепеке, когда патрульщики вытащили тело госпожи Г. Сначала
им показалось, что она погибла вследствие обыкновенного
крушения. Увы, ранения, вызвавшие ее смерть, не соответствовали
очень легким повреждениям, которые потерпел автомобиль. Я
удачнее устроился.

Покатил дальше. Со странным чувством узнал тонкую башню
белой церкви и огромные ильмы. Забыв, что на американской
пригородной улице одинокий пешеход больше выделяется, чем
одинокий автомобилист, я оставил машину на бульваре, чтобы
спуститься, как бы гуляя, по Лоун Стрит мимо номера 342. Перед
предстоящим великим кровопролитием я имел право на небольшую
передышку, на очистительную судорогу душевной отрыжки. Белые
ставни виллы отставного тряпичника были закрыты, и ктото
подвязал найденную им черную бархатную ленту для волос к белой
вывеске "Продается", склонившейся со своего шеста у тротуара. Не
было больше пристаючей собаки. Садовник никому не телефонировал.
Больная старушка Визави не сидела на увитой виноградом веранде,
- на которой теперь, к вящей досаде одинокого пешехода, две
молодых женщины с понихвостными прическами, в одинаковых
передничках в черную горошину, прервали уборку для того, чтобы
поглазеть на него. Она, верно, давно умерла, а это были, должно
быть, ее племянницы из Филадельфии.
Войти ли в свой бывший дом? Как в Тургеневской повести,
поток итальянской музыки лился из растворенного окна - окна
гостиной. Какая романтическая душа играла на рояле там, где
никакие клавиши не ныряли и не всплескивали в тот заколдованный
воскресный день, когда ласкало солнце голые ноги моей девочки?
Вдруг я заметил, что с газона, который я некогда стриг, смуглая,
темнокудрая нимфетка лет десяти, в белых трусиках, глядит на
меня с чем-то диким в завороженном взоре больших черно-синих
глаз. Я сказал ей два-три милых слова, совершенно невинных, -
старомодный комплимент, вроде "какие у тебя прелестные глаза",
но она поспешно попятилась, и музыка оборвалась, и весьма
вспыльчивого вида черноволосый мужчина с блестящим от пота лицом
выскочил в сад и грубо уставился на меня. Я было хотел
представиться, но тут, с тем острым смущением, которое бывает во
сне, я увидел, что на мне запачканные глиной синие рабочие брюки
и отвратительно грязный дырявый свитер, ощутил щетину на
подбородке, почувствовал, как налиты кровью мои глаза, глаза
проходимца... Не говоря ни слова, я повернул и поплелся назад к
автомобилю. Чахлый цветочек, вроде маленькой астры, рос из
памятной мне щели в тротуаре. Преспокойно воскресшую мисс Визави
племянницы выкатили на веранду, точно эта веранда была ложей, а
я актером. Внутренне умоляя ее не окликнуть меня, я ускорил шаг.
Ну и крутая улочка! Я дошел до глубокой тени бульвара. Красный
билетик, означающий штраф за незаконное паркование, был засунут
полицейским под одну из лапок на ветровом стекле. Билетик этот я
тщательно разорвал на две, четыре, восемь частей.
Сердясь на себя, что трачу попусту время, я устремился в
гостиницу, - ту самую, в которую заехал с новым чемоданом пять
лет тому назад. Взял комнату с ванной, назначил по телефону два
свидания - деловое и медицинское, - побрился, выкупался, надел
черный костюм и спустился в бар. Там ничего не изменилось. Узкий
зал был залит все тем же тусклым, невозможно-гранатовым светом -
которым когда-то в Европе отличались притоны, но который здесь
просто "создавал настроение" в приличном, "семейном" отеле. Я
сел за тот же столик, за которым сидел в самом начале моего
пребывания в Рамздэле, в тот день, когда, став жильцом Шарлотты,
я нашел нужным отпраздновать новоселье тем, что по-светски с ней
распил полбутылки шампанского, - чем роковым образом покорил ее
бедное, полное до краев сердце. Как и тогда, лакей с лицом как
луна распределял по астральной схеме пятьдесят рюмочек хереса на
большом подносе для свадебного приема (Мурфи, этот раз,
сочетался браком с Фантазией). Без восьми три. Идя через холл, я
должен был обойти группу дам, которые с mille graces прощались и
расходились после клубного завтрака. Одна из них с
приветственным клекотом набросилась на меня. Это была толстая,
низенькая женщина, вся в жемчужно-сером, с длинным, серым пером
на шляпке. Я узнал в ней миссис Чатфильд. Она напала на меня с
приторной улыбкой, вся горя злобным любопытством (не проделал ли
я, например, с Долли того, что Франк Ласелль, пятидесятилетний
механик, проделал с одиннадцатилетней Салли Горнер в 1948-ом
году). Очень скоро я это жадное злорадство совершенно взял под
контроль. Она думала, что я живу в Калифорнии. А как поживает -
? С изысканнейшим наслаждением, я сообщил ей, что моя падчерица
только что вышла за блестящего молодого инженера-горняка,
выполняющего секретное правительственное задание в
северо-западном штате. Взятая врасплох, она возразила, что не
одобряет таких ранних браков, что никогда бы она не позволила
своей Филлис, которой теперь восемнадцать лет -
"Ах, конечно", сказал я спокойно. "Конечно, помню Филлис.

Филлис и лагерь Кувшинка. Да, конечно. Кстати, ваша дочурка
никогда не рассказывала вам, как Чарли Хольмс развращал там
маленьких пансионерок своей гнусной матери?"
"Стыдно!", крикнула миссис Чатфильд, "как вам не стыдно,
мистер Гумберт! Бедного мальчика только что убили в Корее".
"В самом деле", сказал я (пользуясь дивной свободою,
свойственной сновидениям). "Вот так судьба! Бедный мальчик
пробивал нежнейшие, невосстановимейшие перепоночки, прыскал
гадючьим ядом - и ничего, жил превесело, да еще получил
посмертный орденок. Впрочем, извините меня, мне пора к
адвокату".
До конторы Виндмюллера было всего два блока. Рукопожатье
его оказалось очень медленным, очень обстоятельным, очень
крепким, но как бы вопросительным. Он думал, что я живу в
Калифорнии. Не преподавал ли я одно время в Бердслейском
университете? Туда только что поступила его дочь. А как поживает
- ? Я дал полный отчет о миссис Скиллер. Деловой разговор
оказался приятнейшим. Я перевел все свое имущество на ее имя и
вышел в сентябрьский зной беззаботным нищим.
Теперь, когда я покончил с делами, я мог посвятить себя
главной цели поездки в Рамздэль. До сих пор, придерживаясь той
методичности, которой недаром горжусь, я не снимы маски с лица
Клэра Куильти; он сидел у меня в подземелье, ожидая моего
прихода со служителем культа и брадобреем: "Reveillez-vous,
Tropman, il est temps de mourir!" Мне сейчас недосуг заниматься
вопросом, как запоминаются физиономии (нахожусь на пути к его
дядюшке и иду скорым шагом); но позволю себе отчеркнуть
следующее: в спирту мутной памяти я сохранял чье-то жабье лицо.
Я видал это лицо мельком несколько раз и заметил в нем некоторое
сходство с жизнерадостным и довольно противным родственником
моим, жившим и умершим в Швейцарии. Помню его гантели, вонючее
трико, толстые волосатые руки, и плешь, и свиноподобную
горничнуюналожницу, - но в общем этот паршивец был довольно
безобидный; слишком безобидный, добавлю, чтобы сойти за мою
добычу. В странном состоянии ума, в котором я сейчас находился,
я как-то потерял связь с образом Густава Траппа: его полностью
поглотило лицо драматурга Клэра Куильти, таким, каким он был
представлен, с художественной точностью, на рекламах папирос
"Дромадер" и на кабинетной фотографии, стоявшей у его дядюшки на
письменном столе.
В свое время, когда я был пациентом другого, бердслейского,
зубного врача, симпатичнейшего доктора Мольнара, я подвергся
серьезной операции, после которой у меня осталось довольно мало
передних зубов. Искусственные зубы, замещающие прорехи,
держались при помощи пластиковых пластинок и незаметной
проволоки, идущей по верхней десне. В рассуждении удобства, это
устройство было шедевром, тем более что боковые зубы остались
совершенно здоровыми. Однако, дабы снабдить тайную цель
правдоподобным предлогом, я объявил доктору Айвору Куильти, что
в надежде облегчить лицевую невралгию я решил удалить все зубы.
Во что обойдется аппарат? Сколько это все займет времени, если
он назначит мне первый визит, скажем, в начале ноября? Где
сейчас находится его знаменитый племянник? Можно ли будет все
вырвать за один раз?
Доктор Айвор (Ай-да-вор!) Куильти, толстяк в белом
балахоне, с седым ежом и обширными плоскими щеками
политикана-масона, присел на угол письменного стола, покачивая
одной ногой, мечтательно и заманчиво, между тем как он развивал
передо мной грандиозный дальнобойный план. Он сказал, что
сначала построит мне "предварительный" аппаратик, - я буду его
носить, пока не осядут десны. Затем он мне соорудит перманентный
протез. Хорошо было бы уже сейчас осмотреть полость рта. Он
носил двухцветные башмачки с узором из дырочек на концах. Он не
видал "негодяя" с 1946 года, но был уверен, что его можно найти
в родовом замке, улица Гримма, на окраине Паркинггона. Мечта
художника-дантиста продолжала расти. Нога качалась. Взор блистал
вдохновением. Мне это будет стоить около шестисот долларов. Он
предлагал, что тут же предпримет необходимые измерения, чтобы
заготовить предварительный протез. Мой рот был для него
волшебной пещерой, полной бесценных сокровищ, но я туда его не
пустил.
"Нет", сказал я. "Я передумал. Мне все это сделает доктор
Мольнар. Его цены выше, но как дантист он, конечно, гораздо
лучше вас".
Не знаю, доведется ли когда-нибудь моему читателю сказать
такую фразу. Я уже испытал это дивное чувство сонной свободы в
разгов

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.