Купить
 
 
Жанр: Классика

Детские годы

страница №10

риобрела его
доверие.
Я покраснел.
- Но разве его сердце не всегда вам принадлежало? - продолжала Христя.
- Да; он меня любит, и он был уверен в моей любви, но с сегодняшнего
дня все, что мне принадлежало от него по вере, он отдал мне по убеждению.
Это мне очень дорого - и я высоко буду ценить этот день. Это мой праздник.
Я покраснел еще более.
- Не стыдись, пожалуйста, моей благодарности, - продолжала maman, - я
знаю, что присутствовать на своей собственной цензуре очень неприятно,
особенно когда нас в глаза хвалят; но я все это говорю не в похвалу тебе, а
просто открываю тебе мою высшую радость. Приобрести твою откровенность -
это все, чего я могла желать и молить у бога, и он все это дал мне.
Я смутился: на душе моей лежала целая тьма тайн, которых я не открыл и
не решился бы открыть моей матери; но эти ее слова, послужив мне укором,
возбудили во мне такой азарт покаяния, что я заговорил:
- Нет, maman, я вам еще не все открыл! - и затем я начал порывисто и
страстно при всех приносить подробное покаяние во всех моих путевых
проступках, не умолчав даже о том, что встретил под ярмарочными шатрами в
Королевце женщин и после того не мог помыслить: как я предстану матери и
обниму ее.
Это сделалось так внезапно, что не приготовленные к тому Альтанские
скромно потупили глаза, а Христя даже хотела выйти; но maman остановила ее
за руку и, склонив голову, внимательно и, казалось, покойно слушала мою
исповедь.
Когда я кончил и заключил словами:
- Maman, прошу вас, перемените обо мне ваше доброе мнение, - я его не
стою...
Матушка помолчала минуту, а потом начала спокойным и ровным голосом:
- Нет, если ты открыл все это с тем, чтобы не возвращаться к тому, в
чем ты осудил себя, то ты стоишь доброго мнения.
- О да, maman, я гнушаюсь моим прошлым!
- Поди же и обними меня.
Это был такой красноречивый ответ на мое сомнение о праве обнять ее,
что я кинулся ей на шею и, обняв ее, зарыдал.
- Перестаньте: вам еще вредно так сильно волноваться! - прозвучал в
это время надо мною нежный голос Христи, и когда я, услыхав этот голос,
поднял свое лицо, добрая девушка и мать обняли меня и обе поочередно
поцеловали.
Эти чистые поцелуи были целением от моей королевецкой проказы - и
притом каким святым и плодотворным целением! Ими один порок был навсегда
опозорен передо мною и вырван из моего сердца.
- Еще, maman, - продолжал я в своем покаянном азарте, - я должен вас
предостеречь: я скрыл от вас, что мой товарищ Пенькновский совсем не такой,
каким он себя вам представил: он меня ни от чего не удерживал.
Но матушка остановила меня знаком и не позволила более рассказывать.
- Я все это считала возможным, - сказала она, - но твоего товарища
осуждать нельзя - этот бедный молодой человек живет без доброго
руководства.
- Колеблемая ветром трость, - тихо поддержал Альтанский и, вынув из
кармана круглую табакерку, отошел с нею к окну, добавив: - панское сердечко
- шляхетска кровь.
- Да; к тому же он имеет несчастие быть поляком и потому заслуживает
извинения, - подсказала maman.
Помня недавний разговор о значении слов прощать и извинять, я тотчас
же поспешил вдуматься: почему польское происхождение может заставить не
только прощать пороки по милости, но даже извинять их по какому-то праву на
снисхождение, и я решительно недоумевал, но матушка мне это тотчас
разъяснила.
- Поляки потеряли свою самостоятельность, - продолжала она, - а выше
этого несчастия нет; все народы, теряя свою государственную
самостоятельность, обыкновенно теряют доблести духа и свойства к его
возвышению. Так было с великими греками, римлянами и евреями, и теперь то
же самое в наших глазах происходит с поляками. Это ужасный урок.
- Да; сей урок учит любить свой народ, дабы не видать его в униженном
уделе побежденных, - вмешался Альтанский.
- Вы прекрасно сказали, - отозвалась мать и добавила: - но мне
кажется, что этот урок тоже учит и снисхождению, какое вызывает участь
побежденных?
- Да, да; тоже и этому. Fortuna belli artem victas quoque docet
{Судьба учит военному искусству даже побежденных (лат.)}.
- Но позвольте, maman, - заговорил я, - я, право, не знаю, как мне
быть; но мне кажется, что я не должен от вас скрывать, что Пенькновский
сказал мне, будто они хотят делать революцию.
Maman сдвинула брови и переспросила меня, так ли я ей выразился, а
когда я повторил ей мои слова, она сухо ответила, что это непременно вздор.

- И на что им революция?
- Не знаю, - говорю, - maman; они, кажется, хотят сделать республику.
- Республика!.. Какая может быть республика у пустых и глупых людей?
- Не знаю, maman, но он мне говорил, что будет такая республика, где
король и публика.
Мать промолчала, но профессор, сильно зарядив нос табаком, проговорил
с легкою насмешкою:
- Республика - где король и публика, а республиканция - где нет королю
ваканции.
Мне показалось, что профессор слегка шутил не над одним Пенькновским,
но и над словами матери, которая тоже сделалась с ним на несколько минут
суше, чем обыкновенно, и сказала, что, обращая все в шутку, можно довести
до того, будто польская республика была не что иное, как котлета с
горошком, которую скушали, и ее как не бывало.
- Нет, доказать, что ее как не бывало, невозможно, - отвечал
профессор, - потому что кто ее скушал, те от этого располнели; но можно
доказать, что пустые люди, принимаясь за хорошую идею, всегда ее роняют и
портят.
С этим профессор простился, оставив матушку примиренною с его мнением,
а меня с открытием, что и он и мать моя в душе республиканцы, и притом
гораздо большие, чем Пенькновский, но совсем не такие, как он и его
заговорщики.
Я не понимал, что бы такое моя мать и Альтанский могли сделать для
великой идеи, но был уверен, что они бы ее ни за что "не уронили и не
испортили".
Впоследствии я убедился, что соображения мои верны, и притом, изучая
характеры и взгляды этих лиц, я открыл, что у матушки были перед
профессором значительные преимущества возвышенного, но пылкого духа, тогда
как профессор относился ко всему с спокойным величием мудреца. Эта разность
в характерах порождала между ними легкие столкновения, разрешавшиеся
чрезвычайно своеобычно. Когда матушка высказывала мысли, подобные тем,
какие мною приведены выше по поводу разговора о Пенькновском, профессор
обыкновенно отходил с своею табакеркою к окну и, казалось, думал совсем о
другом, но уловив какое-нибудь одно слово, вдруг подбирал к нему более или
менее удачную рифму и отзывался шутливо в стихотворной форме, вроде:
"В республиканции нет королю ваканции".
Так как он употреблял этот прием, очевидно, с добродушною иронией над
всем слышанным, то матушке это не очень нравилось - и она, при всем своем
самообладании, в подобных случаях обнаруживала легкое раздражение. Вообще
же, хотя maman отзывалась об Альтанском не иначе как с величайшею похвалою,
я чувствовал, что все ее похвалы относятся только к его светлому уму,
непререкаемой честности и большим сведениям, но что в нем было нечто такое,
что ей не совсем нравилось, и что если бы от нее зависело отлить человека в
идеальную форму, то этой формой не во всем послужил бы избранный ею мне
наставник.
Альтанский был ученый бурсак, матушка - просвещенная баронесса; эта
разница лежала между ними всегда при всем видимом сходстве их убеждений и
при несомненном друг к другу уважении. Старый ученый считал мою мать
женщиною, выходящею далеко вон из ряда, но... все-таки иногда давал ей свои
рифмованные ответы, смысл которых обозначал, что он считает то или другое
ее положение не достойным ответа более серьезного.
Между тем они были друзьями - и это меня чрезвычайно удивляло, так как
я имел совсем иное понятие о взаимном отношении дружественных между собою
людей.
Совсем не то установилось в отношениях Альтанского ко мне и в
отношениях моей матери к Христе. Профессор, окончив со мною урок, часто и
подолгу еще оставался за тем же столом и беседовал со мною. Окончив занятия
в форме строго научной, он давал мне сладчайшую умственную пищу, продолжая
разговор о том же предмете в форме легкой и приятной, всегда вызывающей на
размышления и дающей для них обильную пищу. И здесь уже не было никакого
места рифмоплетению, если только maman не вмешивалась в дело; но всякое
более или менее продолжительное вмешательство с ее стороны тотчас же
вызывало у профессора наружу и его стихи и его табакерку.
Maman это заметила - и, в противность своему обещанию, перестала
присутствовать при наших уроках, а потом предложила, чтобы я для большего
удобства Альтанского сам ходил к нему на дом, что и мне самому было
чрезвычайно приятно, так как дома у себя старик был еще дружественнее и
сообщительнее. Уроки шли долго, но мне казалось, что время за ними летело
на крыльях; а беседы, которыми Альтанский заключал эти уроки, портили все
расписание часов, сделанное для меня матушкою. Французскому и английскому
языку оставалось очень немного часов, потому что почти все вечернее время,
после занятий с Альтанским классиками, я проводил у него, уносясь
восторженными мечтаниями во времена давно минувшие, в мир великих мудрецов
и доблестных героев. Христя в эти самые часы обыкновенно брала свои
музыкальные уроки и потом занималась с maman по-английски, а мы с стариком
оставались двое в его оригинальном большом кабинете, куда не допускался
никто из непосвященных, хотя бы даже для того, чтобы обместь пыль, которая
лежала на всем густыми слоями или висела космами. Альтанский никому не
дозволял нарушать тот беспорядок, в котором он один, к неописанному моему
удивлению, всегда быстро умел находить все, что ему было нужно.

Я позволю себе, в виду сверкающих седин, еще на минуту завернуть в
этот задумчивый и пыльный кабинет, куда я прятался от людей, чтобы лучше их
видеть и понимать.
Мы садились здесь за свои занятия час спустя после обеда и выходили
отсюда, когда бог полагал на сердце.
Заходило солнце, спускались сумерки, восходила луна, и серебристый
свет ее тихо ложился на пыльный, до полу покрытый толстым фризом и
заваленный фолиантами стол, а мы все беседовали. Я где-нибудь сидел в углу,
а сухой старик ходил - и ровною, благородною ораторскою речью повествовал
мне о деяниях великих людей Греции, Рима и Карфагена. И я все это слушал -
и слушал, часто весь дрожа и замирая от страстного волнения.
Однажды, весь взволнованный рассказом Альтанского о суде над Сократом
и весь преисполненный гнева и досады, я сорвался с места и схватил
Альтанского за руку, как бы желая его остановить, но он спокойно обнял меня
своею другою рукою и увлек вперед. Мы ходили обнявшись - и беседа, не
прекращаясь, лилась и лилась своей чередою.
- Ты дрожишь, - сказал он в заключение, обратясь ко мне и впервые
заговорив со мною на ты. - Ты дрожишь от негодования на людскую
несправедливость: слагай это в своем сердце.
- Я этого не позабуду, - отвечал я, сжимая до крови ногтями грудь под
сорочкой.
Старик остановился и, посмотрев на меня, спросил:
- Какого духа ты теперь исполнен?
- Я умереть хочу за справедливость, - прошептал я.
- О добрый юноша! - воскликнул старик, - справедливость покуда лишь
хорошая идея, осуществления которой в толпе нет, точно так же, как не может
ее быть у тирана. Смирись перед этим - и поди в кухню и поставь самовар.
И когда я пошел буквально исполнить то, что мне сказано, старик уснул
- и я застал его спящим на диване, всего озаренного янтарными лучами
заходящего солнца.
"Так-то мирен закат твой, - подумал я, - каков-то задастся он мне?" -
и при этом мне вдруг чудилось, что мне еще куда-то надо сбежать отсюда до
заката; в открытую форточку врывалась свежая струя и куда-то манила...
Куда? - Но я отвращался от этой взманы и учился, учился все больше и служил
моему учителю все покорнее и смиренней. Я с каким-то сладким раболепством
исполнял при нем разные послуги: ходил покупать ему нюхательного табаку,
бегал на Подол за особыми булками, которые в вечеру выносили на базар две
известные в то время киевские пекарки, Поднебесная и Керасовна, и аккуратно
чистил клетку его седого бердичевского соловья.
Зато и сам Альтанский не чинился со мною - и в то время, как
употреблял меня вместо отдыха на побегушки и ставленья самовара, он сам
садился к окну и при свете сумерек или при слабом блеске луны царапал в
моей тетради мысли, которые хотел водворить в душе моей, чтобы поставить
меня "господином, а не рабом жизни".
Успехи я делал невероятно быстрые, но влияние их на меня было
несколько странно; я чувствовал себя очень слабым на моих длинных ножках
Однако об этом невдалеке речь впереди.

XXV

Отношения maman и Христи являли другую картину; по моим замечаниям,
maman не без некоторой горечи видела мое исключительное пристрастие к
Альтанскому, но нежно любила его дочь. Однако, как они ни были друг к другу
нежны, казалось, что между ними нет той тесноты духовного единения, какая
образовалась у нас с Иваном Ивановичем. Чтобы характеризовать их отношения,
я могу сказать, что матушка любила Христю, а та ее... тоже любила, но
гораздо менее, чем уважала.
Я это замечал и очень сожалел мою бедную maman, у которой была
какая-то несчастная привилегия, при всех правах на всеобщую любовь, внушать
людям всевозможные возвышенные чувства, кроме одной любви. Ей безусловно
верили, на нее полагались, ее уважали, и все от нее ждали поступков самых
благородных и прекрасных, но я никогда не знал тех, кто бы ее беззаветно
любил настоящею любовью, туне приемлемою и туне даваемою, - единою, как мне
кажется, истинною любовью... Мне сдавалось, что матушка это знает, - да и
могло ли это быть иначе при той проницательности, с которою она читала в
сердцах людей? Я уверен, что это было так, - и этому более всего приписываю
ее постоянную тихую грусть, отражавшуюся в ее взгляде.
Прекрасный и в то же время мучительный взгляд этот стал мне особенно
чувствителен в то время, когда между мною и Альтанским началось дружеское,
сердечное слияние, - и я начал до такой степени страдать от этого взгляда,
что однажды, когда мы сидели с maman вдвоем, я вдруг кинулся к ней, схватил
ее за руки - и, покрывая их поцелуями, воскликнул:
- Maman, друг мой, отчего вы так грустно смотрите?
Но описанного мною взгляда уже как бы не было: матушка смотрела на
меня прямыми, добрыми и спокойными глазами и, поправив мои волосы,
поцеловала меня в лоб и сказала:
- О, дитя мое, я совсем не грущу, я знаю, что ты меня много любишь, и
я очень счастлива; но ты сам очень много трудишься - и я прошу тебя, оставь
книгу и пройдись к Альтанским: посиди с Иваном Ивановичем - это тебя
успокоит.

- Нет; я ни за что на свете не пойду от вас, maman, я хочу быть с
вами.
- Но, друг мой, мне нужно сходить посидеть вечерок у твоего дяди, а
как тебе там нечего делать, то ты можешь с большим удовольствием провести
это время у Альтанских, а потом, если хочешь, можешь попозже зайти за мною.
Я хотел возражать, но матушка, закрыв мне с улыбкою рот своею ладонью,
поцеловала меня в голову и вышла в свою комнату, чтобы надеть шляпу. Потом
я проводил ее до дому дяди, а сам, отправясь к Альтанскому, и не заметил,
как время ушло за полночь, и я не поспел проводить maman.
Матушка не сделала мне ни малейшего упрека за это; напротив, спросив:
весело ли мне было? и получив от меня утвердительный ответ, она сказала,
что очень рада, что я умею находить удовольствие в беседах с таким
рассудительным человеком, как старик Альтанский.
Все это у нее выходило так невозмутимо ровно, но во всем этом я
чувствовал жгучие мучения ревности и святые, беззаветные уступки любви. Обо
всем этом я скорбел и влекся силою неодолимого тяготения по усвоенному
направлению - и не мог восполнить потребности любви в благородном и
великодушнейшем сердце моей матери.
Мучась тем, что я не могу полюбить ее более, чем умею, я чувствовал
безмерную радость, когда брал из рук почталиона и подавал ей в неделю раз
письмо из Петербурга, надписанное по-русски, но высоко-немецким почерком: я
по предчувствию и по наведению знал, что эти письма приходят от Филиппа
Кольберга, - и мудрено было, чтобы я в этом ошибался, потому что при
появлении каждого такого письма, приходившего с немецкою аккуратностию в
воскресный день, раз в неделю, maman теряла свою внешнюю спокойность - и,
перечитывая написанное по нескольку раз, погружалась в тихое, но
восторженное созерцание или воспоминание чего-то чудно-прекрасного и...
была счастлива.
Я выводил, что когда maman чувствовала себя счастливою - это значит,
что она чувствовала себя любимою, и непременно любимою возвышенно,
искренно, прекрасно, одним словом, любимою гораздо более, чем любили ее все
мы, здесь ее окружающие, и я за это безмерно любил тогда неизвестного мне
Филиппа Кольберга.
Но тем не менее я жил все-таки тем же порядком и не умел стать в
лучшие отношения к maman. Впрочем, мне ничего иного и не оставалось, потому
что матушка сама утверждала этот порядок, столь далеко отступающий от
порядка, продиктованного для меня ею в первый день моего прибытия. Я делал
усилия изменить это, но безуспешно - ибо хотя я просил ее восстановить
именно тот порядок, который она сочинила и который не практиковался, а с
самых же первых дней уступил место другому, но матушка решительно отвергла
мои представления и отвечала, что это невозможно и не должно быть, потому
что нынешний, органически возникший порядок жизни ей кажется гораздо лучше
и целесообразнее.
- К тому же, - добавила она, - если бы ты теперь был более со мною, а
менее с Иваном Ивановичем, то помимо того, что я не могу принести для
твоего развития той пользы, какую приносит он, но мы с тобою поступили бы
неблагодарно по отношению к такому достойному; старику, как Альтанский, и
огорчили бы его.
- Какое же огорчение, maman! - я у него только отнимаю время.
- Нет, мое дитя, это не совсем так, - отвечала матушка, - ты Ивана
Ивановича не обременяешь. Поверь мне, что я в этом кое-что понимаю: Иван
Иваныч - это то, что в какой-то басне представлено под видом лани, которая,
лишась своих детей и имея полное вымя молока, искала какого-нибудь
звереныша, чтобы он отдоил это отягощающее ее молоко, - ты для него этот
звереныш, и притом очень добрый, а со временем будешь и благодарный.
- Maman, друг мой, но я боюсь, что вы ошибаетесь: у него и без меня
такая бездна слушателей в его духовной академии.
- Это ничего не значит. Там у него слушатели, которым он говорит
только то, что обязан говорить по требованиям службы; а тебя он учит, как
внушает ему его любовь к просвещению и истине. Ты - счастливец, сын мой: ты
имеешь редкого образователя, трудов которого нельзя оплатить никакими
деньгами. Дорожи им и уважай его, потому что это такой честный и
свободномыслящий человек, значение которого ты поймешь только со временем.
Что мне оставалось делать, как не продолжать катить мою жизнь по тем
колеям, на которые она стала, само собою сорвавшись с колей, намеченных для
меня матушкой.
Я так и делал: я, если так можно выразиться, все больше и больше
прилеплялся к моему наставнику, учился у него с чрезвычайно быстрыми и
прочными успехами и заправлялся в беседах с ним на особый лад, который
впоследствии привел меня к большому разладью.

XXVI

Слова матушки были справедливы: любя Альтанского, я в ту пору все-таки
еще не понимал, коего духа он был человек, - это пришло ко мне гораздо
позже, когда его уже не стало. В те же юные мои годы, к которым относится
эта часть моих воспоминаний, я ощущал одно, что он был для меня какой-то
сосуд, заключающий целебную смесь, которую, однако, надо было пить умеючи,
потому что малейшее усиление приема вместо пользы, покоя, здоровья
развивало во мне мучительный душевный недуг.

Легкая форма его бесед, с тонкою критикою истории культуры, зароняла
во мне мысль, что жизнь современного общества, которая делалась доступною
моему ведению, идет не по тому течению, которое может вывесть человечество
к идеалу. Идеал этот представляло мне христианство, которое все будто бы
уважают, но к которому, однако, никто сильно и искренно не стремится. Что
это за ложь? как повернуть, чтобы это пошло иначе?
Альтанский мне об этом пока еще ничего не говорил, но я из наведений
заключал, что выплыть к этому идеалу можно только гребя против уносистого
течения себялюбивых, низменных страстей.
Это - образец тревоги от бесед; но злополучная натура моя
разыгрывалась так, что ее преисполняли тревогой даже самые строгие занятия
точными науками. Что бы я ни постигал, в голове моей вдруг мгновенно
зарождалась беспокойная мысль: а что, если к этим уже известным мне
положениям возникнет такое или иное неизвестное? И я начинал об этом думать
и наяву и в сновидениях. Иные из этих беспокойств занимали меня так сильно,
что задумчивый вид мой, который я принимал под их неотступным давлением,
обращал на себя внимание матушки - и она, вся бледная и встревоженная,
говорила:
- Боже мой! что такое делается с тобою, дитя мое?
- Ничего, maman, - отвечал я, - я не могу себе кое-чего решить.
- Чего? скажи мне, что ты хочешь себе решить?
Я конфузился, но большею частию открывал, что меня тревожит.
Это всегда был более или менее вздор, но порою довольно оригинальный.
Так, я помню, что вскоре же после начала моих занятий с Альтанским,
когда он поправлял мои познания в географии, я впал в задумчивость оттого,
что никак не мог себе представить: как привести в соотношение с
действительным временем часы в кармане путешественника, если этот
путешественник поедет вокруг света по дороге, которую проложить прямо вдоль
по равноденственной линии? Как: тогда сколько ни уходи время, а все должен
быть полдень... все двенадцать часов...
Мой череп ломило от этого целый день - и я едва мог успокоиться и
позабыть эту головоломную по тогдашнему моему состоянию дилемму.
Позже, когда мы начали заниматься историею и все опять шло как нельзя
лучше, мне опять пришло в голову:
"Ну, прекрасно, - думал я, - теперь, когда свет простоял вот такое-то
количество лет, человек в течение своей жизни может изучить историю
человечества и передавать ее другому. Но ежели же сегодняшний момент жизни
есть только утро существования нашего рода и впереди стоят миллионы
миллионов лет... Какая же голова в конце этого долгого века будет в силах
выучить и удержать в памяти все, что случилось от доисторических времен? К
чему тогда весь летописный труд, архивы, к чему сама история и жажда
знаний, когда всего этого позднейший человек не в состоянии будет
усвоивать? а что он будет не в состоянии - это верно", - и... - опять
головная боль, досада и беспокойное томление до полного упадка духа.
Наконец, однажды я окончательно испугал мать: это случилось тотчас,
чуть я только коснулся логики и философии. Я опять зафантазировался - и
когда матушка умоляла меня рассеяться, я, после продолжительной потери
аппетита и глубочайшей сосредоточенности в себе, открылся ей, что терзаюсь
неотвязною мыслию: отчего все умные люди не соберутся в одно место и не
устроят такого государства, где бы или государь философствовал, или же бы
где философ царствовал.
Выслушав эти слова, maman посмотрела мне в глаза и сказала, что мне
решительно надо отдохнуть от наук.
Я выразил недоумение и заметил ей, что я не устал.
- Не устал, но у тебя слишком беспокойно разыгрывается воображение.
- Чего же вы боитесь, maman, моего воображения?
- Я боюсь... Да, я кое-чего боюсь.
- Но бога ради: чего именно? скажите мне, изъясните мне вред моего
беспокойного воображения, - может быть, мне это поможет.
- Вред беспокойного воображения заключается в том, что оно создает
призраки, и с ним ничего нельзя знать основательно.
- О, вы правы, maman!
И я схватил обеими руками свою голову - и, облокотясь на стол, залился
горькими слезами.
Матушка встревожилась.
- Какая причина твоего отчаяния? - запытала она, отнимая руки мои от
лица.
- Maman, вы верно сказали: я никогда не буду ничего знать основательно
- я это чувствую, и это меня убивает.
Она старалась меня успокоить тем, что знания не даются вдруг, а на
приобретения их нужно продолжительное время; но я не внял сим утешениям: я
чуял правду.
- Нет, нет, - отвечал я, давяся слезами, - не утешайте меня, maman: я
никогда этого не достигну... Вы сами сказали, что у меня беспокойное
воображение, и я никогда... никогда... не буду ничего понимать ясно.

И тут уже я так разрыдался, что матушка бросилась поить и брызгать
меня водою, меня раздели и положили в постель, в которой я опомнился через
полтора месяца, изнеможденный, бледный, худой, с обритым теменем и
растравленными ранами на спине и на затылке.
У меня было воспаление мозга, и я несколько дней находился на краю
гроба; молодая натура моя выне

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.