Купить
 
 
Жанр: Классика

Детские годы

страница №4

облагодарил и выпил, уже на сей раз совсем позабыв свой зарок
не пить белой.
При безобразном пьянстве нашего провожатого мы кое-как добрались до
Королевца, маленького грязного городишки, где тогда шла ярмарка и где
Кирилл снова "надул проклятых хохлов", но уже на этот раз его находчивость
избрала орудием для обмана нас самих. Он устроил все это так обдуманно,
смело и тонко, что мы ничего не могли понять до тех пор, пока он выполнил
весь свой коварный умысел, чрезвычайно нас тогда обидевший и опечаливший, а
нынче, когда я пишу эти строки, заставляющий меня невольно улыбаться.
Надо сказать, что между нами тремя, которых вез теперь Кирилл, был
некто, которого я назову Станиславом Пенькновским. Этот молодой поляк был
годами двумя нас постарше, высок ростом, довольно мужественен, красив
собою, при этом большой франт - и, по польскому обычаю, франт довольно
безвкусный.
Подчиняясь своей страсти к щегольству, он в Москве купил у какого-то
своего земляка венгерку с шнурами и кутасами, яркоцветные широкие шаровары
и красную турецкую ермолку с синею шелковою кистью; в этом странном наряде
он и ехал, постоянно высовываясь из повозки.
Кирилл, как только его голова немножко поправилась после московского
пьянства, обратил внимание на этот наряд и многократно его одобрял, а
потом, вероятно вследствие долгих соображений, нашел случай его
утилизировать. Началось это с того, что чуть где-нибудь на мосту случалась
беспорядица и давка - Кирилл просил Пенькновского высунуться и покричать,
что тот с удовольствием и исполнял, делая нередко и даже несколько более
того, о чем просил его Кирилл. Так, Пенькновский зачастую, не ограничиваясь
криком из телеги, выскакивал вон - и, выхватив у Кирилла его длинный
троечнический кнут, хлестал им встречных мужиков и их лошадей, отчего
последние метались в стороны и нередко валили и опрокидывали возы, мимо
которых мы потом с торжеством проезжали среди мужиков, снимавших в страхе
свои шапки и, вероятно, славших нам тысячи проклятий. Но как бы там ни
было, а Пенькновский везде по дороге производил очень большой эффект - и
Кирилл, находя в этом немалую для себя выгоду, очень часто его хвалил и
даже угощал пивом и водкою.
Так было во все время путешествия по Великой России.
Въехав в Малороссию, Кирилл начал еще более льстить пану Пенькновскому
и уверял, что ему стоит показаться, так дураки хохлы для него все с себя
поскидают.
Пенькновскому необыкновенно нравилось, что он играет такую заметную
роль, и он по приглашению Кириллы начал с ним заходить во всякую корчму. И
что же выходило? Действительно, чуть, бывало, Пенькновский взойдет и сядет,
а Кирилл шепнет одно слово шинкарю или шинкарке, как те тотчас подают им
обоим наливки, сколько они хотят, а также давали и закусок и ни за что не
требовали ни гроша, а только, выпроваживая их, - тихонько вслед им плевали.
Я и мой другой товарищ понять не могли: за кого это нас принимают?
Пенькновский же уверял нас, что все это, вероятно, происходит оттого, что
он будто бы похож на казацкого атамана, в чем его в свою очередь уверил
льстивый и коварный Кирилл. Так мы доехали до Королевца, где суждено было
произойти развязке этого пошлого и смешного анекдота.

IX

Ярмарка в Королевце стояла на единственной немощеной и чрезвычайно
грязной городской площади. Я уже теперь не помню, около каких это было
чисел, но знаю, что время было осеннее.
Постоялые дворы вокруг площади все были заняты - и Кирилл, не въезжая
никуда на двор, остановился за углом одного дома у самой площади, выпряг
здесь своих коней и, растянув хрептуг, поставил их к корму, а сам приступил
к Пенькновскому с просьбою пройтись по базару. Кирилл сказал, что ему надо
купить для себя пару бубенчиков и что будто бы ему гораздо сподручнее
сделать это приобретение вместе с Пенькновским.
Пенькновский не отказался, и они пошли; а я и другой мой товарищ,
маленький Кнышенко, заинтересованные тем, неужели им и бубенчики достанутся
даром, - следили за ними издали.
Пенькновский в своем пестром, в глаза кидающемся наряде шел впереди, -
а Кирилл, обыкновенно обращавшийся с нами запанибрата, здесь вдруг как
будто проникся к Пенькновскому крайним и самым подобострастным почтением.
Он шел сзади и тщательно оберегал, чтобы его кто не толкнул, а между тем
постоянно шептал что-то на стороны встречным людям, которые тотчас же со
страхом расступались и, крестясь, совали Кирилле кто грош, кто бублик, и
потом, собираясь толпою, издали тянулись за ними со страхом, смешанным с
неодолимым любопытством.
До нашего слуха долетало какое-то чуждое слово, значенья которого мы
не понимали, но видели, что вереница, следовавшая за Пенькновским, все
увеличивалась. Посреди торга толпа сгустилась до невозможности, и сидевшие
тут на земле торговки с яблоками, булками и плоскою королевецкою колбасою
начали подавать сопровождавшему Пенькновского Кирилле - каждая от своих
щедрот: кто булку, кто пару яиц, кто еще что было под рукою; притом опять
каждая, подав эту жертву, набожно крестилась и с отвращением плевала в
сторону.

На площади внятнее прогудело опять то же слово, чуждое и незнакомое
нам; слово это было "кат".
- Ката везут, московского ката в Киев везут: жертвуйте кату, щобы
милостивейше бил! - шептали со всех сторон - и жертвы до того увеличились,
что Кирилл уже был значительно ими обременен и, заметив нас, передал нам
долю своего сбора, после чего и от нас тоже все отшатнулись, и пронеслось:
- А се его ученики. Они еще бити не можут, а тильки привязуют.
И нам пошла особая, добавочная жертва!
Положение выходило престранное и, как мы понимали - не совсем ладное;
но Пенькновский, обаянный своим великолепием, идучи впереди, ничего этого
не слыхал.
Он зашел в балаган и купил или даром взял бубенчики, положил их в
карман и, погромыхивая ими, пошел еще с большим эффектом; зашел в палатку,
где продавали вино и где были разные пьяные люди. Однако, несмотря на то,
что все эти люди были пьяны, чуть только они взошли и Кирилл кивнул им
головою на Пенькновского - они перестали шуметь и потребовали для него
непокупного вина. Кирилл оставил здесь Пенькновского, а сам, изрядно
пьяный, вернулся к телеге с целым ворохом разных закупок и гостинцев. Он
живой рукой заложил лошадей - и мы подъехали к куреню, где оставался
великолепный Пенькновский.
Услышав звон наших новых бубенчиков, он вылез из-под грязной палатки -
и мы поехали.
У нас был целый сбор пирогов, рыбы, колбас, яиц, вина, репы, табаку и
моркови, которую немилосердно хрястал подгулявший Кирилл; но тут вдруг
случилось неожиданнейшее и казуснейшее происшествие: не успели мы отъехать
и трех верст от города, как нас обогнал тарантас, запряженный тройкою
лошадей: в нем сидел какой-то краснолицый господин, а на козлах, рядом с
кучером, солдатик с нагайкою через плечо. Нам было велено остановиться - и
краснолицый господин с военною осанкою потребовал от нас наши паспорта.
Мы развязали сумочки и предъявили наши бумаги. Военный господин
просмотрел их - и непосредственно за тем, сбив с Кириллы шапку, начал
таскать его за вихры и бить по щекам, а потом бросил его на землю и
крикнул:
- Откройся!
Кирилл открылся, и солдатик снял с плеча нагайку и начал его бить, меж
тем как чиновник приговаривал:
- Вот тебе, подлецу, за московского ката! - Кирилле за это досталось
по нашему счету около ста нагаек. Затем краснолицый господин сел в
тарантас, а солдатик вскочил на козла, и они уехали, а мы в страхе подняли
Кириллу и начали приводить в порядок его туалет.
Кто был этот быстрый на руку королевецкий начальник - это так и
осталось нам неизвестно, но мы ему были очень благодарны, что он проучил
Кириллу, а главное - открыл нам, что коварный мужичонко выдавал нашего
великолепного товарища за московского палача, которого он будто бы везет в
Киев польскую графиню наказывать, а нас двух выдавал за его учеников.
Все мы этим очень обиделись, а Пенькновский потребовал от Кирилла
объяснений: неужто он смел называть его палачом? Но жестоко выпоронный
Кирилл, хрустя во рту оставшеюся у него морковью, отвечал:
- Ну так что же тебе из того за беда?
- Как что за беда? Я не хочу быть палачом.
- Ну, не хочешь, так и не будешь.
- А как же ты смел меня называть палачом?
- Эко важность какая: как смел? Антиресуются: что такого за пестрого
черта везешь? Я и сказал, что везу палача в Киев; за то же тебе ничего, -
только через это везде одно почтенье получал, а меня за тебя понапрасно
отодрали.
Пенькновский пожал плечами - и, быстро сбросив с себя свои яркие
шаровары, сказал нам:
- Господа, мы одурачены.
Мы согласились; но нашли, что все-таки Кирилле досталось хуже всех,
потому что у нас пострадала репутация, а у него спина, от которой он
жестоко кряхтел и несколько дней не мог разогнуться. Мы же с своей стороны
дали друг другу слово, что эта история останется между нами. Ныне я впервые
нарушаю это слово, но делаю это, впрочем, с совершенно покойной совестью,
потому что оба лица, которым я обязался молчанием, уже давно погибли от
двух случайностей: Кнышенко утонул в реке Сейме, а погибель последнего, то
есть Пенькновского, дело позднейшей эпохи; но маленький Кнышенко утонул на
третий же день после описанного королевецкого события - и утонул этот
бедный ребенок неожиданно, весело и грациозно, как жил, но, однако, его
смерть была для меня ужасным, потрясающим событием. Она дала мне первый
повод к несколько рановременным размышлениям о непрочности всего земного и
о тщете и несбывчивости самых ближайших надежд. Это сделалось потом моей
болезнью, которая мне во многом вредила и во многом была полезна.
Кнышенко был добрый и очень нежный мальчик: он пламенно любил свою
мать, говорил о ней с восторгом и стремился к ней с какою-то болезненною
страстностью. У него была тетрадка, в которой он ежедневно зачеркивал дни
разлуки, - и, не зачеркнув только трех дней, расстался с нею навеки. Я
видел в этом злую насмешку рока.

Кнышенко умер таким образом: мы приехали в красивое местечко Батурин,
бывшую столицу Мазепы, где есть развалины гетманского дома и опустелый
дворец Разумовского. Обежав все достопримечательности этого местечка, мы,
несмотря на позднее время года, вздумали сами половить в реке Сейме здешних
знаменитых раков. Раздевшись, мы спустились в воду и стали шарить под
корчами и береговыми уступами. Кнышенко при этом трунил над "катом"
Пенькновским, который оказывался чрезвычайно неловким в ловле, между тем
как Кнышенко оказывался очень ловок в труненье, - и так допек Пенькновского
своими насмешками, что тот бросился на него с поднятым кулаком. Кнышенко
начал отбивать его, поднимая в лицо его тучу брызг и... вдруг исчез в
облаке этих брызг и более не показался. Он, вероятно, оступился и попал в
один из глубоких тинистых омутков, которых в этой реке чрезвычайно много; а
может быть, с ним случился удар, так как все мы после королевецкой оргии
все-таки были еще немножко пьяны.
История эта наделала нам множество тяжелых и самых неприятных хлопот и
продержала нас в Батурине около четырех суток, пока утопленника достали,
вскрыли и похоронили.
В эти дни мы, разумеется, совсем протрезвились, и бедная душа моя,
открыв всю бездну своего глубокого падения, терзалась немилосердно. В
погибели Кнышенко я видел несчастие, которое ниспослано нам в наказание за
наше бесчинное поведение: за питье сладкой водки и наливок, и в особенности
за оскорбление нравственности вольным обхождением с королевецкими
ярмарочными красавицами. Расстроенные кутежами, нервы мои помогли моему
страданию, а вдобавок Кирилл в это время, вероятно, вспомнил советы, данные
ему в Москве, чтобы он поприжал нас, - и вот он вздумал теперь
воспользоваться сделанною нам задержкою и, придравшись к ней, потребовал с
нас возмещения его убытков в размере целых ста рублей (разумеется,
ассигнациями).
Не знаю, как бы я отнесся к такому нечестному и наглому требованию при
других обстоятельствах, но в эту пору я был рад всякой новой каре - и с
удовольствием отдал все свои деньги до последней копейки, так что "кату"
уже пришлось дополнить очень немного.
Ехали мы после этого скучно: в повозке для нас двух открылся простор,
пользуясь которым Пенькновский все спал врастяжку, а я вздыхал и размышлял
о том, как поразит весть о смерти Кнышенко его родителей, которые,
вероятно, нас встретят в Нежине. Я часто плакал и молился, чтобы бог дал
мне благодать слова, способного хотя немного облегчить скорбь бедных
родителей моего товарища. Я все подыскивал удобных изречений для выражения
той моей мысли, что их сыну, может быть, совсем не худо, потому что мы не
знаем, что такое смерть: может быть, она вовсе не несчастие, а счастие.
Впоследствии, встретив эту самую мысль у Сократа в его ответной речи
судьям, приговорившим его к смерти, я был поражен: откуда мог взять эту
мысль я, будучи мальчиком и невеждою. Но тем не менее, как бы там ни было,
а мы сошлись с Сократом в то время, когда я знал о "великом старце" только
то, что, судя по виденным некогда бюстам этого мудреца, он был очень
некрасив и, очевидно, не имел военной выправки, без которой человеку трудно
держать себя с достоинством в хорошем обществе.
Со мной происходил ужасно тяжелый нравственный переворот, достигший,
наконец, до такого экстаза, что я не видел средств оставаться в живых -
никому не открыв всей мрачной бездны моего падения. Я хотел бы написать об
этом матушке, но мне показалось, что она, как близкое лицо, не перенесет
всего ужаса, каким должна была объять ее чистую душу моя исповедь. Я решил
подождать, пока приеду, и тогда лично открыть матери снедающую меня скорбь,
не иначе как с немедленным же обетом посвятить всю мою остальную жизнь
исправлению моих недостоинств и загладить их подвигами добра и
самопожертвования.
Подвиги - это была моя всегдашняя мечта; самоотречение и
самопожертвование - это идея, в которую более или менее ясно
отформировалось это упоительное и нетерпеливое мечтание.
Смешно; но тот сделает мне большое одолжение, кто не станет смеяться
над этими смешными порывами, так как я не знаю ничего лучше их, - и горе
тому, кто не вкушал сладостного желания страдания за других! Он не знал
лучшего и чистейшего удовольствия, какое возможно человеку испытать на
земле.
Но возвращаюсь к тогдашним моим затруднениям в потребности исповеди и
в обретении благодатных слов, которые могли бы облегчить скорбь родителей,
потерявших сына.
Я этим был так занят, что, молясь о помощи свыше, начал ощущать вблизи
себя в повозке чье-то присутствие - присутствие многих, очень многих
существ, которые ехали со мною и понимали мои думы, в глубочайшей тайне
хранимые от моего возницы и оскверненного товарища.
Мы приехали в городок Борзну, на который теперь более тоже не лежит
главный путь к Киеву. Эта Борзна - до жалости ничтожный и маленький
городок, при первом взгляде на который становится понятен крайний предел
того, до чего может быть мелка жизнь и глубока отчаянная скука. Не тоска -
чувство тяжелое, но живое, сонное и неподвижное, имеющее свои фазы и
переходы, - а сухая скука, раздражающая человека и побуждающая его делать
то, чего бы он ни за что не хотел сделать.

Мне казалось, что эта скука точно здесь висит в воздухе, и не успел я
стать на ноги, как она уже охватила меня, точно спрут или пиевра, и
неодолимо начала присасываться к моему сердцу. Я вышел за ворота постоялого
двора - и, взглянув на пустую площадь и на украшавшую ее тюрьму, ощутил
неодолимую потребность бежать и скрыться. Мой извозчик, мой товарищ, самая
телега, в которой я путешествовал, - были мне противны, они служили мне
напоминанием тягостных и отвратительных событий. У меня уже была
испорченная жизнь - и мне хотелось оплакать и сбросить ее. Я увидал где-то
за соломенными крышами стройные конусы зеленых, в ряд вытянутых тополей - и
бросился к ним, надеясь найти тут отдых от сжимавшей мое сердце тоски, и я
бежал не напрасно. Виденные мною деревья стояли в ряд, окаймляя забор, за
которым ютился довольно чистенький домик с надписью, возвещавшею, что здесь
помещается городская больница.
Это было претихое место, как раз идущее под стать моему настроению.
Между тополями и темным забором была довольно глубокая заросшая травою
канава, в которую я юркнул, как хорь, - и, упав на ее дно, лег лицом ниц к
земле и заплакал.
Я оплакивал свою погибшую жизнь, свое глубокое нравственное падение,
страшно расстроившее мое воображение и нервы и доведшее меня до отчаяния,
что я, сопричастясь бездне грязных пороков, уже недостоин и не могу
взглянуть в светлые глаза моей матери, - что я лишил себя права обнять ее и
принять ее поцелуй на мое скверное лицо, которое действительно осунулось и
жестоко изменилось. Это произошло от большого нравственного страдания и
мук, которые я испытывал, казня себя за всю развращенность, столь быстро
усвоенную мною с тех пор, как я очутился на воле. Оплакивая в канаве свое
падение, я проникался духом смирения: я порицал свободу (и это так рано!),
и жаждал какой-то сладкой неволи, и тосковал о каком-то рабстве - рабстве
сладком, добром, смирном, покорном и покойном, - словом, о рабстве приязни
и попечительности дружбы, которая бы потребовала от меня отчета и нанесла
бы мне заслуженные мною укоры, нанесла бы тоном глубоким и сильным, но
таким, который бы неизбежно смягчался и открывал мне будущее в спокойном
свете. Но где же такой друг, перед которым бы я мог подвергнуть себя такому
сладостному самобичеванию? - Где? Великий боже! меня словно осыпало горячим
песком: как же я смею роптать, что у меня нет друга! Как мог я в эти минуты
позабыть о ней, о той доброй сестре моего тверского товарища, которая умела
так ловко поправить мою ошибку на вечере у их отца и так великодушно меня
обласкала и прислала мне на дорогу книгу и пирогов? Разве это еще не
дружба, и притом не более чем обыкновенная дружба - дружба с женщиной!
О, какое это было сладостное воспоминание! я почувствовал в сердце
болезненно-сладкий укол, который, подыскивая сравнение, могу приравнивать к
прикосновению гальванического тока; свежая, я лучше бы хотел сказать:
глупая молодая кровь ртутью пробежала по моим жилам, я почувствовал, что я
люблю и, по всей вероятности, сам взаимно любим... Иначе это не могло быть!
Я вскочил на ноги, схватился руками за грудь и зашатался. Мне показалось,
что в этой сорной канаве я как будто снова нашел мою потерянную чистоту, -
и вот я, упершись руками в края канавы, выскочил и бросился бежать со всех
ног в город. Здесь я купил в лавке бумаги и конверт и сел за столом в кухне
писать письмо к моей пафосской богине, в которой женщина для меня нимало не
затмевала божественный, мною созданный образ; я любил ее, но не иначе, как
смертный может любить богиню, - и не предполагал, чтобы несомненная ее
любовь ко мне имела другой характер, не соответствующий разнице наших
отношений.
Я хотел бы слушать ее, но слушать как внушение; я хотел бы даже
прикоснуться к ней, но не иначе, как прикоснуться устами к краю ее одежды.
То, что я танцевал с нею, представлялось мне ужасным оскорблением ее
величия - и я с этого начал мое весьма почтительное, но безмерно глупое
письмо.
Совершая этот безумный поступок, я находил его прекрасным и не видал
никакой неловкости в том, что пишу в неизвестный мне дом, к совершенно
почти незнакомой мне девушке.
Но тем хуже было для меня - по всем ужасным последствиям этого, в
любовном бреду совершенного, поступка.

X

Письмо выходило чрезвычайно пространное и, как мне тогда казалось,
необыкновенно трогательное и задушевное. В последнем, я думаю, я нимало не
ошибался, потому что искреннее меня тогда не могла быть и сама отвлеченная
искренность. Начав, как я сказал выше, с того, что возвел Nathalie
Волосатину в сан богини, я просил у нее прощения в том, что огорчил ее моею
невоспитанностью, - и далее пространно описывал ей мое душевное состояние и
объяснял причины, от которых оно произошло, то есть я выисповедался, что
пил вино и вообще пал; но однако, по счастию, я еще как-то удержался - и,
скорбя о своем падении, ничего не открыл насчет королевецких ярмарочных дам
под шатрами, а объяснил ужас и низость своего падения экивоками. Я просил
сестру Волосатина обдумать мое ужасное положение и применить ее нежность -
если не ко мне, то по крайней мере к ее брату, моему товарищу, который по
его летам и неопытности мог подвергнуться тем же искушениям, какими был
искушен и я, и потом мог подпасть под те же муки раскаяния, какими я
страдаю. Все, чего я хотел от нее для себя, я выпрашивал у нее для ее брата
и потому считал его в это время моим лучшим другом и так к нему и относился
в письме, которое перед выездом своим из Борзны сдал на почту.

Но зачем я все это сделал? Этот поздний вопрос возник во мне почти
немедленно же после того, как соломенные борзенские кровли утонули в
туманной черте горизонта и я остался сам со своими думами. Мало-помалу мною
начали овладевать сомнения: позволительно ли было с моей стороны такое
письменное обращение к девушке, которую я видел всего один вечер? После
некоторых соображений мне начало казаться, что это не совсем позволительно,
- и чем я более размышлял, тем эта непозволительность становилась все яснее
и возмутительнее. К тому же я теперь не мог отвечать за каждое выражение
моего письма, потому что хотя у меня и было черновое, но я, переписывая его
набело, кое-что изменил и - как мне теперь казалось - во многих местах
весьма прозрачно обнаруживал свою возвышеннейшую любовь к моей
корреспондентке. А что, если это письмо попадется кому-нибудь из ее
семейных, или она сама покажет его своему брату? О, какой стыд и ужас! Как
они будут надо мной смеяться? Или вдруг ее отец напишет об этом моей матери
и, пожалуй, приложит в подлиннике мое письмо?. Великий господи! мне
показалось, что я этого не вынесу, - и для спасения своей чести мне тогда
по меньшей мере должно будет застрелиться.
Я умолял Кирилла вернуться назад в Борзну с тою целию, чтобы выпросить
у почтмейстера назад мое письмо, но Кирилл, сделавшийся после постигшей его
под Королевцем неприятности чрезвычайно мрачным, не хотел меня слушать.
Вообще теперь при выезде из городов он обнаруживал большую торопливость и
беспокойство и ни за что не хотел остановиться; да к тому же я и сам скоро
понял, что возвращение было бы теперь бесполезно, потому что я подал письмо
перед самым отправлением почты, которая теперь мчит мое письмо на север, -
меж тем как я, злополучный, сам неуклонно тянусь на юг, где, однако, меня
найдет и постигнет какое-то роковое и неотразимое последствие посланной
корреспонденции.
Никакая помощь, никакая поправка были невозможны, - и я, упав на дно
телеги, сгорал со стыда и не видел никакого спасения от неминуемого позора,
в неотразимости которого меня совершенно уверило мое беспокойное
воображение.
Но, впрочем, как застрелиться мне очень не хотелось, то я скоро
занялся подыскиванием другого подходящего средства, обратясь к которому я
только умер бы для людей, а для самого себя был бы жив.
Передо мной мелькнул монастырь - и я счел эту мысль за благодетельное
наитие свыше.
"Что же, - думал я, - мне действительно остается одно: скрыться
навсегда в стенах какого-нибудь монастыря и посвятить всю будущую мою жизнь
искуплению безрассудств моей глупой молодости".
В святой простоте ума и сердца, я, находясь в преддверии лабиринта,
думал, что я уже прошел его и что мне пора в тот затон, куда я, как
сказочный ерш, попал, исходив все океаны и реки и обив все свои крылья и
перья в борьбе с волнами моря житейского. Я думал, что я дошел до края моих
безрассудств, когда только еще начинал к ним получать смутное влечение. Но
как бы там ни было, а желание мое удалиться от мира было непреложно - и я
решил немедленно же приводить его в действие.
"Постригусь, - думал я, - и тогда извещу матушку, что я уже не от мира
сего, а причина этого навсегда останется моею глубокою тайною".
В Нежине я убежал в какой-то городской монастырь и потребовал, чтобы
меня проводили к настоятелю, но настоятель был в отлучке, и в его
отсутствии монастырем правил монах, которого мне назвали отцом Диодором.
Мне было некогда ждать - и я потребовал, чтобы обо мне доложили отцу
Диодору; а сам остался в монастырском дворике. Я хотел избежать встречи с
родными покойного Кнышенки, для которых не выдумал никакого утешительного
слова, потому что мою сократовскую мысль о том, что смерть, может быть,
есть благо, всякий раз перебивали слова переведенной на русский язык
греческой песенки, которую мне певала матушка. В этой песне поется, как
один маленький мальчик осведомляется у матери: зачем она грустит об умершей
его сестрице, мален

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.