Жанр: Классика
Жизнь клима самгина 2.
...нький, дипломатическую рожу сделал себе, а у меня коронка
от шестерки, ну, я его и взвинтила! - сочно хвасталась дородная женщина
в шелках; ее уши, пухлые, как пельмени, украшены тяжелыми изумрудами,
смеется она смехом уничтожающим. Это - Фиона Трусова, ростовщица,
все в городе считают ее женщиной безжалостной, а она говорит, что ей
известен "секрет счастливой жизни". Она - дочь кухарки предводителя
уездного дворянства, начала счастливую жизнь любовницей его, быстро
израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом
она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с
новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и
удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в
гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.
- В этом сезоне у нас драматическая труппочка шикарнейшая будет, -
говорит она со вкусом, наливая коньяк лесоторговцу Усову, маленькому,
носатому, сверкающему рыжими глазами.
- Деды и отцы учили: "Надо знать, где что взять", - ворчит Меркулов
архитектору, а тот, разглядывая вино на огонь, вздыхает:
- Сейчас церковное строительство процветает в Сибири по линии
железной дороги.
- Нет, ты, Фиона Митревна, послушай! - кричит Усов. - Приехал в
Васильсурск испанец дубовую клепку покупать, говорит только по-своему
да по-французски. Ну, Васильсурску не учиться же по-испански, и начали
испанца по-русски учить. Ну, знаешь, и - научили...
Самгин ел раков, пил вкусное пиво, слушал. Семнадцать человек сосчитал
он в ресторане, все это - домовладельцы, "отцы города", как зовет их
Робинзон. Это не самые богатые люди, но они именно те "чернорабочие,
простые люди", которые, по словам историка Козлова, не торопясь
налаживают крепкую жизнь, и они значительнее крупных богачей, уже
сытых до конца дней, обленившихся и равнодушных к жизни города. По
Козлову, да и по внушению разума, следовало бы думать об этих людях
благожелательно, но Самгин невольно думал:
"Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков.
Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а
они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом - растолстею
и, может быть, тоже буду высмеивать любознательных людей. Старость.
Болезни. И - умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву -
какому богу?"
Мысли были новые, чужие и очень тревожили, а отбросить их - не было
силы. Звон посуды, смех, голоса наполняли Самгина гулом, как пустую
комнату, гул этот плавал сверху его размышлений и не мешал им, а
хотелось, чтобы что-то погасило их. Сближались и угнетали
воспоминания, всё более неприязненные людям. Вот - Варавка, для
которого все люди - только рабочая сила, вот гладенький, чистенький
Радеев говорит ласково:
- Люблю интеллигентных людей за бескорыстие ихнее, за честное
отношение к работе-с.
Рядом с ними - Лютов, который относится к революционерам, точно к
приказчикам своим. Вспомнился и Кутузов, посвятивший себя работе
разрушения этой жизни, но Клим Самгин мысленно отмахнулся от него.
"Этот вышел из игры. И, вероятно, надолго. А - Маракуевы, Поярковы -
что они могут сделать против таких вот? - думал он, наблюдая людей в
ресторане. - Мне следует развлечься", - решил он и через несколько
минут вышел на притихшую улицу.
Клочковатые, черные облака двигались над городом, он сравнил облака с
медведями. В синих пропастях сверкали необычно яркие звезды, сверкали
как бы нарочно для того, чтоб видно было, как глубоки пропасти, откуда
веяло осенней свежестью. Магазины уже закрыты, и было так темно, что
столбы фонарей почти не замечались, а огни их, заключенные в стекло,
как будто взвешены в воздухе. Ночные женщины шагали по панели от
фонаря к фонарю, как солдаты на часах, таскали тени свои по
истоптанному кирпичу. Клим заглядывал под шляпки, ему улыбались
лица, стертые темнотой; улыбочки отталкивали.
"Самый независимый человек - Иноков, - думал Клим. - Но независим
лишь потому, что еще не успел соблазниться чем-то. Впрочем, он уже
влюбился в женщину, которая лет на десять или более старше его".
Вороватым шагом Самгина обогнал какой-то юноша в шляпе,
закрывавшей половину лица его, он шагал по кривым линиям, точно
желая, но не решаясь, описать круг около каждой женщины.
"Мучается", - сообразил Клим.
Потом его толкнул пьяный в пальто, надетом внакидку, толкнул,
отшатнулся и пронзительно крикнул:
- Извините... Эй, вы - извините, чорт!
Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел ветер,
пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок был кривой, беден домами,
наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях;
что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно было думать, что этот
переулок - главный путь, которым ветер врывается в город.
От пива в голове Самгина было мутно и отяжелели ноги, а ветер раздувал
какие-то особенно скучные мысли. Самгин дошел до маленькой, древней
церкви Георгия Победоносца, спрятанной в полукольце домиков; перед
папертью врыты в землю, как тумбы, две старинные пушки. Присев на
ступени паперти, протирая платком запыленные глаза и очки, Самгин
вспомнил, что Борис Варавка мечтал выковырять землю из пушек, достать
пороха и во время всенощной службы выстрелить из обеих пушек сразу.
Борис часто размышлял о том, как бы и чем испугать людей. Если б он
жил, он, конечно, стал бы революционером...
"Чорт знает какая тоска", - почти вслух подумал Самгин, раскачивая на
пальце очки и ловя стеклами отблески огня лампады, горевшей в притворе
паперти за спитою его. Каждый раз, когда ему было плохо, он уверял себя,
что так плохо он еще никогда раньше не чувствовал. Эти настроения
смущали, даже унижали его, и он стал внушать себе, что в них есть нечто
отрешенное, героическое, даже демоническое, пожалуй. Вот и сейчас: он
- в нелюбимом городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер шумит,
черные чудовища ползут над городом, где у него нет ни единого близкого
человека.
"Ребячливо думаю я, - предостерег он сам себя. - Книжно", - поправился
он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не
испытывал нужды решить вопрос: есть бог или - нет? И бабушка и поп в
гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень
скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и
страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться
им.
"Нет, - удивительно глупо все сегодня", - решил он, вздохнув. И,
прислушиваясь к чьим-то голосам вдали, отодвинулся глубже в тень.
- Врешь ты, Солиман, - громко и грубо сказал Иноков; он и еще сказал
что-то, но слова его заглушил другой голос:
- Татарин врет - никогда! Говорить надо - Зулейман.
Они остановились пред окном маленького домика, и на фоне занавески,
освещенной изнутри, Самгин хорошо видел две головы: встрепанную
Инокова и гладкую, в тюбетейке.
- Ты зачем татарину пьяный поил?
- Иди домой!
- Погодим. Настоящи сафьян делаим Козловы кожа, не настоящи - барани
кожа, - ну?
Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал
Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на человека, чем русский
царь.
"В боге не должно быть ничего общего с человеком, - размышлял Самгин.
- Китайцы это понимают, их боги - чудовищны, страшны..."
Иноков постучал пальцами в окно и, размахивая шляпой, пошел дальше.
Когда ветер стер звук его шагов, Самгин пошел домой, подгоняемый
ветром в спину, пошел, сожалея, что не догадался окрикнуть Инокова и
отправиться с ним куда-нибудь, где весело.
"Он, вероятно, знает каких-нибудь девиц... с гитарами".
Когда он вошел во двор дома, у решетки сада стояла Елизавета Львовна.
- Мне кажется - в саду кто-то ходит, - вполголоса сказала она. -
Слышите?
- Ветер, - отозвался Клим.
- Вы что же скрылись от нас? - спросила Спивак, открывая калитку в сад.
- Не нравится мне этот регент, - сказал Самгин и едва удержался:
захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. - Кто он такой?
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о
Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для
того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания,
подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик
рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя
его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик
убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от
голода.
- Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я
родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание
свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий,
трудный мальчик, его стали учить грамоте, - он убежал. До пятнадцати
лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре
и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно.
Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не
убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его
видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло
двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную
жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который
хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на
бойнях, наконец был миссионером в Корее, - это что-то очень странное,
его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен.
Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он
- интересный.
- Не хочу, - сказал Самгин. - Я уже устал от интересных людей.
- Да? - равнодушно спросила Спивак.
- Да, - повторил он задорно. - Мне кажется, интересные люди - это люди,
которые хотят доказать, что они интересны.
- Вот как? - спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в
комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. - Возможно, что
есть и такие, - спокойно согласилась она. - Ну, пора спать.
Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака,
гася и зажигая звезды.
- Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? - вдруг
спросил Самгин.
Она, замедлив шаг, посмотрела на него.
- Странный вопрос.
- Я знаю.
- Запоздалый вопрос.
- Детский и так далее, но - все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала
негромко:
- Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный,
что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его
существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, - вы всё
это знаете. Вы - что же?..
- Это - от Кутузова, - пробормотал Клим.
- И - потому? - спросила она, входя на крыльцо флигеля. - Да, Степан
мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с
нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с
самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи.
Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив
дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу,
ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это - Иноков.
- Куда вы? - окликнул его Самгин.
- Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?
- Идите.
Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со
стаканом вина в руке, жаловался:
- Нервы у меня - ни к чорту! Бегаю по городу... как будто человека убил и
совесть мучает. Глупая штука!
Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно
запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным
Самгину.
- Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:
- Редактирую сочинение "О методах борьбы с лесными пожарами", -
старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а - бойкий. Моралист,
гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. "Хороший тон", - есть
такое евангелие, изданное "Нивой". Забавнейшее, - обезьян и собак
дрессировать пригодно.
Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень
торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки
в стакан, он вдруг спросил:
- А - что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все
только спрашивает: это - куда же ты, зачем?
- Нет, не бывает, - твердо сказал Клим, очень удивленный. - Не ожидал,
что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:
Нога кричит: куда иду?
Рука...
- Сектантство, самозванство... мещанство, - пробормотал Иноков и,
усмехаясь, нелепо прибавил: - Чернокнижие.
- Чернокнижие? Что вы хотите сказать? - еще более удивился Клим.
- Так, сболтнул. Смешно и... отвратительно даже, когда подлецы и идиоты
делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, - сказал он,
присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за
книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.
"Диомидов - врет, он - домашний, а вот этот действительно - дикий", -
думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол,
метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг
перекосилось гримасой.
- Вы думаете, что способны убить человека? - спросил Самгин,
совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию
обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него
удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо
спросил:
- Это вы по поводу Корвина, что ли?
- Чего вы хотите от него?
- Чтоб он издох. А - почему вы догадались, что я об этом думаю?
- По лицу, - сказал Самгин.
- Какой вы проницательный, чорт возьми, - тихонько проворчал Иноков,
взял со стола пресс-папье - кусок мрамора с бронзовой, тонконогой
женщиной на нем - и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. -
Замечательно проницательный, - повторил он, ощупывая пальцами
бронзовую фигурку. - Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я -
не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь,
и тут уж я себе - не хозяин.
Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать
себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно,
торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что
отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или
защитно поднята.
- Пишете стихи? - спросил Самгин.
- Пишем. Скверно пишем, - озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил
Иноков. - Рифмы мешают. Как только рифма, - чувствуешь, что соврал.
Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в
карман и сказал:
- Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно
припаять, я припаяю.
Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на
стол.
- Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент
ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит
ко мне, - в одном доме живем, - жалуется: вот, Шлейермахер утверждает,
что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о
высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны
по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с
элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не
примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, -
знаете, конечно, Томилина-то?
Самгин кивнул. Иноков снова взял пресс и начал отгибать длинную ногу
бронзовой женщины, продолжая:
- Человек - фабрикант фактов. "Система фраз", - хотел сказать Самгин,
но - воздержался.
- Фактов накоплено столько, что из них можно построить десятки теорий
прогресса, эволюции, оправдания и осуждения действительности. А мне
вот хочется дать в морду прогрессу, - нахальная, циничная у него морда.
- Это - из Достоевского, из подполья, - сказал Самгин, с любопытством
следя, как гость отламывает бронзовую ногу.
- Ну, так что? - спросил Иноков, не поднимая головы. - Достоевский
тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука
действительность, - вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и,
наконец, сломал ее. - Отскакивают от нее люди - вы замечаете это?
Отлетают в сторону.
Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:
- Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт... У меня, знаете,
эдакая... светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи,
фигурки... детские фигурки.
Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые
заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не
находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его
мыслям, но думал:
"Анархист".
- Кто-то стучит, - сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался.
Осторожно щелкала щеколда калитки, потом заскрипело дерево ворот,
точно собака царапалась.
- Неужели - воры? - спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и
увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый человек,
от него отскочило что-то круглое, человек схватил эту штуку, накрыл ею
голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную
дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой:
- Это - к Спивак.
- Эх, - угрюмо сказал Иноков, отталкивая его. - Пойду к ней.
Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор,
насчитал он чортову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к
флигелю, остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же в тишине
пустых комнат зловеще задребезжал звонок.
"Пусть отопрет горничная", - решил Самгин, но, зачем-то убавив огня в
лампе, побежал открывать дверь.
Первым втиснулся в дверь толстый вахмистр с портфелем под мышкой, с
седой, коротко подстриженной бородой, он отодвинул Клима в сторону, к
вешалке для платья, и освободил путь чернобородому офицеру в темных
очках, а офицер спросил ленивым голосом:
- Господин Самгин? Клим наклонил голову.
- Этот человек был у вас?
- Да ведь я же сказал вам, - грубо и громко крикнул Иноков из-за спины
офицера.
- Ваша комната?
- Это - обыск? - спросил Клим и кашлянул, чувствуя, что у него вдруг
высохло в горле.
Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый
жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер,
поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого:
- А что ж иное может быть?
"Не надо волноваться", - посоветовал себе Клим, сунув глубоко в карманы
брюк стеснявшие его руки.
Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел
на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги
и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в
густой и, должно быть, очень теплой бороде. По темным стеклам его
очков скользил свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но
думалось, что очки освещает не лампа, а глаза, спрятанные за стеклами.
Пальцы офицера тупые, красные, а ногти острые, синие. Надув волосатое
лицо, он действовал не торопясь, в жестах его было что-то даже
пренебрежительное; по тому, как он держал в руках бумаги, было видно,
что он часто играет в карты.
"Вот как это делается", - уныло подумал Самгин, а жандарм, встряхивая
тощей пачкой газетных вырезок, ленивенько спрашивал:
- Это - ваши статейки?
- Да. Из местной газеты.
- Читал. А - это?
- Различные заметки для будущих статей. Клим хотел бы отвечать на -
вопросы так же громко и независимо, хотя не так грубо, как отвечает
Иноков, но слышал, что говорит он, как человек, склонный признать себя
виноватым в чем-то.
Офицер отложил заметки в сторону, постучал по ним пальцем, как старик
по табакерке, и, вздохнув, начал допрашивать Инокова:
- Чем занимаетесь? Пишете... гм! Где пишете?
- У себя в комнате, на столе, - угрюмо ответил Иноков; он сидел на
подоконнике, курил и смотрел в черные стекла окна, застилая их дымом.
- Прошу не шутить, - посоветовал жандарм, дергая ногою, - репеек его
шпоры задел за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом
офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как
угодливость. Клим подумал, что, -если б Инокова не было, он вел бы себя
как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что
грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.
"Не нужно волноваться", - еще раз напомнил он себе и все более
волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает
ковер.
Седобородый жандарм, вынимая из шкафа книги, встряхивал их, держа
вверх корешками, и следил, как молодой товарищ его, разрыв постель,
заглядывает под кровать, в ночной столик. У двери, мечтательно
покуривая, прижался околоточный надзиратель, он пускал дым за дверь,
где неподвижно стояли двое штатских и откуда притекал запах
йодоформа. Самгин поймал взгляд молодого жандарма и шепнул ему:
- Отцепите шпору.
- Благодарю, - сказал офицер, когда жандарм припал на колено пред ним.
"Осел, - мысленно обругал его Клим. - Иноков может подумать, что ты
благодаришь меня".
Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в
окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и
бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь
писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений
было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск
делом несерьезным.
Вошел помощник пристава, круглолицый, черноусый, похожий на
Корвина, неловко нагнулся к жандарму и прошептал что-то.
- Пуаре пришел, - вдруг воскликнул Иноков. - Здравствуйте, Пуаре!
Полицейский выпрямился, стукнув шашкой о стол, сделал строгое лицо,
но выпученные глаза его улыбались, а офицер, не поднимая головы,
пробормотал:
- Сейчас. Фомин, - понятых!
Из коридора к столу осторожно, даже благоговейно, как бы к причастию,
подошли двое штатских, ночной сторож и какой-то незнакомый человек, с
измятым, неясным лицом, с забинтованной шеей, это от него пахло
йодоформом. Клим подписал протокол, офицер встал, встряхнулся,
проворчал что-то о долге службы и предложил Самгину дать подписку о
невыезде. За спиной его полицейский подмигнул Инокову глазом,
похожим на голубиное яйцо, Иноков дружески мотнул встрепанной
головой.
- Пошли к Елизавете Львовне, - сказал он, спрыгнув с подоконника и
пытаясь открыть окно. Окно не открывалось. Он стукнул кулаком по раме
и спросил:
- Неужели арестуют? У нее - ребенок.
- На это не смотрят, - заметил Клим, тоже подходя к окну. Он был
доволен, обыск кончился быстро, Иноков не заметил его волнения.
Доволен он был и еще чем-то.
- У вас - дружба с этим Пуаре? - спросил он, готовясь к вопросам
Инокова.
Взглянув на него. Иноков достал папиросу, но, не закуривая, положил ее
на переплет рамы.
- Всегда спокойная, холодная, а - вот, - заговорил он, усмехаясь, но
тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. - Пуаре? - переспросил он
неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: -
Он - брат известного карикатуриста Каран-д'Аша, другой его брат -
капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра - актриса, а
сам он был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да...
Сжав пальцы рук в один кулак, он спросил тише, беспокойно:
- Вы думаете - найдут у нее что-нибудь? Клим пожал плечами:
- Не знаю.
- Беспутнейший человек этот Пуаре, - продолжал Иноков, потирая лоб,
глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые
голоса на дворе. - Я даю ему уроки немецкого языка. Играем в шахматы.
Он холостой и - распутник. В спальне у него - неугасимая лампада пред
статуэткой богоматери, но на стенах развешаны в рамках голые женщины
французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И - десятки парижских
тетрадей "Ню". Циник, сластолюбец...
Он замолчал, прислушался.
- Как они долго, чорт их возьми! - пробормотал он, отходя от окна; встал
у шкафа и, рассматривая книги, снова начал:
- Как-то я остался ночевать у него, он проснулся рано утром, встал на
колени и долго молился шопотом, задыхаясь, стуча кулаками в грудь свою.
Кажется, даже до слез молился... Уходят, слышите? Уходят!
Да, на дворе топали тяжелые ноги, звякали шпоры, темные фигуры
ныряли в калитку.
- Светлее стало, - усмехаясь заметил Самгин, когда исчезла последняя
темная фигура и дворник шумно запер калитку. Иноков ушел, топая, как
лошадь, а Клим посмотрел на беспорядок в комнате, бумажный хаос на
столе, и его обняла усталость; как будто жандарм отравил воздух своей
ленью.
"Вот еще один экзамен", - вяло подумал Клим, открывая окно. По двору
ходила Спивак, кутаясь в плед, рядом с нею шагал Иноков, держа руки за
спиною, и ворчал что-то.
- Ну, это глупости, - громко сказала женщина. Самгин тоже вышел на
двор, тогда они оба замолчали, а он сообщил:
- Скоро светать будет.
Женщина взглянула в тусклое небо, ее лицо было так сердито заострено,
что показалось Климу незнакомым.
- А вы бы его за волосы, - вдруг посоветовал Иноков и сказал Самгину: -
У нее товарищ прокурора в бумагах рылся, скотина.
- Сядемте, - предложила Спивак, не давая ему договорить, и опустилась
на ступени крыльца, спрашивая Инокова:
- Что ж, написали вы рассказ?
Клим догадался, что при Инокове она не хочет говорить по поводу обыска.
Он продолжал шагать по двору, прислушиваясь, думая, что к этой
женщине не привыкнуть, так резко изменяется она.
Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с
мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и
вызывающе, - полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей?
Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она
была почти невидима, лишь изредка, высунув морду из-под ворот,
подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось, что сегодня морда у
нее не та, что была вчера.
- Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей не видно стало, только
слова о людях, - глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке
крыльца, разминая пальцами папиросу, - Это очень трудно - писать бунт;
надобно чувствовать себя каким-то... полководцем, что ли? Стратегом...
Он подергал плечом, взбил волосы со лба, но наклонился к Елизавете
Львовне, и волосы снова осыпали топорное лицо его.
- Пишу другой: мальчика заставили пасти гусей, а когда он полюбил птиц,
его сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во
флот. Он море полюбил, но сломал себе ногу, и пришлось ему служить
лесным сторожем. Хотел женить
...Закладка в соц.сетях